Signs and Symbols

Материал из Wikilivres.ru
Перейти к навигацииПерейти к поиску
Знаки и символы / Signs and Symbols
автор Владимир Набоков / Vladimir Nabokov (1899-1977), пер. [[]]
Язык оригинала: английский. Название в оригинале: Signs and Symbols. — Опубл.: 1948, The New Yorker (перевод).


Перевод Д. Чекалова:
Знаки и символы

1

В четвертый раз за четыре года они столкнулись с проблемой: что подарить на день рождения молодому человеку с неизлечимо поврежденным рассудком? У него не было желаний. Изделия человеческих рук представлялись ему либо средоточием зла, обусловленным вредоносной активностью, различимой лишь им одним, либо вульгарным удобством, которым он не мог воспользоваться в своем абстрактном мире. Исключив ряд предметов, способных обидеть или испугать его (все по части техники, например, было табуировано), родители остановились на хрупком и невинном пустяке: корзинке с набором из десяти фруктовых желе в десяти маленьких баночках.

К моменту его рождения они были уже давно женаты; минуло двадцать лет, и теперь они вполне состарились. Ее унылая седина казалась причесанной кое-как. Носила она дешевые черные платья. В отличие от других дам ее возраста (таких, как миссис Соль, их соседка, чье лицо было розовым и лиловым от румян и чья шляпа несла на себе букет береговой флоры), она подставляла незащищенное белое лицо беспощадному освещению весенних дней. Ее муж, который у себя на родине слыл весьма успешным бизнесменом, теперь полностью зависел от своего брата Исаака, настоящего американца с сорокалетним стажем. Они редко с ним виделись и прозвали его «прынцем».

В ту пятницу все складывалось неудачно. Поезд метро потерял жизнетворный ток в туннеле меж двух станций, и четверть часа не слышно было ничего, кроме послушного биения сердца и шороха газет. Автобус, на который им предстояло пересесть, не приходил целую вечность, а когда подошел, оказался набит болтливыми старшеклассниками. Лило как из ведра, пока они брели по коричневой дорожке, ведущей к лечебнице. Опять они ждали; и вместо их мальчика с его шаркающей походкой (отсутствующее лицо подпорчено угрями, плохо выбрито, смущенно-сумрачно) медсестра, которую они знали и недолюбливали, наконец появилась и бодро объяснила, что опять он пытался свести счеты с жизнью. Она сказала, что с ним все в порядке, но посетители могут его расстроить. Персонал был так малочислен и вещи так легко терялись, что они решили не оставлять подарок в канцелярии — принести его в следующий раз.

Она подождала, пока муж откроет зонт, и взяла его под руку. Он откашливался на особый манер, как всегда, когда бывал расстроен. Перейдя дорогу, они подошли к навесу на автобусной остановке, и он закрыл зонт. Всего в нескольких футах от них под колышущейся, пропитанной влагой кроной беспомощно дергался в луже крошечный, полуживой, неоперившийся птенец.

В продолжение долгого пути до станции метро они не сказали друг другу ни слова, и всякий раз, глядя на его старческие руки (вздувшиеся вены, кожа в пигментных пятнах), сложенные замком и подрагивающие на рукояти зонта, она сдерживала подступающие слезы. Озираясь вокруг в попытке сосредоточить на чем-нибудь внимание, она почувствовала нечто вроде легкого изумления — смесь сострадания и удивления, — заметив, что темноволосая девушка с грязными накрашенными ногтями на ногах плачет на плече у спутницы постарше. Кого напоминает эта дама? Ребекку Борисовну, чья дочь вышла замуж за одного из Соловейчиков, в Минске, много лет назад.

Последний раз, когда он пытался совершить это, его способ, по словам врача, был шедевром изобретательности; он бы и преуспел, не вмешайся завистливый товарищ по палате, подумавший, что он учится летать, и остановивший его. На самом деле он хотел проломить брешь в своем мире и ускользнуть через нее.

Система его бреда стала предметом сложной статьи в специальном ежемесячнике, но задолго до этого они с мужем разгадали ее самостоятельно. «Соотносительная мания» — назвал ее Герман Бринк. В этих, очень редких случаях больной воображает, что все происходящее вокруг него имеет тайное отношение к его личности и существованию. Реальных людей он оставляет за рамками заговора, считая себя несравненно умнее их. Природные феномены подстерегают его, куда бы он ни шел. Облака в пристальном небе обмениваются посредством замедленных сигналов невероятно подробной информацией, касающейся его. Сокровенные его мысли обсуждаются на закате с помощью азбуки для глухонемых мрачно жестикулирующими деревьями. И галька, и пятна, и солнечные блики образуют узоры, представляющие неким жутким образом послания, которые он должен перехватить. Всё есть шифр, и повсюду речь идет о нем. Некоторые из соглядатаев — сторонние наблюдатели, такие, как стеклянные поверхности и спокойные водоемы; другие, вроде пальто в витринах, — предубежденные свидетели, линчеватели в глубине души; третьи (проточная вода, бури), истеричные до безумия, имеют искаженное мнение о нем и гротескно перетолковывают его действия. Следует быть начеку и посвящать каждое мгновение и частицу бытия расшифровке вибрации вещей. Самый воздух, им выдыхаемый, заносится в картотеку и складируется. Если бы вызываемый им интерес ограничивался только непосредственным окружением! Увы, он простирается далеко за эти пределы. С расстоянием лавина диких пересудов лишь возрастает в громогласности и многословии. Тени кровяных шариков из его сосудов, увеличенные в миллионы раз, проносятся над широкими равнинами; и еще дальше заоблачные вершины невыносимой тяжести и высоты подытоживают на языке гранита и вздыхающих елей последнюю истину его существования.

2

Когда они вышли из тяжелого и спертого воздуха метро, сухой остаток дня таял в уличном освещении. Она решила купить рыбу на ужин и отдала ему корзинку с баночками желе, велев идти домой. Он уже поднялся на площадку третьего этажа и тут вспомнил, что ключи остались у нее.

