БЕТХОВЕНСКИЙ БАХ[1]
I
Автор этого исследования поставил во главе его два слова, облик красных словцов которых не мешает им представлять собой одну глубокую и тесную связь, соединяющую двух великих мастеров музыкального искусства. Заглавие отражает потребность рассмотреть эту связь не по направлению часовой стрелки, а наоборот: не от старшего мастера к младшему, а от младшего к старшему.
Если возможно было расшифровать древнеегипетскую письменность благодаря существованию перевода одного иероглифического текста на древнегреческий язык (более поздний), то почему мы должны считать нелепостью возможность распознать инфраструктуру баховских произведений путём их освещения с позиций бетховенской музыкальной формы?
Идея, заключающаяся в необходимости подходить к анализу формы музыки любой эпохи исходя из бетховенского творчества, потому что это творчество олицетворяет собой музыкальную форму в высшей точке своего развития, принадлежит Антону Веберну. В соответствии с подобной концепцией анализируемое произведение перестаёт быть для нас изолированным явлением, но превращается в характерную черту, в памятник определённого момента общего процесса развития музыкального искусства. Таким образом глубинное усвоение отдельного произведения и уточнение его места в истории — взаимно обусловливаются. В отсутствии последнего — первое по существу немыслимо. Без бетховенского репера анализ баховского произведения подобен тому, как наблюдать из окна проходящих на улице людей, не зная куда и откуда эти люди идут. Трёхголосная инвенция f-moll И. С. Баха — конкретный предмет настоящего исследования — состоит из одной темы и трёх интермедий. Но чем обусловливается определённое количество (десять) появлений темы? Почему одна интермедия появляется один раз, а две — по два раза? Почему список и порядок тональностей, по которым распределяются повторения — именно следующий[2], а не какой-нибудь иной? Могут ли и должны ли являться эти «почему» предметом исследования (я имею в виду: настоящего)? Если нет, — то не было бы лучше вовсе отойти от окна? А если да, — с какого конца взяться?
Вернёмся к Веберну. Его тезис о целесообразности рассмотрения бетховенской формы как реактива, который необходим при исследовании творчества других мастеров, является естественным следствием появления в корне нового шёнберговского учения о музыкальной форме. В этом своём учении, получившем потом у того же Веберна своё дальнейшее развитие, Шёнберг изложил принципы, на основании которых музыкальная форма смогла превратиться из науки о музыкальной схеме и музыкальном трафарете в науку о музыкальном организме.
До Шёнберга формоведение занималось одним только поверхностным описанием явлений. Одно то, что форму назвали формой (и переименовать уже было нельзя), показывает, что к ней относились как к чему-то внешнему, отличному от сущности произведения, для которой она была лишь более или менее хорошо сшитым костюмом. И это, когда «форма» — органичное проявление самой сущности музыки, ни в коем случае и ни в каком отношении не подлежащее случайности. Форма произведения великого мастера определена с не меньшей природной геометрической строгостью, чем кристалл минерала. Но если сущность минерала остается собой и при его аморфном состоянии, то музыкальное произведение немыслимо вне его формы. Таким образом форма — это что-то настолько неповерхностное, что по сравнению с ней даже кристалл — лишь «форма» в поверхностном смысле слова. Музыкальная же форма не менее присуща произведению, чем химическому элементу или соединению — их характеризующие свойства. Форма — это свойство произведения точно так, как свойства химического соединения являются именно формой, в которой оно узнаваемо человеком, доступно человеку. Вот что можно извлечь из формы Бетховена и шёнбергова учения о ней.
Если до Шёнберга было известно что за чем «должно» следовать — какой раздел (сегмент) произведения за каким его разделом, — то структурное различие этих разделов не только не было известно, но о существовании его даже и не подозревали. Да и как можно было подозревать, когда эта наука о музыкальной форме, пока что поверхностно описательная и статически относящаяся к своему предмету, висела в воздухе, лишённая всякой настоящей принципиальной основы? Являясь плодом музыкальной мысли XIX века — эпохи, когда теоретическая и педагогическая деятельность стала по существу развёртываться в полном отрыве от деятельности творческой, гомофоническое формоведение смогло избавиться от того, чтобы выглядеть сводом кулинарных рецептов лишь тогда, когда в высшей степени выдающийся композитор вновь взялся — по примеру великих полифонических мастеров старины — за преподавание своего ремесла. Результат работы Шёнберга со своими учениками и представляет собой принципиальную основу нового структурного учения о музыкальной форме.
Первый из основных шёнберговских формальных принципов заключается в том, что музыкальное произведение суть повторение. Всё происходящее в произведении великого мастера является, так или иначе, повторением чего-то изначально данного. Так или иначе: повторения качественно и количественно различны; между органичностью произведения и многогранностью происходящих в нём повторений существует прямая связь.
Повторения бывают полными или частичными, точными или варьированными, причём точность может быть абсолютной или относительной, в зависимости от того — касается она всех или не всех аспектов повторяемого. Однако главное в сущности повторений, превращающее повторения в настоящую органичную ткань музыкального произведения, заключается в том, что они происходят на разных уровнях, в разных масштабах. То, что подлежит многократному повторению на уровне, на котором повторяемое благодаря своему адекватному построению, способно вызвать функциональное дифференцирование повторений, — само представляет собой комплекс повторений меньшего масштаба, т. е. более низкого уровня, причём и последние не всегда являются простейшими неделимыми. С другой стороны, повторения, происходящие на уровне функционального дифференцирования, могут (как в сонатной форме) образовать повторяемое ещё более высокого уровня. Наконец, взаимозависимость частей музыкального цикла также допускает и даже требует его рассмотрения под углом зрения принципа повторяемости.
Шёнберг, не отказавшись от сложившихся до него понятий музыкальной формы, влил в них новое содержание. Так, например, он первым определил мотив как «мельчайшую частицу музыкальной мысли, способную появляться самостоятельно и тем самым — повторяться». Но главное в его концепции — <это то, > что не включено в это определение. Если до Шёнберга мотив рассматривался под углом зрения двух атрибутов — длительности и высоты — составляющих его звуков, то шёнберговское понимание мотива исключило из него их высоту, ставшую тем самым предметом отдельной категории повторяемости. От мотивных повторений — повторений по длительности — теперь стало возможным отличать повторения тематические, т. е. повторения по высоте. Таким образом, точность повторений мотива абсолютно независима от высотных соотношений его звуков. Повторения вроде
Бетховен. «Фиделио». Увертюра, такты 1-4.
[3]
представляют собой точные повторения данной здесь «мельчайшей частицы музыкальной мысли, способной появляться самостоятельно и тем самым — повторяться»! Со своей стороны, тематические повторения полностью игнорируют длительность звуков. Следующие звуки
[4]
повторяясь (в транспозициях) лишь по их высоте, составляют бас связующего
[5]
вне всякой связи с первоначальной мотивной структурой повторяемого.
В свете этого примера становится явным, что крупномасштабные повторения (вроде функционально дифференцированных) могут быть связаны между собой общим тематизмом, носимым мотивами не общими, а принадлежащими каждому из таких повторений в отдельности. Но это, конечно, только одна из очень многих возможностей взаимоотношения взятых врозь длительности и высоты в рамках повторений.
Действительно, размежевание мотивного начала и тематического открывает перед нами узкую, пожалуй, но глубокую перспективу на почти что не поддающуюся учёту разносторонность, которая выявляется в происходящих в музыкальном произведении повторениях. Она, эта разносторонность, обеспечивает в конечном итоге организацию произведения великого мастера как систему повторений и его восприятие как таковую. Отсутствие подобного восприятия в сознании вовсе не означает его отсутствия вообще: если мы воспринимаем красоту произведения — то это значит, что и неосознанной «система повторений» на нас подействовала.
Анатомия её — подобно анатомии любого настоящего организма — по существу не может происходить иначе, чем под знаком неисчерпаемости. Но как раз неисчерпаемость, обусловливая законченность произведения, т. е. его «определение», придаёт ему парадоксальным образом характер беспредельности. Таким образом произведение отождествляет собой конечное и бесконечное, конкретизируя тем самым если не сердцевину, то хоть одну главную грань сущности искусства. Постичь смысл и значение повторения в музыкальном искусстве возможно лишь под этим углом зрения.
Значение размежевания понятия мотива и понятия тематизма можно по-настоящему усвоить лишь если, делая ещё один шаг вперед, дать себе отчёт в том, что сущность музыкального произведения так же дуалистична, как и сущность музыкального звука: форма и гармония соответственно представляют собой эманации длительности и высоты последнего. На уровне произведения в целом гармония и форма противостоят друг другу в том же отношении, в котором на самом низком, клеточном уровне находятся мотив и его тематическое содержание, так же соответственно зиждущиеся на двух атрибутах звука. Составляя одно неразрывное целое, форма и гармония рассматриваются в произведении врозь — как врозь рассматриваются мотив и тематичное явление — именно затем, чтобы создать необходимые предпосылки для глубокого изучения их взаимоотношений, т. е. для изучения частного случая их неразрывности, которым является каждое данное произведение. Этот «частный случай» отражает всегда один из бесконечного количества аспектов соотношения в звуке двух его атрибутов, двух его — можно спокойно сказать — измерений.
Новая шёнберговская концепция о форме сложилась не только путём переосмысления и уточнения старых понятий. Крайняя простота мысли о том, что музыкальное произведение состоит из одних повторений, как раз и смогла обеспечить осознание сложности и богатства категорий повторения, сложности и богатства взаимоотношений этих категорий. Именно открытие и формулирование самого простого оказалось условием открытия того, самого сложного и самого главного, о существовании которого до Шёнберга действительно не имели даже и тени какого-нибудь представления. Здесь речь уже никак не шла о перекройке каких-то старых, а о создании двух абсолютно новых понятий, взаимоопределяющих друг друга и диаметрально противоположных. Эти понятия касаются различий в структуре повторений, находящихся на уровне функционального дифференцирования, причём их структурные различия определяются именно различиями функциональными. Когда повторения происходят на том уровне, где они называются «главная тема», «связующее», «побочная тема» и т. д., то есть когда они выполняют функции главной темы, связующего и т. д., каждое из них в отдельности строится (у великого мастера!) — в соответствии со своей функцией — твёрдо или рыхло. Органичность произведения определяется в конечном итоге противопоставлением в его построении «твёрдого» и «рыхлого», притом таким противопоставлением, которое необходимо вытекает из начальных данных произведения.
Перед тем как выяснить, что представляют собой эти два слова, нельзя не обратить внимания на следующее противоречие: побочная тема, чья контрастность по отношению к главной теме является её основной — общепринятой — чертой, рассматривается здесь как повторение главной темы. Но это не настоящее, а лишь кажущееся противоречие — повторение может быть (и в данном случае есть) контрастным.
Дело в том, что суть повторения заключается, конечно, в первую очередь, в воспроизведении в более или менее легко узнаваемом облике (а, может быть, и наоборот — в зашифрованном виде) материала повторяемого. Контрастность же повторения по отношению к повторяемому касается, в первую очередь, не материала, а его изложения, его структуры. Консистентность последней будет в побочной теме иной, чем в главной: побочная тема противопоставляет свою рыхлую структуру твёрдой структуре главной темы, и именно одним этим противопоставлением создается та контрастность, благодаря которой побочная тема кажется, но только кажется, чем-то совершенно отличным от главной темы, — отличным, но ей «подходящим».
Многие «однотематичные» сонатные части Гайдна, — в которых так называемый однотематизм в том, впрочем, и заключается, что мотивные и тематичные элементы главной темы (главной партии) появляются в побочной теме (партии) в нетронутом никакими изменениями виде, — показывают самым определённым образом, что подлинная суть побочной — лишь именно в её структуре, в корне отличающейся от структуры главной. Потом, несколько десятилетий спустя, — и у самого Гайдна, а тем более у Моцарта и Бетховена — момент контраста подчинил себе и мотивно-тематический комплекс. На первый взгляд могло бы показаться, что теперь в побочной теме этот комплекс представляет собой что-то совсем новое и целиком самостоятельное. Но только на первый взгляд: опытный глаз легко узнает в нём те же атомы, то есть те неделимые единицы, которые в других «молекулярных» ситуациях составляют и комплекс главной темы. И то, что открывается здесь опытному глазу, автоматически определяет способность уха, даже и неискушенного, воспринять побочную тему как «подходящую» главной.
