Свидетельство/Еще о Мусоргском

Материал из Wikilivres.ru
Перейти к навигацииПерейти к поиску

Дмитрий Дмитриевич Шостакович. Свидетельство.
автор Соломон Волков
Источник: http://www.uic.unn.ru/~bis/dsch.html


250px-Dmitri1.jpg

Оглавление

Еще о Мусоргском.

Мусоргского как пианиста сравнивали чуть ли не с Рубинштейном. Особенно часто вспоминают его фортепианные "Колокола". Даже враги признавали его выдающееся мастерство аккомпаниатора. И он не был в этой области туристом. В молодости таперствовал, не по нужде как я, а просто за компанию. В зрелом возрасте замечательно импровизировал за фортепиано юмористические сценки, например, как молодая дьяконица играет с чувством на расстроенном фортепиано "Молитву Девы". И еще многое нравится, скажем, как Мусоргский понимал детей. Он на них смотрел, как на людей со своеобразным мирком, а не как на забавных кукол - его собственные слова. Как он чувствовал природу, и как он относился к животным, вообще, ко всему живому. Терпеть не мог, чтобы ловили рыбу на удочку, вообще, он страдал, когда делали больно какому бы то ни было живому существу. И, наконец, смущающий отечественных стыдливых историков музыки "вопрос об алкоголе". Действительно, теневая сторона жизни гениального автора. Ее деликатно обходят стороной, чтобы как-нибудь не оскорбить память знаменитого гения. Позволю себе высказать еретическое предположение: если бы коллеги и музыканты, окружавшие Мусоргского, с большим уважением относились к вину, то он пил бы меньше или, во всяком случае, с большей пользой для себя. Они, конечно, были, что называется, граждане пьющие и выпивающие, но при этом относились к лимонаду с некоторым ханжеством, особенно это касается Балакирева. Дескать, не пора ли одернуть нашего идиота и т.д. А Мусоргский от этого, конечно, еще больше расстраивался и набирался уже до полного безобразия.

А между тем, в определенной ситуации выпивка вовсе не мешает, сужу по себе. В определенный период меня очень раскрепостило то, что я расширил свои познания в данной увлекательнейшей области. Это избавляет от излишней зажатости, каковая в юношеский период принимала у меня болезненный характер. И это заметил мой ближайший друг, сам выпить не дурак. Я тогда уже начинал смахивать на эстета, утомленного высшим образованием, а на самом деле дико зажимался при посторонних, думаю, больше из гордыни. И вот мой друг начал этак неназойливо меня раскрепощать, тем более что сам он находил определенное удовольствие в веселой и раскрепощенной жизни. Хотя сам был работяга отчаянный. Был довольно-таки длительный период, когда застолья наши происходили, можно сказать, почти ежедневно. Как говорится, артистам, может, сам Госспирт велел выпить. До обеда это очень даже симпатично выходит. И думаю, особенно это не мешало ни мне, ни другу моему, ни Мусоргскому.

Прискорбно другое, прискорбно, что Мусоргский от этого умер. Как известно, дела его в больнице шли на поправку. Из этого я могу, в частности, заключить, что организм его был достоин всеобщего удивления. Больничным сторожам строжайше было запрещено приносить Мусоргскому в палату вино. Но тот соблазнил одного из сторожей огромной суммой. От вина с ним приключился паралич. Перед смертью он два раза сильно вскрикнул. Вот и все. Я так остро переживаю эту смерть еще и потому, что обстоятельства ее чем-то схожи с обстоятельствами гибели, быть может, лучшего моего друга. Факт очень грустный и нельзя обойти его полным молчанием.

Обо всех этих и многих других параллелях я стал задумываться, по правде говоря, только в самое последнее время. Вероятно, это один из признаков наступающей дряхлости и некоторого размягчения мозгов. Впадаю в детство. В детстве тоже любишь сравнивать себя с великими людьми. В обоих этих состояниях, то есть в детстве и в старости, человек несчастен, потому что живет не собой, не своими жизнями, а чужими. Счастлив бываешь тогда, когда живешь только в этом мире. Мое несчастье теперь в том, что я все чаще и чаще живу чужими жизнями. Существуя в каких-то фантастических мирах, а о нашей жизни забывая, как будто она становится для меня невыносимой.