Бесшумно он присел на ступени и тихо встал, когда спустя десять минут она пришла, тяжело ступая по лестнице, устало улыбаясь и качая головой в осуждение своей глупости. Они вошли в свою двухкомнатную квартиру, и он тут же направился к зеркалу. Большими пальцами рук растянув уголки рта, с ужасной, напоминающей маску гримасой, он извлек неудобный зубной протез и оборвал длинные бивни слюны, свисавшие с него. Пока она накрывала на стол, он читал свою русскую газету. Не отрываясь от чтения, ел бесцветный корм, не нуждавшийся в пережевывании. Она понимала его состояние и молчала.

Когда он пошел спать, она осталась с колодой потрепанных карт и старыми альбомами. Через узкий дворик напротив, где в темноте барабанил дождь по железным мусорным бакам, тускло горели окна, и в одном из них человек в черных брюках, заложив голые локти за голову, лежал на неопрятной постели. Она опустила шторку и стала рассматривать фотографии. В младенчестве он выглядел более изумленным ребенком, чем другие дети. Из прорези альбома выпала немецкая горничная, служившая у них в Лейпциге, и ее толстомордый жених. Минск, революция, Лейпциг, Берлин, Лейпциг, косо снятый фасад не в фокусе. Четырехгодовалый — в парке: хмуро, застенчиво насупив бровки, отворачивается от любопытной белки, как отвернулся бы от всякого незнакомца. Тетя Роза, суетливая, угловатая старая дама с диким взглядом, жившая в содрогающемся мире дурных вестей, банкротств, железнодорожных катастроф, раковых опухолей, — пока немцы не уничтожили ее вместе со всеми, о ком она беспокоилась. Шестилетний — когда он рисовал диковинных птиц с человеческими руками и ногами и страдал бессонницей, как взрослый. Его двоюродный брат, впоследствии — знаменитый шахматист. Лет восьми, его уже трудно понимать, боится обоев в коридоре, картинки в книге, на которой изображен идиллический пейзаж с камнями на склоне холма и старым тележным колесом, висящим на ветке голого дерева. В десятилетнем возрасте, когда они покинули Европу… Горечь, стыд, унижение, мерзкие, злые, отсталые дети, учившиеся вместе с ним в специальной школе. А затем наступил период в его жизни, совпавший с долгим выздоровлением после пневмонии, когда все эти маленькие фобии, которые его родители упрямо считали чудачествами необычайно одаренного ребенка, сгустились в непроницаемую паутину логически взаимосвязанных представлений, делающих его абсолютно недоступным для окружающих.

Все это и многое другое она принимала, ибо в конечном счете вся жизнь состояла из смирения перед утратой одной радости за другой, и даже не радости, а лишь возможности улучшения. Она думала о приливах страдания, на которое она и ее муж были почему-то обречены; о невидимых гигантах, мучающих ее мальчика каким-то невероятным образом; об огромных запасах нежности, содержащихся в мире; о судьбе этой нежности, которая либо раздавлена, либо растрачена понапрасну, либо переродилась в безумие; о заброшенных детях, напевающих что-то в невыметенных углах; о прекрасных сорняках, не могущих укрыться от садовника и вынужденных беспомощно наблюдать за его обезьяньей тенью, оставляющей за собой покалеченные цветы по мере продвижения чудовища.

3

Она еще сидела в столовой, когда после полуночи услышала, как застонал ее муж; и вот он, пошатываясь, вошел в старом пальто с каракулевым воротником поверх пижамы, в пальто, которое предпочитал удобному синему халату.

— Не могу заснуть! — воскликнул он.

— Почему? — спросила она. — Почему тебе не спится? Ты же так устал…

— Не могу заснуть, потому что я умираю, — сказал он и улегся на диван.

— Опять живот? Хочешь, я позвоню доктору Солову?

— Никаких докторов, не надо докторов! — застонал он. — К черту докторов. Мы должны забрать его как можно скорее. Иначе мы будем в ответе. Будем в ответе! — повторил он и резке сел, спустив ноги на пол, колотя себя по лбу стиснутым кулаком.

— Хорошо, — сказала она спокойно, — завтра утром мы возьмем его домой.

— Не выпить ли чаю? — сказал он и пошел в уборную.

С трудом нагнувшись, она подобрала несколько карт и фотографии, соскользнувшие с дивана на пол: валет червей, десятка пик, туз пик, Эльза и ее кошмарный ухажер.

Он вернулся повеселевший и громко объявил:

— Я все обдумал. Отдадим ему спальню. Каждый будет проводить часть ночи у него, а другую — на этом диване. По очереди. Два раза в неделю будем показывать его врачу. И все равно, что скажет прынц. Да он и не скажет ничего, потому что так еще дешевле.

Зазвонил телефон. Для телефонного звонка время было неподходящее. Левая тапочка свалилась у него с ноги, и он, стоя посреди комнаты, нашаривал ее носком и пяткой, открыв по-детски беззубый рот, уставясь на жену. Владея английским лучше, чем он, обычно она подходила к телефону.

— Могу я поговорить с Чарли? — сказал бесцветный девичий голос.

— Какой вы набираете номер? Нет, вы ошиблись номером.

Трубку повесили. Ее рука потянулась к гулко колотившемуся сердцу.

— Он меня напугал, — сказала она.

По его лицу скользнула улыбка в предвкушении того, что они заберут сына с наступлением дня. Ножи придется держать под замком. Даже в худшие времена он не представлял опасности для окружающих.

Опять зазвонил телефон. Тот же тихий, обеспокоенный голос спросил Чарли.

— У вас неправильный номер. Я объясню, в чем дело. Вы набираете букву О, а надо ноль.