Об отношениях главной и побочной тем здесь говорится пока лишь в порядке примера противопоставления рыхлой структуры структуре твёрдой, и в этой связи нельзя не остановиться ещё и ещё раз на феномене музыкального повторения с тем, чтобы ещё глубже и ещё полнее осветить его. Веберн рассказывает, как Шёнберг, объясняя ученику, насколько идентичны, в определённом плане, главная и побочная темы (насколько, то есть, они действительно представляют собой отношение повторения с повторяемым), брал в руку спичечную коробку и, показывая её верх, говорил: «Это главная тема». Потом он поднимал коробку над головой, указывал на её дно и добавлял: «А это — побочная». То, что главная и побочная — в определённом плане тождественны, невзирая на, возможно, очень большие различия в их облике, легко понять, если рассмотреть соотношение «твёрдо-рыхло» как процесс, как движение. Движение изменяет облик материала.
И тем самым ставится вопрос: каков двигатель этого процесса? Чем конкретно определяется смена твёрдого построения рыхлым построением, на каком основании эти два вида построения противопоставляются друг другу?
Если исходить из уже сказанного о дуалистической сущности музыкального произведения, соответствующей такой же сущности музыкального звука; если исходить, следовательно, из того, что форма и гармония соответственно представляют собой эманации длительности и высоты звука, — то становится ясно: двигатель процессов и основание противопоставления, о которых идёт речь, может представлять собой только одна гармония.
Связь гармонии с формой не является, конечно, сюрпризом для музыкознания. Анализ «тональных планов» произведений делали тем с большим рвением, чем меньше эти схоластические «планы» освещали динамику музыкальной формы. Ничего не зная о необходимом сопоставлении «твёрдо-рыхло» в структуре формы, школьное формоведение не могло также знать, что этому формальному противопоставлению соответствует противопоставление гармоническое, которое его определяет. Главная тема произведения обладает твёрдой структурой в силу того, что она олицетворяет собой его основную тональность. Отход от основной тональности и временная её замена побочной тональностью — это гармонические факторы, которые разрыхляют формальную структуру. Это — самое существенное, что можно сказать об отношениях гармонии и формы в произведении!
Если в начале этого исследования говорилось о бетховенском творчестве как о высшей точке развития музыкальной формы, то теперь необходимо уточнить, что «высшая точка развития» в данном случае означает наивысший уровень проявления двух начал, твёрдого и рыхлого, в их взаимосвязи.
Теперь легче понять, почему в изучении музыки любой эпохи необходимо исходить из Бетховена. Из всего изложенного должно быть ясно, что музыкальная форма немыслима вне противопоставления твёрдого начала рыхлому началу. Узнавать, как выглядело это противопоставление в разные эпохи — это задача, решение которой позволило бы не только глубже усвоить сущность всего того величайшего, что создали великие мастера, но и сделать несколько шагов по направлению к той точке, с которой откроется перспектива на всё это величайшее как на одно единое целое.
II
Решающая разница между «твёрдым» и «рыхлым» заключается в том, что «твёрдое» — твёрдо само по себе, в то время как «рыхлое» является таковым лишь относительно «твёрдого». Твёрдое имеет разные типы, но вряд ли — разные функции. Рыхлое наоборот: при двух-трёх разных функциях лишь в случае одной из них оно характеризуется наличием собственного, более или менее самостоятельного типа. Упрощая можно сказать, что твёрдо строится одна главная тема произведения. А если сказать, что как правило твёрдо строят почти что только одну главную тему, то это уже никак упрощением не будет, — при наличии, правда, одного дополняющего объяснения, о котором речь в дальнейшем.
Есть три типа главной темы, три типа твёрдого её построения. Есть, следовательно, три типа формального соответствия гармоническому содержанию начального отрезка, в котором, как уже было сказано, необходимо проявляется основная тональность произведения.
Положение об определённом (причём малом) количестве типов главной темы не может не вызвать некоторого недоверия: неужели все главные темы укладываются в трёх ящиках? Объяснение заключается, во-первых, в том, что «все» — это далеко не все (не имеются в виду плохо построенные главные темы, или главные темы, написанные великими мастерами, но на основе изнаночной постановки творческой проблемы). Во-вторых, — и это главное — речь не идёт о том, чтобы данная главная тема непременно представляла собой один из трёх типов, а о возможности отнести её к одному из них.
Из трёх типов главной темы два являются простыми типами, а один сложным типом, включающим в свой состав один из двух простых. Здесь, где не ставится цели осветить проблему главной темы во всех её аспектах, а лишь в необходимых для данного исследования, рассматриваются: простой тип, который называют периодом, и тип сложный, называемый Шёнбергом и Веберном, вслед за другими теоретиками, трёхчастной песней.
Период в понимании Веберна на первый взгляд не очень отличается от периода в его общепринятом понимании. Для Веберна, как и для других, период состоит из предложений, характеризующихся как таковые наличием совершенного половинного каданса у каждого из них. На этом и исчерпывается согласие двух пониманий периода.
Первая принципиальная разница между ними касается количества предложений в периоде. В то время как Веберн отрицал возможность существования периодов, состоящих больше или меньше чем из двух предложений, все без исключения, пожалуй, музыканты, интересующиеся теоретическими вопросами, продолжали придерживаться противоположной — традиционной — позиции в этом вопросе. В чём была их ошибка, довольно легко объяснить.
Войдя в музыкальную терминологию, слово «период» не с самого начала было связано с понятием главной темы. Очень долго это слово и в музыке сохраняло смысл, присущий ему в ораторском искусстве, откуда оно и было заимствовано. Долгое время «периодом» являлся просто-напросто отрезок произведения, следовавший за таким же отрезком и предшествовавший такому же. По сегодняшний день можно встретить теоретика, причём далеко не невежду, который так и воспринимает произведение: состоящим от начала до конца из одних «периодов». «Периоды» рассматривались как таковые вне выполняемых ими в произведении функций, в связи с чем и количество их подразделений, называемых «предложениями», ничем не определялось. Но со временем, в ходе всеобщего и беспрерывного уточнения и дифференцирования понятий, периодом стал называться преимущественно, а потом и исключительно, первый отрезок произведения, тот отрезок, в котором начали распознавать носителя функции главной темы, — первой осознанной функции безусловно потому, что фундаментальной. Именно здесь подразделения приобрели облик настоящих предложений, обеспечивающих внутреннюю «периодичность» отрезка, который тем самым и превратился в настоящий период в музыкальном смысле слова.
Предложения характеризуются тем, что каждое из них кончается кадансом. Но главное, что их определяет — это их взаимоотношения: два предложения периода идентичны или сходны между собой.
Имеется в виду мотивная идентичность предложений
[6].
В некоторых случаях идентичность предложений может быть абсолютной, т. е. распространяться на их тематизм и гармонию[7]. Однако сущность периода проявляется наиболее характерным образом в сочетании мотивной идентичности предложений с их гармонической противоположностью. Не очень часто, конечно, это сочетание может проявляться с той предельной простотой и ясностью, которые присущи вышеприведённому периоду. Тем не менее и там, где более сложная музыкальная идея отражается в более сложном отношении между предложениями, стремление последних к наибольшему возможному сходству по линии мотивов будет, как правило, сочетаться с их же стремлением проявить взаимную противоположность по линии гармонии.
Под этим углом зрения можно понять, почему период состоит именно из двух предложений.
Дело в том, что в сочетании гармонической противоположности предложений с их мотивной (стало быть: формальной!) идентичностью необходимо признать проявление в периоде антагонистического отношения гармонии и формы. Противопоставление друг другу противоположности и идентичности в лице двух компонентов музыки — гармонии и формы — необходимо представляет собой квинтэссенцию одного из видов твёрдой музыкальной структуры, одного из видов построения главной темы.
Антагонизм «противоположность—идентичность» осуществляется в периоде именно и только двумя предложениями потому, что для своего проявления: 1) гармонической противоположности необходимы два предложения, а 2) формальной идентичности достаточны два предложения. Другими словами, лишь наличие двух — не больше и не меньше — предложений в периоде делает его мыслимым как таковой, обеспечивает его органичность как категории твёрдого построения.
Из двух предложений состоят, следовательно, и те периоды (если они действительно таковыми являются, а не чем-то иным), о которых по недоразумению принято считать, что в их состав входят четыре предложения. В порядке этого недоразумения необходимо отметить, что количество предложений в периоде не всегда совпадает с количеством в нём кадансов. То, что предложение непременно оканчивается кадансом, вовсе не означает и обратного: что каждый каданс в периоде оканчивает одно из предложений. Дело в том, что определённая сложность внутренней структуры предложений может иметь последствием появление кадансов не только на их конце, но и в середине каждого из них. Те, кто полагают, что в подобном случае (например: 12. соната Бетховена для ф-но, первая часть, тт. 1.-16.) речь идёт о четырёх предложениях, не смогли обратить своего внимания на разницу в уровнях, несомненно существующую между «внутренними» кадансами и кадансами, заключающими предложения. Кадансы, помимо их способности принимать участие в организации периода (в качестве главных носителей противоположности, которая характеризует гармоническое отношение двух предложений), могут быть организаторами и более низкого уровня — организаторами самих предложений, взятых в отдельности, когда последние по причине крупного масштаба, порой ими достигнутого, и этом нуждаются.
Что касается периодов, построенных из трёх «предложений» (опять-таки имеются ввиду настоящие, а не мнимые периоды), они представляют собой своеобразную разновидность расширенного периода, точнее — периода, с расширенным вторым предложением. Как правило, у Бетховена расширение второго предложения происходит после его укорочения — путём его укорочения — по отношению к которому сопутствующий ему прерванный каданс является чем-то вроде катализатора (Бетховен, 7. фортепьянная соната, 4. часть, тт. 1.-9.). Это — прототип расширенного периода на высшей, бетховенской, точке своего развития. В периодах же, где второе предложение не укорачивается, но тем не менее оканчивается прерванным кадансом, так называемое третье предложение является как правило, так или иначе, повторением всего второго предложения, выполняющего функцию расширения самого себя (Чайковский, “Времена года“, “Апрель“). Откуда вытекает, что концепция трёх предложений в периоде представляет собой порождение чисто оптического анализа, не считающегося с функциональной стороной данной музыкальной ситуации.
Вопрос количества предложений в периоде — не праздный и не схоластический вопрос. Остановиться на нём довольно обстоятельно и рассмотреть, что представляют собой периоды, состоящие из трёх и четырёх «предложений», было необходимо, потому что от правильного решения этого вопроса зависит понимание сущности периода как твёрдой структуры. После того как была выяснена прямая связь, которая существует между твёрдой структурой периода и определённым количеством его предложений, нельзя было так же не выяснить, в чём суть недоразумений, касающихся этого количества.
Необходимо сказать несколько слов о «периоде», состоящем из одного единственного предложения. Это — явление, которое ни в коем случае не представляет собой период, и, следовательно, не может быть названо периодом. Предложение, у которого нет пары, строится особым образом, дающим ему способность быть самодовлеющим, т. е. способность самостоятельно от другого предложения обладать твёрдой структурой, и тем самым — являться особым видом главной темы. Речь идёт как раз о том третьем виде, рассмотрение которого, как уже упоминалось, в отличие от остальных двух видов, не имеет отношения к исследованию нашей баховской инвенции.
Но на период необходимо взглянуть ещё с одной точки зрения: нельзя забывать, что твёрдость главной темы, как уже было сказано, идёт рука об руку с проявлением в ней основной тональности произведения; что твёрдость построения главной темы представляет собой по линии формы одну сторону той медали, другой стороной которой является — по линии гармонии — основная тональность. Из этого — цитируя Веберна — вытекает, что «главная тема (как правило) не модулирует»!
Само собой разумеется, что подобный тезис требует переосмысления понятия модуляции. Если облик модуляции не сопровождается её же функцией, перемены тональности не происходит. Пустой облик модуляции, мнимая модуляция — это гармоническое явление, отражающее давно уже произошедший в истории музыки процесс усвоения тональностью всех двенадцати звуков, в результате которого недиатонические звуки приобрели способность заменять в тональности звуки диатонические, появляться рядом с ними на их же правах. Но это явление, которое нельзя назвать модуляцией, также нельзя назвать и «отклонением»: если модуляция не происходит, недиатоническис звуки не отклоняют гармоническое русло от основной тональности, а наоборот — попадают в сферу притяжения её тоники. Таким образом элементы мнимой модуляции, далёкие от того, чтобы поколебать основную тональность, превращаются в её инстанции, и тем самым её обогащают. Выбросив из гармонической науки понятие «отклонение» и определив понятие побочной доминанты, Шёнберг сделал первые шаги к созданию новой теории хроматизма, на основе которой стало возможным уточнение понятия модуляции, открытие её настоящей сущности и значения.