То, что я кроме "Бориса" и "Хованщины" еще оркестровал и "Песни и пляски смерти", свидетельствует, вероятно, о моей ревности к Римскому-Корсакову. То есть в своем отношении к Мусоргскому мне хотелось его переплюнуть, что ли. Естественно, что сначала был "Борис", а "Хованщина" потом. Этот путь я как бы с самим Мусоргским проделал. В юности мне больше нравился "Борис", в зрелые годы - "Хованщина". Потом долгие годы моим любимым сочинением оставались "Песни и пляски". А теперь я, пожалуй, больше всего "Без солнца" люблю. Мне кажется, в этом цикле много созвучно с оперой, которую я твердо намерен написать, с "Черным монахом" по Чехову.

Каждый раз через Мусоргского проясняется для меня что-то чрезвычайно важное и в моих собственных занятиях. Работа над "Борисом" многое дала для Седьмой и Восьмой симфоний. Потом откликнулась и в Одиннадцатой. Одиннадцатую я одно время считал самым "мусоргским" своим сочинением. От "Хованщины" что-то перешло в Тринадцатую и "Казнь Степана Разина". О связи "Песен и плясок смерти" и Четырнадцатой симфонию я заявлял даже печатно. Конечно, список возможных параллелей этим далеко не исчерпывается. Если есть время и желание, любители параллелей могут его значительно расширить. Правда, для этого им пришлось бы основательно покорпеть над моими сочинениями, как преданными гласности, так пока еще и скрытыми от взоров музыковедов в штатском. Но для музыковедов настоящих, с музыкальным образованием и музыкантскими целями это будет, может быть, небесполезной работой, хотя и трудоемкой. Ничего, пускай поработают.

В случае с "Хованщиной" Асафьев тоже не удержался и ее оркестровал. Дело было, кажется, в начале 30-х годов. Тогда еще можно было рассчитывать на то, что за Мусорского одобрят и похвалят, и некоторый выплатят гонорар. Но уже события стремительно развивались в направлении хороших царей. И уже маячила невдалеке "Жизнь за царя", наспех переименованная в "Ивана Сусанина". Я Глинку очень люблю. И не стыжусь того, что и Сталин его любил. Потому что внимание вождя и учителя привлекало, полагаю, только заглавие: "Жизнь за царя". И сюжетик, как русский мужик своей жизнью за монарха пожертвовал. Потому что Сталин уже предвкушал, как за него будут жертвовать жизнью. Ну, произвели некоторый текущий ремонт либретто, покрасили, подлатали, и оно приобрело свеженький актуальный вид. В таком виде опера Глинки получилась вполне в порядке дня. Не чета довольно-таки подозрительным созданиям Мусоргского. Тут простому человеку четко указано, что к чему, и как надлежит действовать в критической ситуации. И вся инструкция сопровождается красивейшей музыкой.

И еще два оперных произведения получили в тот период актуальность: "Князь Игорь" и "Псковитянка". В "Псковитянке" особенно нравился власти финальный хор. В нем, как известно, сливаются в трогательном согласии голоса бандитов-опричников и устрашенных псковичей, а именно они совместно славят власть Ивана Грозного. Как сие вышло у свободолюбивого Римского-Корсакова - ума не приложу. На языке Асафьева это называлось "всеисцеляющее чувство конечной правоты действительности". Вот так, слово в слово. Недавно даже специально проверял. По-моему изумительная фразочка, лучшего образца возвышенной брезгливости не найти. Вся лакейская душа Асафьева тут как на подносе. Что же это за словоблудие такое: "конечная правота действительности", и что это за "всеисцеляющее чувство"? Значит, и к террору, к чисткам, к процессам, к пыткам надо относиться с "всеисцеляющим чувством"? Значит, за всем этим позором - конечная правота? Нет, я отказываюсь признать конечную правоту за злодеями, даже если они - сверхдействительность. Ясное дело, в этой ситуации мы с Мусоргским оказались в одном лагере, а Асафьев совсем в другом. Он с мучителями и гонителями.