Они уселись за импровизированное, праздничное, полуночное чаепитие. Подарок сыну стоял на столе. Он шумно отхлебывал чай; его лицо раскраснелось; он вращал стакан, как будто хотел тщательнее растворить в нем сахар. У него на виске, по соседству с большим родимым пятном, заметно вздувалась жилка, и серебряная щетина, хотя он и брился утром, проступала на подбородке. Пока она наливала ему еще один стакан чаю, он, надев очки, с удовольствием разглядывал яркие желтые, зеленые, красные баночки. Непослушными влажными губами он озвучивал их красноречивые ярлычки: абрикосовое, виноградное, шливовое, айфовое. Он добрался до китайских яблочек, когда опять зазвонил телефон.

1947

Источник: http://nabokov-lit.ru/nabokov/rasskaz/znaki-i-simvoly-chekalov.htm

Vladimir Nabokov:
Symbols and Signs

For the fourth time in as many years, they were confronted with the problem of what birthday present to take to a young man who was incurably deranged in his mind. Desires he had none. Man-made objects were to him either hives of evil, vibrant with a malignant activity that he alone could perceive, or gross comforts for which no use could be found in his abstract world. After eliminating a number of articles that might offend him or frighten him (anything in the gadget line, for instance, was taboo), his parents chose a dainty and innocent trifle—a basket with ten different fruit jellies in ten little jars.

At the time of his birth, they had already been married for a long time; a score of years had elapsed, and now they were quite old. Her drab gray hair was pinned up carelessly. She wore cheap black dresses. Unlike other women of her age (such as Mrs. Sol, their next-door neighbor, whose face was all pink and mauve with paint and whose hat was a cluster of brookside flowers), she presented a naked white countenance to the faultfinding light of spring. Her husband, who in the old country had been a fairly successful businessman, was now, in New York, wholly dependent on his brother Isaac, a real American of almost forty years’ standing. They seldom saw Isaac and had nicknamed him the Prince.

That Friday, their son’s birthday, everything went wrong. The subway train lost its life current between two stations and for a quarter of an hour they could hear nothing but the dutiful beating of their hearts and the rustling of newspapers. The bus they had to take next was late and kept them waiting a long time on a street corner, and when it did come, it was crammed with garrulous high-school children. It began to rain as they walked up the brown path leading to the sanitarium. There they waited again, and instead of their boy, shuffling into the room, as he usually did (his poor face sullen, confused, ill-shaven, and blotched with acne), a nurse they knew and did not care for appeared at last and brightly explained that he had again attempted to take his life. He was all right, she said, but a visit from his parents might disturb him. The place was so miserably understaffed, and things got mislaid or mixed up so easily, that they decided not to leave their present in the office but to bring it to him next time they came.

Outside the building, she waited for her husband to open his umbrella and then took his arm. He kept clearing his throat, as he always did when he was upset. They reached the bus-stop shelter on the other side of the street and he closed his umbrella. A few feet away, under a swaying and dripping tree, a tiny unfledged bird was helplessly twitching in a puddle.

During the long ride to the subway station, she and her husband did not exchange a word, and every time she glanced at his old hands, clasped and twitching upon the handle of his umbrella, and saw their swollen veins and brown-spotted skin, she felt the mounting pressure of tears. As she looked around, trying to hook her mind onto something, it gave her a kind of soft shock, a mixture of compassion and wonder, to notice that one of the passengers—a girl with dark hair and grubby red toenails—was weeping on the shoulder of an older woman. Whom did that woman resemble? She resembled Rebecca Borisovna, whose daughter had married one of the Soloveichiks—in Minsk, years ago.

The last time the boy had tried to do it, his method had been, in the doctor’s words, a masterpiece of inventiveness; he would have succeeded had not an envious fellow-patient thought he was learning to fly and stopped him just in time. What he had really wanted to do was to tear a hole in his world and escape.

The system of his delusions had been the subject of an elaborate paper in a scientific monthly, which the doctor at the sanitarium had given to them to read. But long before that, she and her husband had puzzled it out for themselves. "Referential mania, " the article had called it. In these very rare cases, the patient imagines that everything happening around him is a veiled reference to his personality and existence. He excludes real people from the conspiracy, because he considers himself to be so much more intelligent than other men. Phenomenal nature shadows him wherever he goes. Clouds in the staring sky transmit to each other, by means of slow signs, incredibly detailed information regarding him. His in- most thoughts are discussed at nightfall, in manual alphabet, by darkly gesticulating trees. Pebbles or stains or sun flecks form patterns representing, in some awful way, messages that he must intercept. Everything is a cipher and of everything he is the theme. All around him, there are spies. Some of them are detached observers, like glass surfaces and still pools; others, such as coats in store windows, are prejudiced witnesses, lynchers at heart; others, again (running water, storms), are hysterical to the point of insanity, have a distorted opinion of him, and grotesquely misinterpret his actions. He must be always on his guard and devote every minute and module of life to the decoding of the undulation of things. The very air he exhales is indexed and filed away. If only the interest he provokes were limited to his immediate surroundings, but, alas, it is not! With distance, the torrents of wild scandal increase in volume and volubility. The silhouettes of his blood corpuscles, magnified a million times, flit over vast plains; and still farther away, great mountains of unbearable solidity and height sum up, in terms of granite and groaning firs, the ultimate truth of his being.

When they emerged from the thunder and foul air of the subway, the last dregs of the day were mixed with the street lights. She wanted to buy some fish for supper, so she handed him the basket of jelly jars, telling him to go home. Accordingly, he returned to their tenement house, walked up to the third landing, and then remembered he had given her his keys earlier in the day.

In silence he sat down on the steps and in silence rose when, some ten minutes later, she came trudging heavily up the stairs, smiling wanly and shaking her head in deprecation of her silliness. They entered their two-room flat and he at once went to the mirror. Straining the corners of his mouth apart by means of his thumbs, with a horrible, mask-like grimace, he removed his new, hopelessly uncomfortable dental plate. He read his Russian-language newspaper while she laid the table. Still reading, he ate the pale victuals that needed no teeth. She knew his moods and was also silent.