Теснейшая связь модуляции с динамикой музыкальной формы, с центральными узлами этой динамики, делает необходимым рассмотреть модуляцию — невзирая на её гармоническую сущность — как формальную категорию. Дело в том, что в произведении основная тональность не заменяется побочной тональностью, если последняя не появляется вместе с побочной темой. Побочная тональность и побочная тема являются взаимными носителями друг друга. И если учесть, что одного или двух пальцев одной руки достаточно для указания количества побочных тем в произведении, то становится ясно, какое редкое явление представляет собой настоящая, а не кажущаяся модуляция! В подавляющем большинстве случаев она стоит одна как перст, что и делает её китом, на котором покоится архитектурная событийность произведения.
Усвоение подобного понимания присутствия и отсутствия модуляции нуждается в том, чтобы на совокупность хроматических явлений смотрели с птичьего полета. Если охватить как бы с высоты единым взглядом всю гармоническую массу произведения, отличая тем самым главное от второстепенного, становится явным, например, что во второй части 1. бетховенской сонаты для фортепьяно побочная тема, которая кончается в C-dur, не в d-moll, а также в C-dur и начинается (т. 17.), но не с I, а со II ступени этой тональности, причём занимаемая побочной доминантой её VI ступень, чередуясь со II ступенью, придаёт последней ложную и мимолетную видимость тоники.
Конечно, эти две ступени, II и VI — являясь одновременно соответственно VI и III ступенями предшествующей основной тональности F-dur, т. е. тональности только что окончившейся главной темы, — представляют собой как раз те средства, которые пригодны или даже необходимы для осуществления модуляции из F-dur в C-dur; и в заманчивом, на первый взгляд, свете является мысль, что в этом малом рондо — форме скромного масштаба, лишённой связующего, который взял бы на себя функцию модуляции, — она, модуляция, реализуется самой побочной темой в порядке, можно сказать, «самообслуживания». Однако есть и другая, более заманчивая мысль: причислить это небольшое произведение (а шёнберговская побочная доминанта делает это причисление само собой разумеющимся) к тем произведениям, так часто встречающимся, особенно в творчестве Моцарта, в которых побочная тема и побочная тональность появляются непосредственно за главной темой и основной тональностью без всякой модуляции. Тем самым гармония и форма — два взаимоотражающихся зеркала, немыслимые одно без другого — взаимно отражают отсутствие связующего отсутствием модуляции.
В свете подобного, обусловленного формой, структурного понимания модуляции в частности, как и всех гармонических явлений вообще, становится ясно, что главная тема — весь экскурс был сделан ради рассмотрения её гармонической сущности — не модулирует, даже когда она выглядит как следующий период
[8]Конец этого периода представляет собой не модуляцию в E-dur, а совершенный каданс на доминанте, осуществлённый с помощью побочных доминант. Являясь оплотом основной тональности, главная тема — в нормальных условиях — никогда её не покидает. Но главная тема может быть расположена на ложе расширенной основной тональности, характеризуемой распространением сферы действия её тоники на все 12 звуков. И тогда кадансы, или один из кадансов главной темы, могут принять помимо и вопреки их настоящей сущности облик, но не функцию, чужой тоники.
Только что приведённый период не отличается принципиально от периода, который представляет собой главную тему предыдущей части той же сонаты. Они полностью совпадают в главном — в качестве их кадансов: у обоих каданс первого предложения является половинным кадансом, и каданс второго предложения — совершенным. Наоборот, разница между двумя периодами — второстепенная разница: в то время как в третьей части сонаты первый каданс находится на доминанте, а второй — на тонике, в четвёртой части оба каданса доминантные. Но доминанта — такая же инстанция тональности, как и тоника. Уступая тонике в значительности и будучи ей подчинена, доминанта способна тем не менее замещать тонику в конечном совершенном кадансе главной темы без того, чтобы происшедшее замещение равнялось модуляции. Это — уже потому, что функционально «модуляция» вела бы в никуда: за ней никакая побочная тема не последует. И на каком низком уровне должно было бы находиться наше эстетическое сознание, чтобы ставить подобную «модуляцию в E-dur» на одну доску с модуляцией в E-dur — без кавычек — которая, составляя гармоническое содержание связующего (тт. 17.-26.)[9], действительно представляет собой дверь в побочную тональность и побочную тему?
Лишь более или менее исчерпывающее рассмотрение сущности периода как формального явления, обладающего твёрдой структурой, позволяет обратиться к такому же рассмотрению трёхчастной песни. Анализ нашей баховской инвенции нуждался в изучении периода лишь потому, что в огромном большинстве случаев именно период входит в состав трёхчастной песни — единственного сложного типа главной тема, типа, составной частью которого является один из остальных двух — простых. Но прежде чем рассмотреть трёхчастную песню, нельзя не задать себе вопрос: почему существуют именно три типа главной темы? Чем обусловливается это их количество?
Ответ можно найти посредством постановки другого вопроса: существует ли какая-нибудь связь между тремя типами, и если да — в чём она заключается? Скажем прямо, что ответ на промежуточный вопрос является в главном и ответом на основной: период — это изначальный тип структуры главной темы, представляющий собой исходную точку пути развития, который привёл к возникновению остальных двух типов. Эти два типа безусловно являлись последующими друг за другом этапами этого пути, причём очевидно, что сложный тип (трёхчастная песня) возник раньше второго простого типа (мы будем его условно называть «фразой»). Музыкальная литература является убедительным свидетелем этой последовательности: существует бесчисленное количество примеров зрелого типа трёхчастной песни, принадлежащих тому времени, когда «фраза» ещё почти не успела выйти из зачаточного состояния. Однако, невзирая на то, что оба типа — этапы одного и того же пути развития, они коренным образом различаются между собой, что касается их сущности.
Если существуют только три типа структуры главной темы, то лишь потому, что эти два типа являются этапами не простого, а разветвлённого процесса развития, причём каждый из них представляет собой конечную точку каждой из двух ветвей. Момент единства развития заключается здесь в том, что вторая его ветвь начала расти лишь тогда, когда рост первой ветви был уже близок к завершению.
Суть разветвления, о котором идёт речь, в следующем: в то время как трёхчастная песня является результатом экстенсивного развития, т. е. такого развития, которое идёт вширь, «фраза» представляет собой результат развития интенсивного — развития, идущего вглубь. Тем самым трёхчастная песня и «фраза» действительно характеризуются диаметральной противоположностью, что касается сущности их структуры.
Эта противоположность налицо уже во внешних признаках: 1) в то время как во «фразе» сохраняются размеры периода, — в трёхчастной песне они удваиваются; 2) при наличии в периоде двух (основных[10]) кадансов, во «фразе» присутствует только один каданс (опять-таки основной), в трёхчастной же песне — целых четыре каданса. По отношению к периоду количество кадансов в первом случае сокращается вдвое, а во втором случае, наоборот, — удваивается!
Но внутренние различия ещё более разительны. В то время как единственный каданс «фразы» — при одинаковом с периодом масштабе — является недвусмысленным признаком глубоких изменений, которые претерпела структура периода в процессе своего превращения во «фразу», в составе трёхчастной песни период не проявляет никакого изменения своей структуры. Став «фразой», период потерял свою первоначальную структуру, но сохранил свою самостоятельную функцию главной темы; наоборот, в трёхчастной песне период, сохранив неизменной свою структуру, потерял свою самостоятельность, перестал быть всей главной темой, а стал лишь одной её частью.
Структура «фразы» — это структура периода на более высоком уровне. Здесь, как и там, в конечном итоге несомненно наличие (в качестве структурного принципа) противопоставления друг другу гармонической противоположности и формальной идентичности. Но то, что в периоде происходит оптом, происходит во «фразе» в розницу. Там структурный принцип обнаруживается во взаимоотношениях двух предложений, взятых в целом; здесь же два предложения исчезают так, что известный нам антагонизм осуществляется в порядке рассрочки, притом такого рода рассрочки, при которой «взносы» состоят — каждый из них в отдельности — из двух членов, одинаковых по величине и как раз являющихся носителями антагонизма. Следуя друг за другом эти «взносы» постепенно уменьшаются — как правило оба их члена представляют собой членов предыдущего «взноса», — пока это их дробление не исчерпывается, не доходит до их ликвидации, т. е. до их превращения в настоящую мотивную пыль. Простейший пример фразы — этого типа главной темы, которым, хотя его в нашей инвенции нет, нам всё-таки вопреки обещанию пришлось заниматься — представляет собой начальные 8 тт. первой части 1. фортепьянной сонаты Бетховена.
«Фраза» — это высший тип структуры главной темы. Принцип построения периода, сохраняясь во «фразе» достигает в ней таких возможностей своего глубинного — интенсивного — применения, которые в условиях двух предложений периода просто немыслимы. То, что в периоде происходит лишь единичное, недифференцированное проявление антагонизма, определяющего его структуру, свидетельствует об ограниченности и поверхностности этого проявления. В его условиях период как твёрдое проявление представляет собой лишь первую, низшую ступень своего развития.
Совсем другого рода проявление данного антагонизма (взаимного противопоставления противоположности гармонии и формальной идентичности) во «фразе». Здесь оно, распределяясь по глубинам, находящимся всё дальше и дальше от поверхности, осуществляется несколькими — тремя, четырьмя — заходами (они — то же, что и вышеупомянутые «взносы»), точное количество которых в каждом отдельном случае определяется его конкретными гармоническими и мотивными данными. Если в периоде «односложный» антагонизм обеспечивает лишь определённую законченность твёрдого изложения главной темы — основной музыкальной идеи произведения, то во «фразе», при том же антагонизме, но дифференцированном разными уровнями своего проявления, достигается большее: изложение основной идеи становится не относительно законченным, а абсолютно исчерпывающим.
Что это так, видно уже по кадансам периода и фразы.
Период «относителен» в своей законченности потому, что вся его сущность — во взаимной относительности двух его кадансов. Период завершается не сам по себе; его завершение — косвенное, и заключается в завершении каждого из двух его предложений в отдельности. Второй, последний, каданс периода является в рамках второго предложения таким же фактором осуществления антагонизма (а не его результат!), как первый каданс — в рамках первого предложения.
Единственный же каданс «фразы» — это её собственное завершение, происходящее на её же собственном уровне, а не на более низком уровне какой-нибудь её составной части. Дело в том, что «составные части», представляя собой проявление антагонизма в порядке упомянутой «рассрочки», обходятся, каждая в отдельности, без кадансов. Лишь когда дробление «фразы» достигает стадии её ликвидации, появляется её каданс, единственный и по настоящему завершающий. И то, что каданс занимает собой именно ликвидацию, исчерпывающую дробление «фразы», является как раз тем обстоятельством, в силу которого основная идея произведения только во «фразе» достигает своего исчерпывающего изложения.
Редкое, но характерное для «фразы» появление ферматы на завершающей ликвидацию паузе представляет собой как бы вакуум, порождённый предшествовавшим кадансом. Фермата, включая паузу в каданс, наделяет его, тем самым, той силой бесконечности, символом которой она, фермата, и является. Вряд ли возможно, чтобы фермата на конце не «фразы», а периода, была в состоянии достичь такого же действия. Период, повторяем, происходит на поверхности, «фраза» же — ввинчивается вглубь; над глубиной, сумевшей представиться бездонной, стоит фермата.
Трёхчастная песня — очень своеобразное звено, связывающее период и «фразу». Этапом, в обычном смысле слова, трёхчастную песню называть нельзя потому, что хотя её возникновение действительно предшествовало возникновению «фразы», однако путь, ведший от периода к трёхчастной песне, никуда дальше не вёл; на самом деле «фраза» появилась, правда, гоpаздо позже трёхчастной песни, но, игнорируя её как этап развития, взяла, так же как и она, своё начало от периода. По существу настоящими этапами развития являлись именно не сами трёхчастная песня и «фраза», а два принципа, на которых соответственно зиждутся их структуры, и которые в своё время обусловили постепенное и последовательное преобразование периода в два остальных типа главной темы. Основной принцип трёхчастной песни — это этап в процессе развития, высшую точку которого представляет собой основной принцип «фразы». Сами по себе трёхчастная песня и «фраза» не находятся на одной и той же линии, так как исходят, хотя и в разное время, из одной общей точки и обусловлены — как уже упоминалось и как мы увидим — противоположными структурными принципами. Но их противоположность как раз и определяет разницу в уровнях развития этих двух принципов: более поздний «интенсивный» принцип «фразы» представляет собой более высокий уровень, чем «экстенсивный» принцип трёхчастной песни. Сущность скачка развития заключается здесь в переходе от одной противоположности к другой. И потому, что в данном случае вне противоположности развитие невозможно, существуют только три типа главной темы: один основной и две (противоположные) его ветви.