С певцами я не воюю, но идти на поводу у них тоже не намерен. В европейских оперных театрах о певце слишком заботятся, и зарубежные авторы к этому приспособились. В русской опере подход был другой. Русские композиторы всегда в первую очередь заботились о выразительности музыки, а интересы певца были для них на втором плане. И я в этом смысле не являюсь исключением в русской школе композиции. Интересно, что Мусоргский самый, быть может, русский композитор, в данном вопросе был скорее исключением. Он великолепно оркестровал сольные эпизоды, великолепно оркестровал тихую музыку. Он понимал, что значит сольный тембр. Но громкие места у него попросту не выходили, не получались тутти, кульминации. У Мусоргского попадаются интересные куски чисто оркестровой музыки. Скажем, кусочек "Хованщины", который он оркестровал сам, отрывок из 6-ой сцены 3-го действия. Тут он детально разработал партии ударных. Получилось колористически любопытно. В этом случае Мусоргский в смысле оркестровки забежал вперед, в XX век. И в данном эпизоде я сохранил авторский тембровый колорит.

Не будучи пуристом, я счел возможным использовать в "Хованщине" такие инструменты, которые у Мусоргского отсутствуют. Например, челеста. Некоторые морщились и говорили, что сам Мусоргский перевернулся бы в гробу, услышав подобное безобразие. Боюсь, что точной информации на сей счет мы никогда не получим. Мне не хотелось, чтобы слушатели выходили из театра подавленными, и я написал эпилог к опере. Предлагаю его ad libitum. Эпилог состоит из музыки вступления к 5-му акту - хору пришлых людей "Ох ты родная матушка Русь" из 1-го акта и, разумеется, включает в себя тему рассвета. Рассвет не имеет отношения ни к петровцам, ни к раскольникам. Он над Россией, которая когда-нибудь вздохнет свободно. Надеюсь, Мусоргский не возражал бы против подобного толкования.

У Асафьева Бородин - оптимист, а Мусоргский - пессимист. Асафьев ведь еще и литературой баловался. И в одной его такой вот доморощенной пьеске Мусоргский волею автора якобы говорит Бородину следующую чушь: "вами правит жизнь, но и смерть". Что сей бред значит? Пока мы живем всеми нами, без исключения, правит жизнь, а когда умрем, опять же без исключения, всеми смерть править будет. И это оптимистическая или напротив - пессимистическая направленность от сочинений наших не зависит, к сожалению или к счастью - не знаю. Эту глубокую идею Асафьев в виде исключения пронес через всю жизнь.

Я, признаться, никогда до конца не понимал, что это значит в отношении творческого человека: оптимист, пессимист. Вот я, например пессимист или оптимист? Затрудняюсь ответить. В отношении соседа моего по дому, который живет несколькими этажами выше, я, может быть, оптимист, а в отношении своей жизни я, может быть, пессимист. Конечно, иногда острая меланхолия и раздражение к людям доводили меня, словами писателя, форменно "до ручки", а иногда происходило совершенно наоборот. И выносить окончательно приговор по своему делу я отказываюсь. У нас очень любят накидываться на беззащитного автора и предъявлять ему судебным порядком обвинения в черном пессимизме. Это великолепно изложено у Саши Черного. Нельзя, мол, отказать в таланте, но безнадежный пессимист. Меня изничтожали подобным образом множество раз. Мне даже не обидно, потому что всех моих любимцев - Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Лескова, Чехова, Зощенко, поносили таким же образом.