When he had gone to bed, she remained in the living room with her pack of soiled playing cards and her old photograph albums. Across the narrow courtyard, where the rain tinkled in the dark against some ash cans, windows were blandly alight, and in one of them a black-trousered man, with his hands clasped under his head and his elbows raised, could he seen lying supine on an untidy bed. She pulled the blind down and examined the photographs. As a baby, he looked more surprised than most babies. A photograph of a German maid they had had in Leipzig and her fat-faced fiancé fell out of a fold of the album. She turned the pages of the book: Minsk, the Revolution, Leipzig, Berlin, Leipzig again, a slanting house front, badly out of focus. Here was the boy when he was four years old, in a park, shyly, with puckered forehead, looking away from an eager squirrel, as he would have from any other stranger. Here was Aunt Rosa, a fussy, angular, wild-eyed old lady, who had lived in a tremulous world of bad news, bankruptcies, train accidents, and cancerous growths until the Germans put her to death, together with all the people she had worried about. The boy, aged six—that was when he drew wonderful birds with human hands and feet, and suffered from insomnia like a grown-up man. His cousin, now a famous chess player. The boy again, aged about eight, already hard to understand, afraid of the wallpaper in the passage, afraid of a certain picture in a book, which merely showed an idyllic landscape with rocks on a hillside and an old cart wheel hanging from the one branch of a leafless tree. Here he was at ten—the year they left Europe. She remembered the shame, the pity, the humiliating difficulties of the journey, and the ugly, vicious, backward children he was with in the special school where he had been placed after they arrived in America. And then came a time in his life, coinciding with a long convalescence after pneumonia, when those little phobias of his, which his parents had stubbornly regarded as the eccentricities of a prodigiously gifted child, hardened, as it were, into a dense tangle of logically interacting illusions, making them totally inaccessible to normal minds.

All this, and much more, she had accepted, for, after all, living does mean accepting the loss of one joy after another, not even joys in her case, mere possibilities of improvement. She thought of the recurrent waves of pain that for some reason or other she and her husband had had to endure; of the in visible giants hurting her boy in some unimaginable fashion; of the incalculable amount of tenderness contained in the world; of the fate of this tenderness, which is either crushed or wasted, or transformed into madness; of neglected children humming to themselves in unswept corners; of beautiful weeds that cannot hide from the farmer.


It was nearly midnight when, from the living room, she heard her husband moan, and presently he staggered in, wearing over his nightgown the old overcoat with the astrakhan collar that he much preferred to his nice blue bathrobe.

«I can’t sleep!» he cried.

«Why can’t you sleep?» she asked. «You were so tired.»

"I can’t sleep because I am dying, " he said, and lay down on the couch.

«Is it your stomach? Do you want me to call Dr. Solov?»

"No doctors, no doctors, " he moaned. «To the devil with doctors! We must get him out of there quick. Otherwise, we’ll be responsible…. Responsible!» He hurled himself into a sitting position, both feet on the floor, thumping his forehead with his clenched fist.

"All right, " she said quietly. «We will bring him home tomorrow morning.»

"I would like some tea, " said her husband and went out to the bathroom.

Bending with difficulty, she retrieved some playing cards and a photograph or two that had slipped to the floor—the knave of hearts, the nine of spades, the ace of spades, the maid Elsa and her bestial beau. He returned in high spirits, saying in a loud voice, «I have it all figured out. We will give him the bedroom. Each of us will spend part of the night near him and the other part on this couch. We will have the doctor see him at least twice a week. It does not matter what the Prince says. He won’t have much to say anyway, because it will come out cheaper.»

The telephone rang. It was an unusual hour for it to ring. He stood in the middle of the room, groping with his foot for one slipper that had come off, and childishly, toothlessly, gaped at his wife. Since she knew more English than he, she always attended to the calls.

«Can I speak to Charlie?» a girl’s dull little voice said to her now.

«What number do you want? . . . No. You have the wrong number.»

She put the receiver down gently and her hand went to her heart. "It frightened me, " she said.

He smiled a quick smile and immediately resumed his excited monologue. They would fetch him as soon as it was day. For his own protection, they would keep all the knives in a locked drawer. Even at his worst, he presented no danger to other people.

The telephone rang a second time.

The same toneless, anxious young voice asked for Charlie.

«You have the incorrect number. I will tell you what you are doing. You are turning the letter ‘o’ instead of the zero.» She hung up again.

They sat down to their unexpected, festive midnight tea. He sipped noisily; his face was flushed; every now and then he raised his glass with a circular motion, so as to make the sugar dissolve more thoroughly. The vein on the side of his bald head stood out conspicuously, and silvery bristles showed on his chin. The birthday present stood on the table. While she poured him another glass of tea, he put on his spectacles and reëxamined with pleasure the luminous yellow, green, and red little jars. His clumsy, moist lips spelled out their eloquent labels—apricot, grape, beach plum, quince. He had got to crab apple when the telephone rang again. ♦

(Publ. 1948)


Владимир Набоков. Знаки и символы



© 1948 Copyright by Vladimir Nabokov

© Copyright Сергей Ильин, перевод

Любое коммерческое использование настоящего текста без ведома и прямого согласия владельца авторских прав НЕ ДОПУСКАЕТСЯ.

По любым вопросам, касающихся этого произведения обращайтесь непосредственно к переводчику:

Сергей Борисович Ильин, Email: isb@glas.apc.org


1

В четвертый раз за то же число лет перед ними встала проблема: что подарить на день рождения молодому человеку с неизлечимо поврежденным рассудком. Желаний он не имел. Творения человеческих рук представлялись ему либо ульями зла, дрожащими в пагубном оживлении, которое только он и умел воспринять, либо грубыми приспособлениями, негодными к использованию в его отвлеченном мире. Исключив множество вещей, способных напугать его или обидеть (любой механизм, к примеру, был под запретом), родители выбрали пустячок — невинный и вкусный: корзинку с десятью баночками разных фруктовых желе.