По отношению друг к другу различие периода и фразы, с одной стороны, и различие периода и трёхчастной песни — с другой, диаметрально противоположны по своей сущности: между периодом и фразой различие исключительно качественное (элементарная фраза и элементарный период одинаково состоят из 8 тт.); различие же трёхчастной песни и периода фундаментально количественное (первая вдвое больше последнего) и лишь впоследствии начавшее приобретать и качественные черты.
Дело в том, что первоначальная суть трёхчастной песни заключалась в примитивном явлении, состоящем из периода и его дословного повторения. До того как период, носитель функции главной темы, повторяется в том изменённом виде, который отражает его способность взять на себя новую очередную функцию (в связи с чем он, впрочем, приобретает рыхлую структуру и тем самым — перестаёт быть периодом), он может повторяться и очень часто повторяется именно в качестве главной темы и поэтому дословно (неизменяемость облика является симптомом и гарантией неизменяемости функции). Так, например, повторяется тема менуэта, которая по сути дела подтверждается как таковая лишь и именно тем, что заключается в знаке повторения.
Тем самым период в определённых условиях оказывается владельцем музыкального пространства, вдвое большего того, которое действительно занимал своим содержанием. Другими словами, период создал что-то вроде относительного вакуума, который, само собой разумеется, скорее рано чем поздно, должен был исчезнуть. В порядке заполнения этого вакуума повторение периода настолько изменило свой облик, т. е. настолько отошло от идентичности с периодом, насколько было нужно для того, чтобы оба они, период и повторение, создали новый тип главной темы. Конечно, он был не только новым, но и более высоким типом главной темы, соответствующим более высоким типам формы, чем те, построение которых зиждилось на периоде. Пока главная тема повторялась без того, чтобы изменить свой облик и функцию, т. е. повторялась вхолостую, она сумела тем не менее — или даже тем самым — закрепить за собой и на будущие времена то поле, которое лежало па́ром под её повторением. Таким образом, когда впоследствии повторение периода приобрело наконец благодаря изменениям, которым оно подверглось, конкретную функцию, последняя не смогла претендовать на самостоятельность от главной темы вне её пределов, и должна была стать составной частью её функции. В этом обстоятельстве и заключается генезис нового типа главной темы.
Однако новоявленный тип пока что представлял собой не трёхчастную, а двухчастную песню. Но от двухчастной к трёхчастной песне было уже рукой подать, как бы медленно ни подавалась рука в историческом плане. На то, что в двухчастной песне необходимо признать такую трёхчастную песню, которая ещё не достигла конца своего пути развития, что, другими словами, двухчастная песня представляет собой примитивную структуру того, что впоследствии стало трёхчастной песней, указывал ещё Веберн, рассматривавший ту и другую как разновидности одного и того же единственного сложного вида главной темы. Но путь, ведший от структуры одной песни к структуре другой, нуждается в добавочном исследовании, которое, однако, нельзя провести прежде, чем не проследить, каким образом пустая идентичность повторения периода заменилась чем-то, вовсе не пустым и не идентичным.
Ближайшая мысль, которая могла бы возникнуть на этот счёт, заключается в том, что повторение периода уступило своё место другому периоду, отличающемуся от первого одним своим обликом, и потому повторение всё-таки осталось бы повторением в силу сохранения им периодической структуры повторяемого. Однако если мы обратимся к музыкальной действительности, можно принять к сведению, что в построении двухчастной песни скорее всего выявляется как раз обратное: повторение, сохраняя, как правило, внешние черты повторяемого, отличается от него по своей функции (внутренней функции в рамках главной темы), и, следовательно, не может не отличаться от него своей структурой. Подобную чистейшей воды двухчастную песню, например, представляет собой главная тема третьей части 16. фортепьянной сонаты Бетховена. Здесь вторая часть в точности повторяет — хотя и не в том же порядке — мотивы («внешние черты») периода (= первой части); вместе с тем, невзирая на то, что вторая часть, как и первая, делится на два четырёхтактных отрезка, периодом она не является. Эти два её отрезка не представляют собой периодные предложения, так как в них мотивная (формальная) идентичность сопровождается идентичностью гармонической, исключающей тот антагонизм формального и гармонического начал, который, как указывалось выше, заключает в себе сущность периода. Четыре такта и их всесторонне точное повторение выполняют по отношению к предшествующему им периоду подчиненную функцию — функцию заключительных тактов.
Само собой разумеется, что период является всей главной темой или лишь одной её частью в зависимости от очень определённых объективных факторов. Указанный бетховенский пример наглядно демонстрирует, как двухчастная песня обусловилась в данном случае неспособностью периода быть автономным потому, что на протяжении большей части своей длительности он покоится на доминантном органном пункте. Органный пункт на доминанте не позволил периоду встать на собственные ноги, а принудил его искать себе подпорку. Подобной подпоркой — скажем лучше: подобным контрфорсом — послужили ему четыре такта и их повторение, составляющие вторую часть двухчастной песни и покоющиеся[11], а это главное, на тонике в общей количественной сложности столько же, сколько период — на доминанте.
Необходимо прямо сказать, что трёхчастная песня в конечном итоге представляет собой результат метаморфозы масштаба и гармонической сущности этих повторяющихся четырёх тактов: они, превратившись в два такта и их повторение и покоясь не на тонике, а на доминанте, стали второй частью песни, в которой освободилось пространство для помещения её третьей части, являющейся более или менее буквальным повторением второго предложения начального периода. Тем самым шаг от двухчастной песни к трёхчастной оказался кажущимся компромиссным шагом назад: если вторая часть двухчастной песни представляет собой претерпевшее очень глубокие изменения повторение периода, то возникновение трёхчастной песни стало возможно именно только путём возвращения к неизменному повторению периода, хотя уже не полному, а лишь частичному.
Подобные кажущиеся шаги назад можно заметить во многих процессах развития в самых разных областях природы и человеческой деятельности. Так, например, изобретение автомобиля, знаменующее собой огромный шаг вперед в области средств передвижения, было связано с отказом от рельсов, появление которых сыграло в свое время такую громадную роль в деле создания механической тяги. Опоясывающие земной шар железнодорожные рельсы долгие десятилетия воспринимались как символ человеческого прогресса, пока автомобиль не начал мчаться по дорогам, в принципе ничем не отличающимся от тех дорог, на которых тысячелетиями безраздельно господствовала животная тяга. Невзирая на этот «шаг назад», и даже благодаря ему, автомобиль является реальным прогрессом по отношению к железной дороге, которую он всё же не вытеснил из реальной действительности.
И трёхчастная песня также не вытеснила из реальной действительности двухчастную: то, что более поздно возникшая трёхчастная песня встречается в 1. (вторая часть), во 2. (вторая и четвёртая части) и других ранних фортепьянных сонатах Бетховена, не помешало тому, чтобы более ранняя двухчастная песня представляла собой главную тему разных частей более поздних (12., 13., 16. и т. д.) его сонат. История сложнее чем хронология. К тому же Бетховен, достигнув своего простого высшего мастерства, обратился к более сложным проблемам, сложность которых парадоксальным, но тем не менее естественным образом была тесно связана с необходимой примитивностью средств их постановки.
Очень интересно проследить во вторых частях песен ещё двухчастных разные моменты становления трёхчастной песни. То, что я разыскиваю эти моменты в упомянутых более поздних бетховенских фортепьянных сонатах, в которых их создатель возвращается к двухчастной песне, — вполне естественно и законно: здесь Бетховен возвращается не просто к двухчастной песне, а ко многим, и, может быть, даже ко всем её разновидностям, отражающим различные, дополняющие друг друга и, в конечном итоге, успешные попытки кристаллизации трёхчастной песни. Можно, пожалуй, сказать, что Бетховен, после того как поднялся на созданную им вершину гомофонической формы, начал заниматься в своих последующих произведениях её «историческим» анализом, причём этот «анализ» был ничем иным, как средством постановки на более высоком уровне старых проблем, разрешение которых должно было произойти в новых условиях музыкального искусства. В такой именно связи необходимо понимать, что каждый шаг в своём творчестве сопрягался у Бетховена со взглядом назад на собственное творчество и на творчество предшествующих ему великих мастеров, в первую очередь — Моцарта. И подобным образом поступали, до и после Бетховена, все ему подобные.
Тип рассмотренной нами главной темы третьей части 16. сонаты представляет собой как бы исходную точку всех тех изменений, которые претерпела структура двухчастной песни в процессе её трансформации в трёхчастную. Первый этап этого процесса олицетворяет собой главная тема последней части 13. сонаты. Здесь, во второй части двухчастной песни, четыре такта точно повторяются по одним лишь мотивам, а не и по гармонии, как в 16. сонате: повторение четырёх тактов каденцирует на тонике, после того как сами четыре такта завершаются не тоникой, а побочной доминантой на второй ступени[12]. И однако, как раз по линии гармонии данная двухчастная песня представляет собой несомненный прогресс по отношению к той, которая рассматривалась ранее. Там вторая часть была как скованная во льду тоники; здесь же тоника посторонилась, уступая доминанте, органному пункту на доминанте, представляющему собой самую суть второй части трёхчастной песни. Лишь одно мешает этому органному пункту быть гармонической рамкой такой второй части: он простирается до конца главной темы. Вторая же часть трёхчастной песни, требуя, как уже было сказано, двукратного появления не четырёх, а именно двух тактов, оставляла бы свободным, потеснившись, необходимое место для ожидаемой третьей части.
Однако и замена четырёхтакта двутактом ещё не означает превращения двухчастной песни в трёхчастную. Так, например, в четвёртой[13] части 12. сонаты повторяемый элемент второй части главной темы уже не четырёхтакт, а двутакт, появляющийся на VI (III-VI) ступени и повторяющийся секвенцией на V (II-V). Тем самым образуется формация, которая по своему гармоническому весу равна стоянке на доминанте — основной формации, характерной, как мы видели, для второй части трёхчастной песни. И всё же, и эта песня оказывается не трёхчастной, а лишь двухчастной потому, что двутакт, не довольствуясь одним единственным своим повторением (и более того: не довольствуясь тем, что этим повторением он достиг своей гармонической цели — доминанты), продолжает повторяться, вторгаясь следующим, вторым повторением — находящимся уже на тонике (V-I) — в пространство, оттянутое от, казалось бы, наконец возможной третьей части трёхчастной песни; той третьей части, которой теперь не только негде поместиться, но и у которой вдобавок отнято «лишним» появлением двутакта своё законное гармоническое содержание.
Особого интереса заслуживает ещё одна двухчастная песня, вторая часть которой также обнаруживает структуру, определяющуюся двутактом. Речь идёт о теме вариаций, являющихся второй частью 23. сонаты. Эта тема — единственная из рассматриваемых здесь двухчастных песен, которая включает в свой состав рудимент настоящей третьей части. Последняя, будучи идентичной второй половине второго предложения первой части (периода), представляет собой в самом прямом смысле слова половинчатую третью часть: следуя за двутактом на тонике (V-I- V-I) и двумя его точными по гармонии повторениями, она занимает во второй части четвёртую четверть её пространства. Топтание на месте, которым здесь заменяется секвенцирование двутакта, бьющее в предыдущем примере выше ворот доминанты, сделало возможной и даже необходимой в качестве меньшего зла эту полупорционную третью часть: если бы её не было, двутакт явился бы и в четвёртый раз, причём неминуемо опять-таки на тонике. Действительно, 2 х 4 и 4 х 2 — не одно и то же. В приведённом примере из 16. сонаты двукратное появление четырёхтакта на тонике способно в полной мере заключить двухчастную песню благодаря тому, что оно отражает масштаб и дуалистичность периода, являющегося её первой частью. Напротив, если четырёхкратное появление двутакта — так же на тонике — лишено способности быть заключением для песни, причину необходимо искать именно в отсутствии здесь этого отражения. Вот почему после трёхкратного появления двутакта он в четвёртый раз не появляется, а заменяется чем-то другим (другим двутактом, повторяющим в данном случае последние два такта периода, равные второй половине возможной третьей части), противопоставляющимся тому, что произошло до этого, но не так, как четвёртое противопоставляется предшествующим трём, взятым в отдельности, а как второе — первому, состоящему из всех трёх, вместе взятых.
Тем самым восстанавливается разрушенное было дуалистическое внутреннее отношение второй части, но не таким, каким оно иллюстрируется примером 16. сонаты. Разница в том, что здесь, в 23. сонате, это отношение асимметрично: шесть тактов противопоставляются двум тактам. Однако ещё одним шагом вперёд симметрия (сопровождаемая определённой, уже вскользь упомянутой гармонической коррекцией) восстанавливается, причём: не вопреки двутакту, вначале её разрушившему, а наоборот — благодаря ему. Этот шаг вперед и был той основой, на которой из двухчастной песни смогла вылупиться песня трёхчастная.