Но за одно сочинение мне все-таки обидно. Имею в виду Четырнадцатую симфонию. Дело в том, что множество других моих сочинений, занесенных на скорбный лист, толковались как пессимистические гражданами довольно-таки далекими от искусства. И было бы смертельно удивительно, если бы они говорили что-либо иное, такая уж у них служба. А в данном случае мои знакомые, и можно даже сказать приятели, подвергли симфонию суровой критике. Дескать, как же это так: всесильна смерть. Дескать, это просто грубая клевета на человека. И при этом произносились разные высокие слова: красота, да величие, да звучит гордо и, разумеется, про божественное. Мне особеннно одна светлая личность перстом указывала на вопиющие недостатки сего произведения. Я же в основном отмалчивался. И приглашал данную светлую личность осчастливить мою жилплощадь своим нестерпимым гением, дескать не попьет ли она со мной чайку. Но личность от чаю отказалась, сказав, что ей с таким беспросветным пессимистом и чай не в чай. Другой, менее закаленный человек, был бы сильно пришиблен подобным обстоятельством, но я пережил. Такой уж у меня нечувствительный, прямо-таки каторжный характер. И, кроме того, я не очень понимаю причину тарарама. У моих ругателей на душе, видно, полная ясность, и розы распускаются. И от того они, видимо, рассматривают мои симфонию как грубую и хамскую клевету на мировое устройство. Но я с этим согласиться не могу. Может быть, они считают, что человеку не так-то легко погибнуть в современном мире, а мне кажется, что он как будто специально оборудован нынче для этого. Слишком много людей стараются в данном направлении и прилагают к сему свои, видимо, недюжинные способности.

Некоторые крупные гении и будущие прославленные гуманисты поступают в данном вопросе чрезвычайно, мягко говоря, легкомысленно, потому что сначала они изобретают смертоносное оружие и вручают его прямо в ручки тиранам, а потом пишут сопливую брошюрку. Но одно другим не уравновешивается. Водородную бомбу никакие брошюрки не перетянут. И, мне кажется, верх цинизма: запятнав себя подобными некрасивыми действиями, говорить затем красивые слова. Мне кажется, уж лучше говорить некрасивые слова, но не совершать ничего предосудительного. И вина потенциального убийцы миллионов так велика, что ее ничем не загладить, а уж восхвалять человека тут и совсем не за что. Ну, не будем входить в эти подробности и расстраивать свои нервы. Вокруг слишком много людей, постоянно подымающих, как говорил Мусоргский, с важностью "индийского петуха", вопрос о жизни и смерти. Это все сознательные граждане. Они всерьез задумались о жизни, о судьбе, о деньгах и об искусстве. Им от их серьезности и сознательности может быть и легче. А мне нет. В человеческом теле постоянно происходят, так сказать, неприятные факторы, и медицина в этом теряется. Следовательно, остановка организма неминуема, а загробной жизни не существует. И Мусоргский, в котором наши казенные неославянофилы числят человека шибко религиозного, таковым, мне кажется, не был. Так, во всяком случае, получается, если верить его письмам. А чему же еще верить: во времена Мусоргского, вроде бы, чтение чужих писем тайной полицией не было еще поставлено на должную высоту и не достигло еще такого развития. Мусоргский в письме к Стасову сокрушается о смерти Гартмана и приводит стишок: "Мертвый мирно в гробе спи/Жизнью пользуйся живущий". К этому стишку он делает характерное добавление: "Скверно, но искренне". Он очень сильно сокрушается по поводу смерти Гартмана, но не поддается соблазну утешительных идеек. Тут он, может быть, даже перегибает палку. Нет и не может быть покоя. Нет и не должно быть утешения - это дрябло. Всем сердцем чувствую его правоту, а рассудок продолжает искать логическую лазейку, рассудок продолжает навевать различные мысли и грезы. Рассудок довольно-таки глупо напирает: то, что человек сделал, остается после него. И снова этот несносный Мусоргский возражает: "Опять биток с хреном для слезы с человеческого самолюбьица". И получается, что этот печальный процесс умирания предстает у Мусоргского безо всяких прикрас, нарядов и драпировок. И даже он сам себя обрывает, дескать, басни, помолчим кое о чем. Помолчу и я.

Info icon.png Данное произведение является собственностью своего правообладателя и представлено здесь исключительно в ознакомительных целях. Если правообладатель не согласен с публикацией, она будет удалена по первому требованию. / This work belongs to its legal owner and presented here for informational purposes only. If the owner does not agree with the publication, it will be removed upon request.