Ко времени его рождения они уже состояли в браке долгое время: миновало еще двадцать лет, теперь они стали совсем стариками. Ее тускловато-каштановые поседевшие волосы были уложены кое-как. Она носила дешевые черные платья. В отличие от других женщин ее возраста (от миссис Сол, к примеру, их ближайшей соседки с лилово-розовым от грима лицом под шляпкой в виде пучка полевых цветов), она подставляла придирчивому свету весеннего дня оголенное белое лицо. Муж ее, бывший на родине довольно преуспевающим коммерсантом, ныне целиком зависел от своего брата Исаака, настоящего американца с почти сорокалетним стажем. С Исааком они видались нечасто и между собой называли его «князем».

В ту пятницу все складывалось неладно. Поезд подземки лишился жизненных токов между двумя станциями и четверть часа только и слышалось, что прилежное биение сердца да шелест газет. Автобуса, на котором нужно было ехать дальше, пришлось дожидаться сто лет, а приехал он битком набитым горластыми школьниками. Лил сильный дождь, когда они поднимались по ведущей к санатории бурой дорожке. Там снова пришлось ждать, и вместо их мальчика, привычно шаркая входившего в комнату (бедное лицо в пятнах от угрей, плохо выбритое, хмурое, смущенное), явилась, наконец, уже знакомая им и вовсе неинтересная сестра и весело объявила, что он опять пытался покончить с собой. С ним все в порядке, сказала она, но посещение может его растревожить. В этом заведении так отчаянно не хватало людей и всякую вещь так легко могли засунуть не туда или перепутать с другой, что они решили не оставлять подарка, а принести его потом, когда придут снова.

Подождав, пока муж раскроет зонт, она взяла его под руку. Он все прочищал горло с особой звучностью, означавшей, что он расстроен. Перейдя улицу, они встали под навесом автобусной остановки, муж сложил зонт. В нескольких футах от них под качающимся и плачущим деревом полумертвый бесперый птенец беспомощно дергался в луже.

За долгую поездку к станции подземки она и муж не обменялись ни словом: всякий раз что она взглядывала на его старые руки (набухшие вены, кожа в коричневых пятнах), сжатые и подрагивающие на ручке зонта, она ощущала, как поднимаются изнутри и напирают слезы. Она огляделась, пытаясь за что-то зацепиться сознанием, и с легким потрясением, смесью сочувствия и удивления увидела, что одна из пассажирок, темноволосая девушка с неопрятно подмалеванными красным ногтями на пальцах ног, плачет, прислонясь к плечу женщины постарше. На кого эта женщина так похожа? Она похожа на Ревекку Борисовну, дочь которой вышла за одного из Соловейчиков — в Минске, давным-давно.

В последний раз, когда их сын пытался покончить с собой, выбранный им способ был, по словам доктора, шедевром изобретательности; он преуспел бы, если бы не завистливый сосед-пациент, решивший, что он учится летать и помешавший ему. Чего он хотел на самом деле, так это продрать в своем мире дыру и сбежать.

Система его безумия стала предметом подробной статьи, напечатанной в ученом ежемесячнике, впрочем, задолго до того она и муж сами ее разгадали. «Мания упоминания» — так назвал ее Герман Бринк. В этих случаях — очень редких — больной воображает, будто все, что происходит вокруг, содержит скрытые намеки на его существо и существование. Он исключает из заговора реальных людей, — потому что считает себя намного умнее всех прочих. Мир явлений тайно следует за ним, куда б он ни направлялся. Облака в звездном небе медленными знаками сообщают друг другу немыслимо доскональные сведения о нем. При наступлении ночи деревья, темно жестикулируя, беседуют на языке глухонемых о его сокровеннейших мыслях. Камушки, пятна, блики солнца, складываясь в узоры, каким-то ужасным образом составляют послания, которые он обязан перехватить. Все сущее — шифр, и он — тема всего. Одни филеры, такие как стекла, тихие заводи, суть равнодушные соглядатаи, другие -- пиджаки в магазинных витринах — пристрастные свидетели, линчеватели по натуре; еще другие (грозы, текущая вода), истеричные до безумия, имеют о нем искаженное представление и нелепо заблуждаются, толкуя его поступки. Приходится вечно быть начеку и каждую минуту, каждый кусочек жизни отдавать расшифровке волнообразных движений окрестных вещей. Самый воздух, выдыхаемый им, снабжается биркой и убирается в архив. И если б еще любопытство, которое он пробуждает, ограничивалось ближайшим его окружением — увы, это не так! С расстоянием потоки неистовых сплетен ширятся, становясь многословнее и мощнее. Плывут над огромными равнинами увеличенные в миллионы раз очертания его кровяных телец; а еще дальше громады гор, невыносимой крепости и высоты, выводят на языке гранита и горюющих елей конечную истину его бытия.

2

Когда они выбрались из духоты и грома подземки, последние подонки дня мешались с уличными огнями. Она хотела купить немного рыбы на ужин и вручила ему корзинку с баночками, сказав, чтобы он шел домой. Он долез до третьей площадки и тут вспомнил, что днем отдал ей ключи.

Молча он сел на ступени и молча встал, когда минут через десять она поднялась, тяжело ступая по лестнице, через силу улыбаясь, покачивая головой в осужденье своей глупости. Они вошли в свою двухкомнатную квартиру, и он сразу направился к зеркалу. Растянув большими пальцами рот в жуткой, словно у маски, гримасе, он вытащил новую, безнадежно неудобную челюсть и оборвал сочлененные с ней длинные бивни слюны. Пока она накрывала на стол, он читал русскую газету. Так, читая, он поглощал тусклую снедь, для которой не требовалось зубов. Она понимала его состояние и тоже молчала.