Решающим для возникновения последней было изменение, а частично лишь уточнение роли и значимости, присущих двутакту во второй части двухчастной песни, где он, впрочем, и появился впервые в качестве элементарной строительной единицы. Став одним из основных стандартных кирпичей музыкальной формы, двутакт сумел взять на себя выполнение кардинальных задач формообразования: оказавшись главным рычагом превращения двухчастной песни в трёхчастную, он, проявляя способность расщепляться (дробиться), стал ядром фразы — (нами уже вкратце рассмотренного) высшего типа главной темы. Отсюда (и это тоже впрочем) видно, что «экстенсивная» трёхчастная песня и «интенсивная» фраза не так уж лишены всякой взаимной связи, но всё-таки объединены, в лице двутакта, явлением, игравшим для одной и другой, по-разному и в разное время, одинаково громадную роль в деле их возникновения.
В определённом смысле можно сказать, что структура трёхчастной песни выражает собой синтез всех рассмотренных вариантов двухчастной песни, причём момент синтеза касается главным образом функциональных позиций двутакта, — неустойчивых в двухчастной песне, и почти что однозначно фиксированных в трёхчастной.
Как мы могли убедиться, каждой двухчастной песне свойственна какая-нибудь другая черта, типичная для трёхчастной песни, но всё же настолько деформированная в количественном отношении или гармонически, что она делает невозможным появление рядом с собой и остальных черт, характеризующих трёхчастную песню. Эти характерные черты до того взаимно себя исключают в условиях двухчастной песни, что по крайней мере две таковые вместе, если не несколько, могли бы составить комплекс всего того, чем определяется трёхчастная песня. Например, наши главные темы 12. и 23. сонат были бы не двухчастными, а трёх частными песнями, если бы они смогли позаимствовать друг у друга некоторые элементы своей структуры при условии, правда, что у одного заимствуемое сократилось бы, а у другого — расширилось. На самом деле в финале 12. сонаты первые 4 тт. — два такта и их секвенцированное повторение на доминанте, — следующие за периодом (первой частью темы), представляют собой одну из классических формул второй части трёхчастной песни, но не сумевшую в данном случае реализовать себя функционально как таковую по простой причине отсутствия третьей части. Напротив, в теме вариаций 23. сонаты наличие «третьей части» сомнению не подлежит; зато соответствующая «вторая часть» не выполняет гармонических условий, поставленных ей структурой трёхчастной песни. Если к тому же мы ещё вспомним, что здесь (в 23. сонате) «третья» часть на 2 тт. короче нормальной третьей части, в то время как там (в 12. сонате) «вторая» часть, напротив, на 2 тт. длиннее (за первым секвенцированием двутакта следует ещё одно ссквенцирование, гармонически уничтожающее возможность скачка из двухчастной песни в трёхчастную), то для нас вне всякого сомнения становится ясной недейственность всех стремлений разных оторванных друг от друга вариантов двухчастной песни превратиться в трёхчастную, пока эти стремления проявляются в одних вторых частях (вторых половинах) песен, вне всякой связи с первыми их частями. На самом деле, лишь появившаяся определённая, как будто незначительная и во всяком случае вовсе не капитальная перестройка периода, составляющего первую часть, смогла выступать в качестве решительного фактора объединения в пучок всех разрознённых стремлений второй части двухчастной песни к тому её глубокому изменению, в результате которого она оказалась уже не второй частью, а второй и третьей частями. И только лишь таким образом двухчастная песня, перестав существовать как активное формальное явление, превратилась в архаизирующую разновидность из неё же выкристаллизовавшейся песни трёхчастной.
Упомянутая «перестройка» периода, какой бы ограниченной она ни была, как правило, всё-таки имела последствием существенное различие между периодами — первыми частями двухчастных и трёхчастных песен. Периоды всех приведённых здесь четырёх примеров двухчастной песни характеризуются одинаковой идентичностью структуры их двух предложений, — в каждом из них второе предложение повторяет неизменными, тем же количеством раз и в том же порядке появившиеся в первом предложении мотивы; если же рассмотреть такие эталоны трёхчастной песни как те, которые являются главными темами медленных частей 1. и 2. сонат, то можно с удивлением констатировать наличие совсем иного, почти что противоположного соотношения двух предложений в периоде: сходство между ними доведено до минимума. Однако это — лишь впечатление на первый взгляд; на самом деле речь идёт об осложнении сходства при расширении масштаба его проявления.
В первом из двух указанных примеров второе предложение представляет собой одно неделимое целое в противоположность первому предложению, которое состоит из двух двутактов, резко разграниченных между собой; во втором же примере второе предложение лишено такта, который в первом предложении является вторым тактом, причём здесь, во втором предложении, за первым тактом непосредственно следует (в несколько измененном виде) третий такт. Скажем прямо — ещё раз приходится кое-что сказать прямо, т. е. авансом, прямо вначале — структурное различие двух предложений периода (= первой части) трёхчастной песни (правда, не всегда, но, во всяком случае, в наилучших образцах, — а именно им принадлежит первоочередное право на историческое значение в процессе развития формы) представляет собой непременное условие появления третьей части, причину необходимости её появления, — причём на высоком органическом уровне.
В порядке объяснения только что изложенного вспомним, что третья часть представляет собой повторение второго предложения периода, являющегося первой частью. Кажется естественным, чтобы второе предложение в первой части и второе предложение, составляющее третью часть, были тождественны в их облике, и действительно, подобное тождество очень нередко встречается, скорее всего в том случае, когда в первой части два предложения идентичны. Однако в вопросе соотношения первой и третьей частей мы имеем дело, пожалуй, с ситуацией, в которой не более простое определяет более сложное, а скорее — наоборот. Почему я полагаю, что это так, мы увидим в дальнейшем. Сейчас же взглянем на наши два примера и примем к сведению, что здесь об упомянутом выше тождестве не может быть и речи. В первой и третьей частях обоих примеров нам бросается в глаза общность соответственно первого и последнего тактов второго предложения, причём об остальных его появлениях приходится пока лишь сказать, что они, не поддаваясь анализу первого взгляда, производят впечатление крайне сложное и — что касается структурного принципа, который ими управляет — весьма загадочное. Однако вся сложность и загадочность испарятся, как только сопоставим третью часть не с одним лишь вторым, а с обоими предложениями первой части.
Дело в том, что третья часть безусловно представляет собой повторение второго предложения периода в силу того, что она при любых обстоятельствах отмечена кадансом второго предложения[14]. В данном случае каданс является удостоверением личности, сохраняющим свою действительность даже вопреки отсутствию полной тождественности двух проявлений второго предложения. Но не забудем: не только два вторых предложения не тождественны в трёхчастной песне, характеризующейся высоким уровнем организации своей структуры; разность здесь велика и между первым и вторым предложениями первой части. И тогда спрашивается: не определяется ли этим изъяном идентичности другой её изъян? Вот вопрос, ответ на который не может быть иным, чем утвердительным: действительно, первое «искажение» определяет второе именно с тем, чтобы второе «оправдывало» первое. Речь же по сути дела идёт в более глубоком плане о следующем: «искажение», провоцируя «контрискажение», создаёт тем самым третью часть и заодно — самую трёхчастную песню.
В конкретном плане это выглядит так:
1) в примере из 1. сонаты, как уже говорилось, третья часть (тт. 13.-16.) идентична второму предложению первой части (тт. 5.-8.) лишь в своих первом и последнем тактах. Но как раз отсутствие идентичности между остальными внутренними тактами (14. с 6. и 15. с 7.) имеет функциональное значение: оно направлено здесь, в третьей части — неоспоримой территории повторения второго предложения, — на воссоздание того, что является главным в структуре первого предложения: разделённых между собой цезурой двух тактов;
2) в примере из 2. сонаты третья часть (тт. 13.-19.) представляет собой повторение (в определённом смысле — точное) второго предложения первой части, но расширенное по отношению к последнему на целых три такта. Это расширение, состоящее из появляющегося трижды подряд того второго такта первого предложения, который, как было сказано, во втором предложении при его первом появлении вовсе отсутствует, происходит сразу же после первого такта третьей части (вклиниваясь между точно здесь повторенными первым и остальными тремя тактами второго предложения) на месте, полагающемся как раз «второму» такту. Тем самым, и в этой трёхчастной песне, как и в предыдущей, в повторение второго предложения, т. е. в третью часть, вносится тот важный элемент, который именно потому, что отсутствует во втором, характеризует первое предложение. Нельзя не понять, что здесь мы имеем дело с закономерностью, заставляющей нас рассматривать третью часть трёхчастной песни как явление, которое под видом второго предложения представляет собой синтез обоих предложений первой части.
В третьей части повторение всего периода появляется в сгущённом состоянии: первое предложение, съехав как на шарнирах со своего места, накладывается на второе предложение. В этом и заключается весь «синтез», открывающий нам — впрочем — великолепную перспективу в сторону, в которую мы даже и не думали обратить свой взгляд. Оказывается, что закон, действующий в области гармонии, может действовать и в области формы, что, следовательно, гармония и форма куда более тесно связаны между собой, чем мы могли предполагать и чем доступно нашему представлению.
В порядке экскурса скажем, что речь идёт о шёнберговом законе, который — узко — можно сформулировать следующим образом: любое гармоническое явление развивается из мелодического явления, в более же широком плане и другими — шёнберговыми — словами данный закон гласит: то, что появляется в последовательном порядке (друг за другом; im Nacheinander), должно впоследствии появляться синхронно (друг над другом; im Übereinander). Однако этим своим законом Шёнберг хотел лишь зафиксировать мысль о том, что проходящий звук со временем превращается в аккордовый звук, составной (причём на первых порах — диссонирующий) звук аккорда. Мы же не можем не констатировать, что в трёхчастной песне два предложения периода появляются в первой части одно за другим, а в третьей части — одновременно, т. е. в строгом соответствии с только что изложенным законом, на который смотрели (оказывается — ошибочно) как на закон сугубо гармонический, с формой ничего общего не имеющий.
Между гармоническим и формальным проявлениями этого закона существует одна капитальная разница: в гармонии он действует в историческом плане, охватывающем века или хотя бы десятилетия; форма же подчиняется ему в отдельном произведении, в узких рамках, например, тех немногих десятков секунд, которые отделяют начало трёхчастной песни, главной темы, от её конца. Статус экскурса, полученный изложением данной, донельзя удивительной связи между гармонией и формой, не может препятствовать полному, хотя и лишь попутному осознанию того, что, по существу, мы ещё очень мало знаем что такое музыка. В свете подобного соотношения контрастирующих временных масштабов, как то, которое выявляется в указанном противопоставлении формального и гармонического, становится явным, что степень сложности и богатства, достигаемая сущностью музыки, ещё надолго останется в своей совокупности непостижимой нашему интеллекту.
Вернувшись к изучению трёхчастной песни, необходимо обратить внимание на ту её разновидность, в которой два предложения периода — в противоположность рассмотренным нами примерам медленных частей 1. и 2. сонат, обнаруживающим редуцированное до предела взаимное сходство двух предложений, характеризуются абсолютной мотивной идентичностью. Приведя в качестве примера трёхчастной песни, содержащей подобного рода «простой» период, главную тему заключительного большого рондо 4. сонаты (тт. 1.-16.), заметим, что у Бетховена трёхчастная песня, выполняющая функцию главной темы в малом рондо, и трёхчастная песня, выполняющая ту же функцию в большом рондо, — не одно и то же: в первом случае два предложения периода скорее всего бывают такими, какими мы их видели в двух рассмотренных примерах, т. е. в определённой, немалой степени различающимися между собой; это — в противоположность второму случаю, где, по мотивам, два предложения как близнецы неотличимы друг от друга. Почему именно в малом рондо это так, а в большом рондо — иначе, я полагаю, что смогу объяснить в дальнейшем. Теперь же — важнее ответить на другой вопрос: как в трёхчастной песне мог очутиться «простой», «регулярный» период, когда выше «нерегулярный» период был провозглашен её фундаментом: весь смысл третьей части, как было указано, заключается в синтезе двух по-разному построенных предложений первой части? На этот вопрос не очень трудно ответить: идентичность структур двух предложений сама по себе ещё не означает отсутствия материала, подлежащего синтезу. Вспомним: в двух взятых нами в пример малых рондо третья часть главной темы, являясь повторением второго предложения первой части, отличается от него именно в той мере, которая необходима для того, чтобы это повторение второго предложения (главным образом гармоническое) смогло отразить и первое предложение в его наиболее существенных чертах (главным образом мотивных), которыми оно отличается от второго предложения. Различие между вторым и первым предложениями определяет здесь различие между повторением второго предложения (= третьей частью) и самим вторым предложением. Но тогда изнанка данной ситуации абсолютно логична: мотивная идентичность двух предложений первой части не может не вызвать полной идентичности (как мотивной, так и гармонической) третьей части со вторым предложением, что и происходит в главной теме большого рондо 4. сонаты, и по её примеру в большом количестве других частей трёхчастных песен. Если третья часть, повторяя второе предложение, присваивает себе — как и надо ожидать — его гармоническую сущность, а заодно и его точную мотивную структуру, она, третья часть, автоматически воспроизводит не только главные черты структуры первого предложения, но и всю его структуру, полностью совпадающую со структурой второго предложения. Другими словами, «синтез» действительно происходит и в данном случае. Мы бы не могли этого понять, если предварительно не рассмотрели бы трёхчастные песни, характерные для малых рондо. Определяется ли более простая разновидность трёхчастной песни более сложной её разновидностью, а не наоборот — это ещё необходимо доказать. Но факт — что действительно сложное помогло здесь понять простое.