Он лег, а она осталась в гостиной с колодой замызганных карт и старыми альбомами. Насупротив через узкий двор, где дождь тренькал в темноте по искореженным мусорным бакам, мягко светились окна, и за одним из них виднелся мужчина в черных штанах, навзничь лежавший, закинув голые руки, на неприбранной постели. Она опустила шторы и стала перебирать фотографии. В младенчествеМладенцем он выглядел более удивленным, чем большинство детей. Из складки альбома выпала немецкая горничная, что служила у них в Лейпциге, и ее толстомордый жених. Минск, революция, Лейпциг, Берлин, Лейпциг, смазанный, наклонный фасад дома, совсем не в фокусе. Четыре года, в парке: угрюмый, пугливый, лоб в складочках, отводит глаза от настырной белки так же, как от всякого чужака. Тетя Роза, суматошная, нескладная старуха с тревожными глазами, жившая в трепетном мире дурных новостей, банкротств, железнодорожных крушений, раковых опухолей, — пока немцы не убили ее и с нею вместе всех, о ком она так волновалась. Шесть лет — это тогда он стал рисовать чудесных птиц с человеческими руками и ногами и мучиться бессонницей, совсем как взрослый мужчина. Его двоюродный брат, теперь прославленный шахматист. Снова он, восьмилетний, его уже трудно понять, он боится обоев в коридоре и одной картинки в книге, изображающей всего только мирный ландшафт с валунами на склоне холма и старым тележным колесом, повисшим на ветке безлистого дерева. Десять лет: в тот год они покинули Европу. Стыд, жалость, унизительные затруднения, уродливые, злые, отсталые дети, с которыми он учился в той специальной школе. Тут-то и настала в его жизни пора, совпавшая с долгим выздоровлением от воспаления легких, когда все мелкие фобии, которые родители упрямо считали причудами изумительно одаренного мальчика, как бы спеклись в плотный клубок логически переплетенных иллюзий, полностью отгородивших его от любого нормального разума.

Она смирилась с этим и со многим, многим иным, — потому что, в сущности, жить — это и значит мириться с утратами одной радости за другой, а в ее случае и не радостей даже — всего лишь надежд на улучшение. Она думала о нескончаемых волнах боли, которую по какой-то причине приходится сносить ей и мужу; о невидимых великанах, невообразимо терзающих ее мальчика; о разлитой в мире несметной нежности; об участи этой нежности, которую либо сминают, либо изводят впустую, либо обращают в безумие; о заброшенных детях, самим себе напевающих песенки по неметеным углам; о прекрасных сорных растениях, которым некуда спрятаться от землепашца и остается только беспомощно наблюдать за его обезьяньей сутулой тенью, оставляющей за собой искалеченные цветы, за приближением чудовищной тьмы.

3

Было уже за полночь, когда она услышала из гостиной, как застонал муж. Он вошел, волоча ноги, в накинутом поверх ночной сорочки старом пальто с каракулевым воротником, которое предпочитал красивому голубому халату.

— Я не могу спать, — выкрикнул он.

— Почему, — спросила она, — почему ты не можешь спать? Ты был такой усталый.

— Я не могу спать потому, что я умираю, — сказал он и лег на кушетку.

— Это желудок? Хочешь, я позвоню доктору Солову?

— Какие доктора, зачем доктора, — простонал он. — К черту докторов! Мы должны побыстрее забрать его оттуда. Иначе нам отвечать. Отвечать! -- повторил он и сел, скрючившись, опустив на пол ступни и стукая себя в лоб стиснутым кулаком.

— Хорошо, — тихо сказала она, — мы заберем его завтра утром.

— Я бы чаю выпил, — сказал муж и ушел в уборную.

С трудом нагнувшись, она собрала несколько карт и снимков, соскользнувших с кушетки на пол: валет червей, девятка пик, туз пик, Эльза и ее омерзительный хахаль.

Он вернулся повеселевшим, на ходу громко объясняя:

— Я все обдумал. Мы отдадим ему спальню. Каждый будет часть ночи проводить рядом с ним, а другую — здесь, на кушетке. По очереди. Найдем доктора, чтобы навещал его хотя бы два раза в неделю. А князь пусть говорит, что хочет. Да и нечего ему будет сказать, так выйдет даже дешевле.

Зазвонил телефон. В такое время он никогда не звонил. Левый шлепанец соскользнул с ноги мужа, он застыл посреди комнаты, шаря пяткой и пальцами, по-детски раскрыв беззубый рот, изумленно уставясь на жену. На звонки отвечала она, потому что лучше знала английский.

— Можно Чарли? — спросил пасмурный девичий голос.

— Какой номер вам нужен? Нет. Это неправильный номер.

Трубка мягко легла на рычаг. Ее рука поднялась к усталому старому сердцу.

— Как он меня напугал, — сказала она.

Муж неловко улыбнулся и тут же возобновил взволнованный монолог. Они заберут его прямо с утра. Ножи и вилки придется держать под замком. Впрочем, даже в худшем своем состоянии он для людей не опасен.

Телефон зазвонил снова. Тот же молодой бестонный голос спросил Чарли.

— У вас неправильный номер. Я вам скажу, что вы делаете: вы набираете букву О вместо нуля.

Они уселись за неожиданно праздничное ночное чаепитие. Подарок стоял на столе. Муж шумно прихлебывал чай; лицо его раскраснелось, время от времени он поднимал стакан и покручивал, чтобы сахар разошелся получше. Вена с той стороны его лысой головы, где сидело большое родимое пятно, приметно вздулась, и хоть утром он брился, на подбородке проступила серебряная щетина. Пока она наливала второй стакан, он, надев очки, в который раз с удовольствием рассматривал сияющие баночки — желтые, зеленые, красные. Его косные мокрые губы выговаривали по складам названия с броских бирок: абрикос, виноград, морская слива, айва. Он как раз добрался до кислицы, когда опять зазвонил телефон.