Осталось рассмотреть в чём суть второй части трёхчастной песни, — её центральной части в прямом и переносном смыслах слова.
В условиях осуществляемого третьей частью синтеза двух предложений исчезает антагонизм, взаимно противопоставляющий их гармоническую противоположность и формальную идентичность, — тот антагонизм, который являет собой суть периода как самостоятельного, так и входящего в качестве первой части в состав двухчастной или трёхчастной песни. При этом синтезе первое предложение первой части довольствуется отражением в третьей части своей формальной структуры без того, чтобы претендовать на подобное же отражение и своей гармонической сущности. Тем самым последняя, отрешившись от своего мотивного (формального) каркаса, смогла в чистом виде быть усвоенной второй частью, призванной занять образовавшееся пустое место между первой частью с её двумя развернутыми предложениями и третьей частью, нагромоздившей два предложения друг на друга.
Синтез, который происходит в третьей части (как мы уже давно могли дать себе отчёт), — по крайней мере в своей основе, если не целиком, — носит чисто формальный характер; с гармонической же точки зрения третья часть никаким синтезом не является и ничего общего с первым предложением не имеет, а является повторением второго предложения и только. Каким бы образом ни осложнялась гармония двух предложений периода, она (и тем более то, что необходимо признать её квинтэссенцией: кадансы двух предложений) не может не выражать собой в каком-то конечном итоге доминанту в первом предложении и тонику — во втором, причём если не буквально и прямо, то хоть в переносном смысле и косвенно: доминанта первого предложения олицетворяется полукадансом «вообще», т. е. на другой ступени, чем пятой, а тоника второго предложения — совершенным кадансом «вообще» (что это именно так, не может быть опровергнуто инверсией кадансов тех изнаночных случаев, когда проблемы — в большом или малом масштабе — поставлены по замыслу вверх ногами). В этой связи, если ещё раз скажем, что синтез, осуществлённый третьей частью, гармонии не касается, что первое предложение в лице лишь своих формальных элементов смогло вгнездиться, как бы в порядке уплотнения, в повторение второго предложения, оставляя нетронутой его гармонию, — мы можем вдобавок констатировать следующее: третья часть, в буквальном смысле или нет, повторяет именно тонику тем, что повторяет гармоническую сущность — одного лишь второго предложения первой части. Констатируем ещё, что оставшаяся при упомянутом «уплотнении» за бортом гармоническая сердцевина первого предложения, усвоенная «в чистом виде» новообразовавшейся второй частью, является, конечно, олицетворением доминанты. Отталкиваемое синтезом гармоническое содержание первого предложения осталось на своём месте: это место первого предложения в первоначальном дословном (как в менуэте) повторении периода. На этом старом своём месте бывшая гармония первого предложения, «дистиллировавшись» тем, что освободилась от сущности последнего, получила новый облик, новую структуру, новую функцию, определяющие собой то самое характерное в трёхчастной песне, без которого она не была бы ею.
Не будет излишним, если прежде чем пойти дальше, повторить уже сказанное новыми, достойными активного умственного созерцания словами: синтез двух предложений произошёл в условиях, оторвавших гармоническую сущность и формальную структуру первого предложения друг от друга и разделивших их между второй и третьей частями.
Вторая часть — это царство доминанты. В основном доминанта выступает во второй части как органный пункт, занимающий всё её пространство с начала до конца. Такой органный пункт во второй части может быть конкретным (явным) или абстрактным (подразумевающимся). На «конкретном» органном пункте на доминанте покоится, например, вторая часть главной темы медленной части (малого рондо) 1. сонаты, где в басу каждого из четырёх (2 х 2) тактов, составляющих вторую часть, мизинец левой руки ударяет и выдерживает на протяжении всего такта клавишу звука do — доминанты основной тональности этого рондо. В то же время, если обратить внимание на одну относительную неточность в только что сказанном — do последнего такта, в противоположность предыдущим трём, не распространяется на весь такт, а ограничивается длительностью начальной шестнадцатой, — то становится ясным, в чём может заключаться «абстрактность» органного пункта: покинутый пальцем (значит уже отсутствующий) звук доминанты, и исчезнув, не прекращает своей продолжающей действовать до конца такта функции органного пункта! В этом четвёртом такте органный пункт подразумевается благодаря инерции. Однако органный пункт может подразумеваться и вовсе не в силу инерции, причём не в каком-нибудь последнем такте, а с начала и до самого конца всей второй части. Представляя собой основную гармоническую сущность второй части, органный пункт на доминанте не обусловливается присутствием своего конкретного облика, — он доступен осязанию «через голову» последнего. Такого рода органным пунктом-невидимкой характеризуется вторая часть главной темы малого рондо (медленной части) 2. сонаты. Явный или нет, органный пункт, создавая стоянку на доминанте, выключает во второй части гармоническое движение. Это очень важный момент, к которому необходимо будет возвратиться.
Органный пункт — основной, но не исключительный вид гармонического содержания второй части. Упомянув уже, что и вторая часть состоит (при восьмитактной первой части), как правило, из 2 x 2 = 4 тт., т. е. из двутакта и его повторения, нужно заметить, что в условиях органного пункта двутакт, в основном, повторяется точно и по мотивам, и по гармонии. Подобная всесторонняя точность повторения двутакта всё же не является непременной характерной чертой второй <части> трёхчастной песни: двутакт и его повторение могут представлять собой секвенцию, часто заменяющую органный пункт.
В связи с отсутствием в фортепьянных сонатах Бетховена более простого примера второй части трёхчастной песни, которая представляла бы собой секвенцию, я вынужден привести в качестве такового вторую часть главной темы медленной части 16. сонаты, где, с одной стороны, секвенция не обходится без того, чтобы за ней всё-таки последовал, в качестве её дополнения, органный пункт на доминанте, а, с другой стороны, сама секвенция — из-за своей сложности (секвенцированное повторение шире повторяемого!) — мало годится в образцы. Здесь речь идёт об очень масштабной, простирающейся на 35 крупных и медленных тактов, главной теме. Этот количественный момент сделал необходимой более строгую и четкую организацию предложений 16тактного периода (= первой части): каждое из двух его предложений построено фразой, характеризующейся, однако, очень сложным варьированием происходящих в ней дробящихся повторений. Опять-таки тот же количественный момент обусловил построение второй части не органным пунктом или секвенцией, а секвенцией и органным пунктом, чем и объясняется нужда в дополнительном пространстве для второй части, в её расширении на три такта. [Соответственно 16тактному периоду пространство второй части определяется восемью (4 + 4) тактами; здесь же их одиннадцать[15]. Благодаря этим трём «лишним» тактам трёхчастная песня доведена до 35 (реальных — 34) тактов, вместо 32 «полагающихся».] Сложность этой второй части заключается в следующем: несомненно, что подлежащее секвенцированию повторяемое состоит из трёх тактов; зато сомнительно: 1) состоит из трёх или четырёх тактов секвенцированное повторение? 2) состоит (наоборот!) из четырёх или из трёх тактов органный пункт на доминанте? К тому же: такт, который, «может быть», является лишним в секвенцированном повторении, находится в конце секвенцированного повторения; лишний же («может быть») такт в органном пункте представляет собой начало органного пункта. Отсюда, казалось бы, вытекает, что два «лишних» такта соседствуют. На самом же деле никакого соседства нет: два такта совпадают, составляя тем самым упомянутый «дважды считающийся» такт, в котором оба «может быть» сгущаются воедино. Если слова «может быть», касающиеся лишнего такта (или лишних тактов), приводились в кавычках, то делалось это лишь потому, что на другом своём конце истина выглядит совсем иначе: нет лишних тактов в секвенцированном повторении и в органном пункте, а, напротив, в повторяемом в начале не хватает одного такта! Конкретное рассмотрение только что изложенного сводится к следующему. Точное секвенцирование трёхтакта (точное — если абстрагироваться от незначительного изменения на первой доле третьего такта, которое оставляет нетронутой данную гармоническую функциональность) происходит на секунду ниже по отношению к повторяемому, и именно этим обстоятельством провоцируется реакция, заключающаяся в появлении упомянутых добавочных тактов. Вторая часть, являющаяся секвенцией, хотя и не покоится на доминанте, как вторая часть, которая представляет собой органный пункт, тем не менее существует лишь в силу доминанты и лишь ради неё: органный пункт заменяется секвенцией только при том, что доминанта — цель секвенции, что секвенция кончается на доминанте. Во второй части трёхчастной песни секвенция выступает в качестве уполномоченного органного пункта! Так как в данном случае подлежащий секвенцированию трёхтакт кончается на II ступени, его повторение для того, чтобы достичь доминанту, должно было произойти на кварту ниже; произойдя же на самом деле, как было сказано, на секунду ниже, оно смогло дотянуться до доминанты лишь путём своего расширения — путём превращения из трёхтакта в четырёхтакт. В такой то есть четырёхтакт, каким должно было в самом начале быть повторяемое, появившееся всё-таки трёхтактом! Структура повторения проявляется в качестве «протеста» против структуры повторяемого! Но в то же время оно, повторение, не чувствует в себе «морального права» отказать повторяемому в повиновении своим выходом за рамки масштаба последнего, и поэтому старается сплавить лишний такт соседу — следующему за секвенцией органному пункту. Однако органный пункт, заимствуя у секвенцированного повторения его «структурно-этическую» дилемму, берёт на себя лишь половину ответственности за этот такт, который тем самым должен заодно считаться четвёртым (там) и первым (здесь): органный пункт действительно занимает четыре такта, но лишь последние три из них являются носителями мотивного комплекса его структуры. Следовательно секвенцированное повторение и органный пункт отражают в этом им обоим общем такте объединяющее их внутреннее противоречие: и тот и другой норовят быть трёхтактными по мотивной организации, но четырёхтактными по гармонии. В конце разбора этой необычной второй части напрашивается следующее замечание: двойственность «три такта — четыре такта» и «неправильный выбор» интервала секвенции (секунды вместо кварты), конечно, взаимоопределяют друг друга; «неточная» секвенция — гармоническое явление — вызвала «неточность» (и вызвалась «неточностью») количества тактов — формального явления, что, впрочем, и подразумевалось из вышеизложенного. Но следующее не подразумевалось: именно они, обоюдные неточности, являлись средством осуществления того расширения второй части, благодаря которому она смогла вместить в себя, как было сказано, и секвенцию и органный пункт. И это расширение, при этих средствах, осуществилось чисто по-бетховенски — путём укорочения: изначальное повторяемое, отказавшись от одного из четырёх полагающихся ему тактов, съежилось до трёх остальных, чем и совершилась первая «неточность», за которой последовали остальные, поведшие, в порядке реакции, уже не в сторону укорочения, а наоборот. Если искать в бетховенских фортепьянных сонатах чистый образец того, что должна бы представлять собой секвенцированная вторая часть, мы найдем его не в какой-нибудь трёхчастной песне, а в одном из тех Trio (например, в Allegretto 6. сонаты), разработка которого (тт. 39.-46.[16] — считая с перемены ключевых знаков) редуцируется до самых размеров и значимости второй части этого рода. Однако настоящее место секвенции по сути дела и есть, в первую очередь, в разработке — всё равно: крупного или мелкого произведения, — а не во второй части главной темы, функцию которой секвенция может исполнять лишь «по доверенности» органного пункта. Если мы вообще о ней заговорили — это случилось главным образом по причине ещё не упомянутой. Но до того, как коснуться этой причины, заметим, что явления, могущие на первый взгляд казаться результатом отказа или отклонения от формальной закономерности, на самом деле на ней зиждутся, причём сложные или особые основные данные вызывают в этих явлениях гибридизацию структур, в которой, в этом случае, закономерность отражается[17]. Подробный разбор только что рассмотренного примера второй части может убедить в том, что настоящая музыкальная форма не допускает в себе никакого «исключения», потому что она представляет собой «явление в действии» — в противоположность формальной схеме, неподвижным островом стоящей в море исключений. |
Главная необходимость исследования секвенции в условиях второй части трёхчастной песни заключается в том, что сам органный пункт (на котором повторение воспроизводит без всякого — или без существенного — изменения не только мотивы, но и гармонию повторяемого) по-своему также является секвенцией: нулевой секвенцией, — т. е. секвенцией на интервал примы.