Бостон, 1948.


Vocabulary from «Symbols and Signs» by Vladimir Nabokov[1]

This short story by Vladimir Nabokov is simple and sad, but its title can be seen as a hint to the fact that it also operates as a comment on the art and practice of storytelling itself. Symbols and Signs Originally published in "The New Yorker, " May 15, 1948 / Этот рассказ Владимира Набокова прост и печален, но его название можно рассматривать как намек на то, что он также является комментарием к искусству и практике самого повествования. Рассказ "Символы и знаки" Первоначально опубликован в «The New Yorker», 15 мая 1948 года

deranged / ненормальный

driven insane / безумный

For the fourth time in as many years, they were confronted with the problem of what birthday present to take to a young man who was incurably deranged in his mind. / В четвертый раз за столько лет они столкнулись с проблемой, какой подарок на день рождения преподнести молодому человеку, чей разум неизлечимо повреждён.

vibrant / энергичный

vigorous and animated / энергичный и оживленный

Man-made objects were to him either hives of evil, vibrant with a malignant activity that he alone could perceive, or gross comforts for which no use could be found in his abstract world. / Искусственные объекты были для него либо ульями зла, кишащие злокачественной деятельностью, которую только он мог видеть, либо благими удобствами, для которых в его абстрактном мире не было никакого смысла.

malignant / злокачественный

dangerous to health / опасный для здоровья

Man-made objects were to him either hives of evil, vibrant with a malignant activity that he alone could perceive, or gross comforts for which no use could be found in his abstract world. / Искусственные объекты были для него либо ульями зла, кишащие злокачественной деятельностью, которую только он мог видеть, либо благими удобствами, для которых в его абстрактном мире не было никакого смысла.

taboo / табу

a ban resulting from social custom or emotional aversion / запрет, вызванный социальным обычаем или эмоциональным отвращением

After eliminating a number of articles that might offend him or frighten him (anything in the gadget line, for instance, was taboo), his parents chose a dainty and innocent trifle—a basket with ten different fruit jellies in ten little jars. / После того как они отвергли ряд предметов, которые могут оскорбить его или напугать его (например, что-либо в серии подарков оказывалось табу), его родители выбрали изящную и невиновную мелочь — корзину с десятью разными фруктовыми желе в десяти маленьких баночках.

mauve / розовато-лиловый

a moderate purple / умеренный фиолетовый

Unlike other women of her age (such as Mrs. Sol, their next-door neighbor, whose face was all pink and mauve with paint and whose hat was a cluster of brookside flowers), she presented a naked white countenance to the faultfinding light of spring. / В отличие от других женщин её возраста (таких как миссис Соль, их соседка, чьё лицо было покрыто розово-лиловой краской, а шляпа была букетом полевых цветов), она подставляла обнаженное белое лицо придирчивому свету весны.

countenance / лицо

the appearance conveyed by a person’s face / внешний вид, выражение лица

Unlike other women of her age (such as Mrs. Sol, their next-door neighbor, whose face was all pink and mauve with paint and whose hat was a cluster of brookside flowers), she presented a naked white countenance to the faultfinding light of spring. / В отличие от других женщин её возраста (таких как миссис Соль, их соседка, чьё лицо было покрыто розово-лиловой краской, а шляпа была букетом полевых цветов), она подставляла обнаженное белое лицо придирчивому свету весны.

dutiful / покорный

willingly obedient out of a sense of respect / добровольно покорный из чувства уважения

The subway train lost its life current between two stations and for a quarter of an hour they could hear nothing but the dutiful beating of their hearts and the rustling of newspapers. / Поезд метро потерял жизненную силу между двумя станциями, и четверть часа они ничего не слышали, кроме послушного биения своих сердец и шороха газет.

garrulous / болтливый

full of trivial conversation / полный тривиальных разговоров

The bus they had to take next was late and kept them waiting a long time on a street corner, and when it did come, it was crammed with garrulous high-school children. / Автобус, на который им нужно было сесть, опаздывал и заставил их долго ждать на углу улицы, и когда он действительно пришёл, его переполняли болтливые школьники.

unfledged / неоперившийся

young and inexperienced / молодой и неопытный

A few feet away, under a swaying and dripping tree, a tiny unfledged bird was helplessly twitching in a puddle. / В нескольких шагах, под качающимся и капающим деревом, крошечный неоперившийся птенчик беспомощно дергался в луже.

gesticulate / жестикулировать

show, express, or direct through movement / показать, выразить или прямо через движение

His inmost thoughts are discussed at nightfall, in manual alphabet, by darkly gesticulating trees. / Его самые сокровенные мысли обсуждаются в сумерках, в ручном алфавите [азбуки для глухонемых], мрачно жестикулирующими деревьями.

cipher / шифр

a secret method of writing / секретный метод письма

Everything is a cipher and of everything he is the theme. / Все это шифр, и везде он является темой.

undulation / волнистость

wavelike motion / волнообразное движение

He must be always on his guard and devote every minute and module of life to the decoding of the undulation of things. / Он должен быть всегда настороже и посвящать каждую минуту и частицу жизни расшифровке вибрации вещей.

corpuscle / тельце

an unattached cell such as a red or white blood cell / неприкрепленная клетка, такая как красная или белая кровяная клетка

The silhouettes of his blood corpuscles, magnified a million times, flit over vast plains; and still farther away, great mountains of unbearable solidity and height sum up, in terms of granite and groaning firs, the ultimate truth of his being. / Силуэты его кровяных телец, увеличенные миллион раз, пролетают над обширными равнинами; и еще дальше, великие горы невероятной мощи и высоты суммируются, с точки зрения гранита и стоны елей, конечной истины его существа.