Подобная концепция органного пункта на доминанте предоставляет нам возможность раскрыть генезис структуры второй части, — разъяснить причину, по которой она, вторая часть, состоит (если не всегда количественно, то по крайней мере всегда в основе своей) из двух тактов и их повторения.
До тех пор, пока повторение периода ещё не начало претерпевать те изменения, вследствие которых период вместе с этим своим повторением превратился в двухчастную, а потом и в трёхчастную песню (пока, следовательно, период повторялся буквально), он мог, как уже упоминалось, представлять собой тему (не главную, а единственную тему) менуэта — простейшей и наименее масштабной из музыкальных форм, вошедших и классический сонатный цикл.
Можно с достаточной необходимой уверенностью не только полагать, но и быть убежденным в том, что превращение комплекса, состоявшего — как в теме менуэта — из периода и его повторения, вызвалось процессом развития музыкальной формы, который на данном этапе заключался в превращении менуэта в малое рондо. Иначе говоря, можно и нужно считать, что появление друг за другом новых музыкальных форм шло рука об руку с появлением соответствующих им новых видов главной темы.
Действительно, менуэт, невзирая на относительно примитивный (и определённом смысле — первичный) уровень своей структуры представляет собой не простое, а всё-таки комплексное явление: его сущность немыслима вне связи с трио, которое такой же менуэт, как и он сам. Если же рассмотреть отношение менуэта к его трио, т. е. иметь в виду, что трио появляется один раз, а менуэт — два раза (перед трио, и потом, словно реприза, после него), то мы не можем не увидеть в этом отношении этих двух почти одинаковых структур связь, объединяющую главную тему с побочной темой.
Тем не менее, до настоящей, в обычном понимании слова, побочной темы такому явлению как трио далеко. И это по двум тесно связанным между собой причинам: 1) менуэт («главная тема») и трио («побочная тема») не представляют собой одного единого органичного целого, а две в высшей степени автономные единицы; 2) являясь отдельными, относительно самодовлеющими «произведениями», из которых одно находится лишь в «сюзеренной» зависимости от другого, они одинаково построены, на одинаковом, в принципе, структурном уровне. Это при том, что органичность произведения (единого, а не разрезанного на куски) требует наличия в нём антагонистической структуры двух тем — рыхлой структуры побочной темы в противоположность твёрдой структуре главной. Явно, что тенденция к достижению взаимно определяющихся цельности произведения и структурного антагонизма его тем должны были представлять собой на этом этапе двигатель процесса развития формы, почву появления малого рондо — замкнутого произведения, обладающего рыхлой побочной темой.
Но само собой разумеется, что уровень и потенциальный качественный масштаб структуры произведения заложены уже в его теме, в виде его темы. Период и его дословное повторение были достаточной темой как для менуэта, так и для его трио. Малое же рондо, явление более высокого порядка чем менуэт, потребовало как условие своего возникновения совсем другого рода повторения периода, потребовало развития этого повторения с тем, чтобы последнее было способно образовать вместе с периодом тему нового качества — уже не единственную, а главную тему, — т. е. образовать в конечном итоге трёхчастную песню.
Теперь, когда нам понятен параллелизм (или концентричность?) двух процессов развития музыкальных форм и их (главных) тем — двух процессов превращения форм и соответствующих им видов из одних в другие, — мы можем также понять, что в прицепленных друг к другу процессах превращения менуэта плюс трио в малое рондо, с одной стороны, и периода плюс его повторение в трёхчастную песню — с другой, заключительный момент становления последней, т. е. момент, когда двухчастная песня оборачивается трёхчастной, представляет собой результат заимствования: окончательный облик повторения периода (повторения, ставшего наконец, второй и третьей частями) отражает своей структурой разработку и репризу менуэта. (Отражает их в редукции, которая получается, если смотреть на вещи через перевёрнутый бинокль.)
На самом деле, нельзя в данном случае представить себе развитие (по крайней мере — на первый взгляд) иным, чем начавшимся не из одной, а из двух — противоположных — точек с тем, чтобы завершиться (как бывает в строительстве тоннелей) на середине пути.
С одной стороны:
стремление к уничтожению автономии трио, к превращению его в настоящую побочную тему, построенную иначе чем менуэт, не могло остаться без последствий для сущности и облика самого менуэта. Превратившись в необособленную главную тему, он также должен был претерпеть серьёзные изменения, хотя и куда менее далеко идущие чем те, которые превратили трио в побочную тему.
Если выдвинуть в качестве рабочей гипотезы понимание трёхчастной песни как модифицированного менуэта (к этому клонит первоначальное представление о возникновении малого рондо — простейшей формы, обладающей воедино связанными главной и побочной темами), мы констатируем, что тема менуэта («тема темы»), став первой частью трёхчастной песни, ни в чём не изменилась; периодом (как правило) она была, периодом и осталась. Другие же две части трёхчастной песни и соответствующие им в менуэте разработка и реприза — далеки от подобной идентичности.
Во-первых, — реприза. Конечно, воспроизведение первой части трёхчастной песни её третьей частью представляет собой явление, параллельное репризе менуэта. Но в то время как в менуэте реприза обладает размерами не меньшими, а скорее большими, чем тема (Allegro 4. сонаты), третья часть в трёхчастной песне удовлетворяется, как правило, половиной размера первой части.
Но (во-вторых) и разработка очень часто, даже чаще чем реприза, проявляет способность занимать относительно обширное пространство [иногда большее, чем тема и реприза вместе взятые (Scherzo 2. сонаты)]. Это при том, что четыре (2 х 2) такта второй части представляют собой всего четверть пространства трёхчастной песни, взятой в целом.
Отсюда вытекает, что если действительно трёхчастная песня является результатом модификации менуэта, то эта модификация тождественна превращению последнего (что касается его пропорций) в его противоположность: в то время как в менуэте тема в большинстве случаев меньше по размерам чем разработка или реприза, в трёхчастной песне, наоборот, первая часть вдвое больше, чем каждая из её остальных двух частей.
И тогда,
с другой стороны:
мы можем понять, что не менуэт превратился в трёхчастную песню, а всё-таки период вместе с его трансформированным (по образу разработки и репризы менуэта) повторением изменил менуэт как главную тему, когда она поднялась на более высокий уровень, и стала главной темой нового типа. На то, что здесь необходимо понимать вещи именно так, указывает совпадение пропорций трёхчастной песни с пропорциями комплекса «период плюс повторение». Дело в том, что если даже допустить мысль о «становлении менуэта трёхчастной песней», ничто не объяснит механизма «редукции», которая, коснувшись разработки и репризы менуэта, темы его (периода) не касается. Таким образом, разве не обнаруживается особое положение темы менуэта? Больше чем что-либо другое показывает её как двигатель этих изменений то, что она ими не затронута. Способность темы раздвинуть качественный масштаб своей структуры путём модификации своего повторения куда больше, чем «редукция» менуэта, согласуется с сущностью музыкальной формы. Менуэт — примитивен как структура потому, что двойствен: он заодно произведение и тема; он действительно, как уже было сказано, — «тема, обладающая темой». Но, обладая темой, менуэт безусловно преимущественно потому произведение, что он своим существом развивает тему, и потому о его «редукции» не может быть и речи. Что нам понимать под словами «редукция развития»? Тем более, когда, напротив, в «трансформации повторения» легко узнать вездеход всех стадий развития музыкальной формы?
Впрочем, ещё два обстоятельства указывают на то, что основа трёхчастной песни — не менуэт, а период со своим повторением. Первое из этих обстоятельств заключается в том, что двухчастная песня, в которой нельзя найти ничего общего с менуэтом, безусловно являлась этапом на пути к песне трёхчастной. При этом первом обстоятельстве второе почти излишне; суть его в том, что в трёхчастной песне нет знаков повторения, без которых менуэт никогда не появлялся (имеются в виду знаки повторения не только темы, но и те, которые касаются разработки и репризы вместе взятых). Здесь мы можем отказаться от исследования функции, выполняемой в менуэте знаками повторения. Но почему они отсутствуют в трёхчастной песне (чего, как будто, не должно бы быть, если менуэт действительно является её основой), нас не может не интересовать. Знаки повторения отсутствуют в трёхчастной песне потому, что в ней (пользуясь музыкальным жаргоном) они «раскрыты»: повторение темы «выписано». И выписано оно в очень далеко идущей вариации; настолько далеко идущей, что она, эта вариация, не могла не коснуться в повторении периода самих устоев его, повторения, структуры.
Однако изменения, претерпеваемые повторением периода в течение своего развития, действительно произошли так, как если бы в конечном итоге речь шла о том, чтобы они — вытеснив менуэт из фактического положения главной темы и заменив его главной темой, неавтономной (и потому более высокого уровня), — создали памятник менуэту, исчезнувшему в качестве единственного до той поры вида главной темы. «Изобразительный» характер этого памятника — трёхчастной песни — проявляется во всех её трёх частях, но особенно во второй. Вторая часть — «портрет» разработки менуэта. Разработки, которую лишили одного измерения, уничтожив её гармоническое движение: именно в этом смысле необходимо понимать, что вторая часть, покоясь на доминанте, образует (как и разработка) секвенцию, но нулевую.
Заключая рассмотрение сущности и генезиса трёхчастной песни, нелишне заметить, с обратной стороны, что подобная «нулевая» секвенция является идеальным ложем для доминанты, вытесненной повторением первого предложения периода из своего гармонического содержания, от которого оно, это повторение, вовсе отказалось, войдя (как было изложено) в синтез с повторением второго предложения, образовав тем самым вместе с ним третью часть.
Важнейший результат, которого можно было достичь при исследовании трёх типов главной темы, заключается в том, что они (представляя собой два разных уровня развития исходного типа, находящегося на первичном, уровне) соответствуют, каждый в отдельности, определённому типу формы произведения. Музыкальная форма и главная тема являются предметом двух параллельных процессов развития; в параллели отношений каждого типа главной темы к остальным её типам, каждый тип формы проявляет ту же сущность, что и остальные, отличаясь от них уровнем, на котором эта сущность проявляется. Отсюда вытекало бы, что количество музыкальных форм — то же, что и количество видов главной темы. Действительно, это почти так и есть: существуют всего четыре музыкальные формы, из которых две, малое рондо и большое рондо, основываются на одном и том же виде главной темы — на трёхчастной песне.
Большое рондо как этап развития музыкальной формы интересен в двух отношениях: во-первых, своим масштабом; во-вторых, путём, каким оно достигло своего масштаба.
Значение большого рондо заключается в том, что оно, являясь последней стадией музыкальной формы перед достижением ею своей высшей ступени развития — сонатной формы, и, следовательно, не обладая структурным уровнем последней, уже обладает её масштабом.
Однако здесь нельзя отождествлять масштаб с размером. У малого рондо и у большого рондо масштабы разные, что отражено в их названиях. Тем не менее различия между их размерами нет; это потому, что есть различие между их темами: малое рондо (обычно медленное) и большое (обычно быстрое) требуют, в среднем, для своего исполнения одинаковой длительности времени. И всё-таки слово «масштаб» касается здесь чего-то количественного, хотя и в качественном плане: большое рондо характеризуется куда большим количеством формальных элементов высшего уровня, чем малое рондо. Если в состав последнего входят три формальных элемента этого разряда — главная тема, побочная тема и реприза главной темы[18] (в начале исследования они упоминались как «функционально-дифференцированные повторения»), то у большого рондо их не три, а семь. Тем самым большое рондо действительно подготовило масштаб возникшей впоследствии сонатной формы, но в которой дифференцированные повторения достигли нового — высшего — качества их функциональности.