flit / порхать

move along rapidly and lightly; skim or dart / двигаться быстро и легко; скользить или стрелять

The silhouettes of his blood corpuscles, magnified a million times, flit over vast plains; and still farther away, great mountains of unbearable solidity and height sum up, in terms of granite and groaning firs, the ultimate truth of his being. / Силуэты его кровяных телец, увеличенные миллион раз, пролетают над обширными равнинами; и еще дальше, великие горы невероятной мощи и высоты суммируются, с точки зрения гранита и стоны елей, конечной истины его существа.

dregs / отбросы

sediment that has settled at the bottom of a liquid / осадок, который оседает на дне жидкости

When they emerged from the thunder and foul air of the subway, the last dregs of the day were mixed with the street lights. / Когда они вышли из грома и грязного воздуха в метро, последние отбросы дня были смешаны с уличными фонарями.

victuals / провизия

a source of materials to nourish the body / корм, снедь, пища, питание для организма

Still reading, he ate the pale victuals that needed no teeth. / Все еще читая, он ел бледные продукты, которые не нуждались в зубах.

alight / зажигать, гореть

settle or come to rest

Across the narrow courtyard, where the rain tinkled in the dark against some ash cans, windows were blandly alight, and in one of them a black-trousered man, with his hands clasped under his head and his elbows raised, could he seen lying supine on an untidy bed. / Через узкий дворик напротив, где в темноте барабанил дождь по железным мусорным бакам, тускло горели окна, и в одном из них человек в черных брюках, заложив голые локти за голову, лежал на неопрятной постели.

supine / бездеятельный

lying face upward / лежа лицом вверх

Across the narrow courtyard, where the rain tinkled in the dark against some ash cans, windows were blandly alight, and in one of them a black-trousered man, with his hands clasped under his head and his elbows raised, could he seen lying supine on an untidy bed. / Насупротив через узкий двор, где дождь тренькал в темноте по искореженным мусорным бакам, мягко светились окна, и за одним из них виднелся мужчина в черных штанах, навзничь лежавший, закинув голые руки, на неприбранной постели.

tremulous / трепещёщий

quivering as from weakness or fear / дрожащий от слабости или страха

Here was Aunt Rosa, a fussy, angular, wild-eyed old lady, who had lived in a tremulous world of bad news, bankruptcies, train accidents, and cancerous growths until the Germans put her to death, together with all the people she had worried about. / Здесь была тетя Роза, суетливая, угловатая, дикоглазая старушка, которая жила в трепещущем мире плохих новостей, банкротств, несчастных случаев на дороге и раковых опухолей, пока немцы не умертвили ее вместе со всеми людьми, о которых она беспокоилась.

idyllic / идиллический

charmingly simple and serene / очаровательно простой и безмятежный

The boy again, aged about eight, already hard to understand, afraid of the wallpaper in the passage, afraid of a certain picture in a book, which merely showed an idyllic landscape with rocks on a hillside and an old cart wheel hanging from the one branch of a leafless tree. / Мальчик снова, в возрасте около восьми лет, уже трудно понять, боялся обоев в коридоре, боялся какой-нибудь картинки в книге, которая просто изображала идиллический пейзаж со скалами на склоне холма и старым колесом телеги, свисающим с одной из ветвей голого дерева.

convalescence / выздоравливание

gradual healing through rest after sickness or injury / постепенное заживление через покой после болезни или травмы

And then came a time in his life, coinciding with a long convalescence after pneumonia, when those little phobias of his, which his parents had stubbornly regarded as the eccentricities of a prodigiously gifted child, hardened, as it were, into a dense tangle of logically interacting illusions, making them totally inaccessible to normal minds. / А потом наступило время в его жизни, совпадающее с длительным выздоровлением после пневмонии, когда те маленькие фобии, которые его родители упрямо считали эксцентричностью удивительно одаренного ребенка, как бы застыли в плотной путанице логически взаимодействующих иллюзий, делая их совершенно недоступными для нормальных умов.

clench / стискивать

squeeze together tightly / плотно сжимать

He hurled himself into a sitting position, both feet on the floor, thumping his forehead with his clenched fist. / Он швырнул себя в сидячее положение, обе ноги на полу, ударив его лоб сжатым кулаком.

knave / валет, плут

a deceitful and unreliable scoundrel / лживый и ненадежный негодяй

Bending with difficulty, she retrieved some playing cards and a photograph or two that had slipped to the floor—the knave of hearts, the nine of spades, the ace of spades, the maid Elsa and her bestial beau.

С трудом нагнувшись, она собрала несколько карт и снимков, соскользнувших с кушетки на пол: валет червей, девятка пик, туз пик, Эльза и ее омерзительный хахаль.

bestial / звериный

resembling a beast; showing lack of human sensibility / похожий на зверя; показывая отсутствие человеческой чувствительности

Bending with difficulty, she retrieved some playing cards and a photograph or two that had slipped to the floor—the knave of hearts, the nine of spades, the ace of spades, the maid Elsa and her bestial beau. / С трудом нагнувшись, она подобрала несколько карт и фотографии, соскользнувшие с дивана на пол: валет червей, десятка пик, туз пик, Эльза и ее кошмарный ухажер.

luminous / светящийся

softly bright or radiant / мягко яркий или сияющий

While she poured him another glass of tea, he put on his spectacles and reëxamined with pleasure the luminous yellow, green, and red little jars. / Пока она наливала ему еще один стакан чая, он надел очки и с удовольствием рассматривал сияющие желтые, зеленые и красные баночки.

Примечания


© Владимир Владимирович Набоков

Info icon.png Данное произведение является собственностью своего правообладателя и представлено здесь исключительно в ознакомительных целях. Если правообладатель не согласен с публикацией, она будет удалена по первому требованию. / This work belongs to its legal owner and presented here for informational purposes only. If the owner does not agree with the publication, it will be removed upon request.