По сути дела значительный масштаб большого рондо создан путём «естественной» гибридизации малого рондо с менуэтом (точнее, с его трио, по своей структуре от менуэта не отличающимся). Но то,
что у большого рондо не одна побочная тема, как у малого рондо, а две;
что каждая из двух побочных тем (предшествуемая или нет «связующим») обрамлена появлениями главной темы;
что первая побочная тема, в отличие от второй, появляется вторично (в порядке репризы);
что, наконец, вторая побочная тема построена твёрдо (трёхчастной песней, обладающей способностью быть заменой для трио),
не является единственным (правда сложным) результатом указанной «гибридизации». Есть ещё один результат, который, относясь к области гармонии, имеет прямое существенное отношение к масштабу формы, к качеству этого масштаба: здесь впервые предъявляется доминантой претензия быть непреложным поприщем побочной тональности — носителя побочной темы. Подобная претензия находится в теснейшей связи с (также здесь впервые встречающейся) необходимой способностью побочной темы (первой побочной темы) появляться вторично — репризой — на этот раз в основной тональности.
Формула («схема») большого рондо ABA—C—ABA (A — главная тема, B — первая побочная тема, C — вторая побочная тема) представляет собой яркое отражение гибридизации малого рондо с менуэтом (в лице трио). Малое рондо (ABA) — более высокая музыкальная форма, чем породивший её комплекс «менуэт плюс трио» (более высокая потому, что, как уже указывалось, её две темы, главная и побочная, — в противоположность отношению менуэт—трио, — принципиально различны по своей конструктивной сущности), — отказавшись от своей самостоятельности, становится частью по крайней мере в три раза более крупного[19] целого, заключающего в себе кроме него (ABA) и его репризного повторения (второе ABA), ещё одно формальное явление (C), занимающее центральное место и отождествляющееся с самым что ни на есть нормальным трио. Последнее, правда, представляется обычно (что так же было сказано) простой трёхчастной песней; но этой трёхчастной песне принадлежит несомненный атрибут менуэта и трио: знаки повторения. Как в менуэте и его трио период, с одной стороны, а разработка вместе с репризой — с другой, носили знаки повторения и тем самым двумя отдельными кусками повторялись «механически» (т. е. сохраняя старый облик и не проявляя новой функции), так же повторяется и трёхчастная песня при исполнении ею роли второй побочной темы большого рондо: одними знаками повторения объят период — первая часть, другими — вторая и третья части вместе взятые. Особого интереса заслуживает тот факт, что трёхчастная песня, которая при возникновении получила вторую и третью свои части благодаря отбрасыванию периодом заковывающих его в менуэте знаков повторения, оказалась в свою очередь вынужденной дать себя заключить в такие же знаки, в силу необходимости изобразить из себя не главную уже, а побочную тему, причём примитивного типа.
Наличие второй твёрдой побочной темы (по своей сущности от трио не отличающейся) наряду с рыхлой первой побочной темой, унаследованной от малого рондо, придаёт большому рондо видимость музыкальной формы, представляющей собой результат регрессивного процесса. На самом деле именно этот «регресс» должен был впоследствии оказаться основным условием появления формы, ещё более высокой по своему уровню, чем большое рондо. Точно так, как трио, выполнявшее функцию автономного, с менуэтом органически не связанного подобия по отношению к нему темы, превратилось в рыхлую (и не мыслимую вне теснейшей «материальной» связи с главной темой) настоящую побочную тему — превратилось т. е. в сердцевинный элемент малого рондо, — точно так же оно, трио, став уже не первой, а второй побочной темой уже не малого, а большого рондо (сохраняя при этом некоторые черты былой проявленной при менуэте автономии), в дальнейшем вновь уступило своей (как бы природной) тенденции оборотиться в новый тип подчиненного формального явления. Если первое провидение оборачиваемости трио имело последствием создание первого из двух видов рыхлого строения — рыхлой темы, то при втором и последнем своём проявлении эта оборачиваемость должна была привести к созданию и второго вида рыхлого строения, к созданию разработки, ставшей в дальнейшем двигателем превращения большого рондо в сонатную форму, четвёртую, последнюю и высшую форму гомофонической музыки.
О том, в чём (очень существенная) разница между карликовой разработкой менуэта и богатырской разработкой сонатной формы, — речь впереди. Пока что задача продолжает заключаться в рассмотрении большого рондо, и в рамках этой задачи необходимо обратить теперь внимание на состав и гармоническую сущность того комплекса элементов, который в большом рондо принадлежит репризе.
Если параллельно исследовать то, что в малом рондо, большом рондо и сонатной форме принадлежит репризе, и репризу, а также их взаимную связь, нетрудно будет констатировать, что именно здесь, в этих явлениях и их соотношении, большое рондо проявило новые характерные для себя структурные черты, малому рондо ещё не присущие, зато сохранившиеся в возникшей впоследствии сонатной форме, и даже способствовавшие её возникновению.
В малом рондо репризе подлежит лишь одна главная тема. Подобно тому, как в комплексе менуэт—трио один-единственный раз появляющееся трио занимает центральное место между менуэтом и его репризным повторением (Menuetto da Capo), в малом рондо также один-единственный раз появляющаяся побочная тема занимает центральное место между главной темой и её репризой. «Логика» формы здесь и там в появлении вновь за неповторяющейся центральной точкой всего того, что было до неё, и именно сохранение этой «логики» в условиях большого рондо имеет последствием включение (первой) побочной темы — и не только её — в репризу. Другими словами, одно из основных явлений, различающих между собой два вида рондо, заключается в том, что в малом рондо реприза — простая (одно-сложная), а в большом (где функция безрепризного серединного элемента принадлежит — опять как при менуэте — трио, ставшему здесь второй побочной темой) — составная, причём состав этой репризы, как и состав подлежащего репризе, равен составу всего малого рондо. Именно благодаря соблюдению принципа, действующего в комплексе менуэт—трио и малом рондо, и на основе которого реприза «всего» помещается непосредственно за центральной, как-то «неподвижной» в своей неповторяемости точкой, состоялось вовлечение побочной темы в репризу, имевшее — и это главное — громадные последствия гармонического порядка: теперь реприза стала совпадать с подлежащим репризе лишь формально, но не гармонически.
С одной стороны,
и в условиях своего составного содержания реприза должна была, как и прежде, ознаменовать собой не только появление вновь, но и сохранение основной тональности до самого конца произведения (самостоятельного или являющегося частью цикла). В этом и заключается весь смысл и сущность репризы: в ней воплощается победа основной тональности над временно вытеснившей её побочной тональностью.
С другой стороны,
при первом появлении главной и побочной тем их структурное различие сопровождается — в порядке процесса реализации единства формы и гармонии — различием гармоническим: главная и побочная темы не только различно (твёрдо и рыхло) построены, но и находятся в состоянии взаимоотражения с соответственно различными — основной и побочной — тональностями. Гармоническое основное соответствует «твёрдому», и, в противовес этому, гармоническое недолговечное побочное требует рыхлой структуры для воплощающего её формального явления. Но если реприза не может не[20] быть монотональной, если в ней навсегда и безраздельно восстанавливается господство основной тональности, то побочная (напомним: в большом рондо — первая побочная) тема, участвуя в репризе, должна подчиниться необходимости изменить свою гармоническую позицию — покинуть побочную тональность в пользу основной. Таким образом на конкретном фоне гармонической изменчивости побочной темы присущее главной теме качество «константы» произведения возрастает: лишь теперь, когда главная тема подчинила себе гармонически побочную тему её вовлечением в репризу [ту побочную тему, которая при её первом (или единственном — в малом рондо) появлении именно гармонически противопоставила себя главной теме], можно в полной мере оценить её, главной темы, значение, как носителя — как формального символа — основной тональности.
Однако расширение репризы определило не только гармоническую позицию, которую должна была занять в репризе побочная тема, но и — как бы это ни показалось на первый взгляд неожиданным — ту, другую, подобающую первому её появлению: необходимость точного определения в репризе гармонического места (основная тональность!) побочной темы не могла не повлечь за собой (почему — мы увидим в дальнейшем) и необходимость определить также и точное отношение этого места к гармоническому месту, которое она, побочная тема, занимает, когда появляется впервые.
В малом рондо (но и в качестве трио по отношению к менуэту) побочная тема была гармонически очень лабильна: она в силу того, что появлялась один-единственный раз, могла быть связанной в своём проявлении с побочной тональностью, близкой — всё равно — к любой из двух, доминантной или субдоминантной, областей основной тональности.
Напротив, как только побочная тема, войдя в репризу, получила тем самым возможность повториться при условии отказа этого своего повторения от побочной тональности в пользу основной, побочная тональность — гармоническая точка, на которой зиждется первое появление побочной темы, — перестала быть индифферентной, оказалась вынужденной отказаться от выбора: находиться ли ей по отношению к основной тональности в сфере доминанты или в сфере субдоминанты последней. С тех пор тональность доминанты стала облигатной побочной тональностью для первой побочной темы большого рондо, а потом и для единственной побочной темы возникшей впоследствии сонатной формы.
Гармоническая мобильность побочной темы должна была исчезнуть, как только она стала, в лице своего повторения, составной частью репризы. Как таковая, подчиняясь необходимости появляться в основной тональности, побочная тема не могла больше «свободно» выбирать подобающую своему первому появлению побочную тональность; последняя теперь нуждалась в качествах, не мешающих, а напротив, способствующих её замене основной тональностью.
Конечно, пока побочная тема (единственная!) была центральной точкой — хочется сказать: осью, вокруг которой «вращалась» главная тема (чем же иным, как не вращательным движением главной темы во временном пространстве, воспринять наличие её репризного повторения, появляющегося после побочной темы?), — выбор побочной тональности не представлял собой гармонической проблемы, могущей поставить под вопрос осуществление репризы.
Совсем другое дело, когда центральная точка занимается второй побочной темой, причём бывшая единственная побочная тема, став первой, покидает функцию «оси» с тем, чтобы войти в состав подлежащего репризе, т. е. в состав «вращательного элемента» произведения. Теперь побочная тональность, в которой появляется первая побочная тема, действительно может в определённых условиях быть помехой для её репризы: эта тональность, если она является экспонентом субдоминанты, не позволяет заменить себя основной тональностью при включении в репризу данной побочной темы. Принимая во внимание, что, с одной стороны,
1) суть тональной системы в гегемонии тоники;
2) гегемония тоники является результатом равновесия двух антагонистических областей доминанты и субдоминанты;
3) равновесие двух антагонистических областей осуществляется по руслу музыкальной формы;
и что, с другой стороны,
4) субдоминанта сильнее, чем тоника и доминанта вместе взятые (доминанта — ближайший обертон тоники, субдоминанта — нет; более того: тоника представляет собой ближайший обертон субдоминанты),
нельзя не понять, насколько упомянутое равновесие, создавая гегемонию тоники, оказывается, в свою очередь, в зависимости от этой гегемонии.
Если рассмотреть (ради большей наглядности — в сонатной форме) как осуществляется «по руслу музыкальной формы» гегемония тоники путём уравновешивания двух антагонистических областей тональности (исходя из того, что в масштабе произведения в целом основная тональность во всех её проявлениях олицетцетворяет собою тонику), то можно констатировать следующее: главная тема («главная партия»), формальный представитель основной тональности, уступает в порядке защиты своё место побочной теме («побочной партии»), формальному представителю тональности доминанты, олицетворяющем доминанту подобно тому, как основная тональность олицетворяет тонику. Это защита тоники от субдоминанты.
Дело в том, что любой тон, будь он даже и тоникой, имеет тенденцию превращаться в обертон другого тона, находящегося на чистую квинту ниже. В противовес этой тенденции (оказавшейся начальным импульсом реализации тонального равновесия) тоника, чтобы не попасть в зависимость от субдоминанты, ближайшим потенциальным обертоном которой она является, отрываясь от притягивающей её силы, сводит на нет необходимость подчиниться звуку, находящемуся на квинту ниже, «инициативой» уступить — на время — своё место звуку, находящемуся — напротив — на квинту выше: доминанте. В таком «манёвре» вся суть и смысл побочной темы.
Однако нейтрализацию той основной природы звука, которая, стремясь к уничтожению его самостоятельности, тем более стремится уничтожить его способность сохранить качество тоники в том случае, если он этого качества достиг, нельзя осуществить без наличия адекватного инструмента. Этим инструментом является модуляционное связующее, тот формальный элемент, который представляет собой, как правило в сонатной форме, но и не только в ней, первое («дифференцированное») повторение главной темы. Но лишь в свете того, для чего этот инструмент необходим, лишь в свете указанной нейтрализации, становятся ясными до конца функция этого связующего и значение его модуляционной работы.
«Модуляция» (кавычки стараются обратить всё внимание на суть того, что так невинно называется модуляцией) не была бы необходимой, если бы её цель была не доминанта, а субдоминанта. Дорога от тоники к субдоминанте — это траектория падения камня, брошенного с башни на землю. Напротив, по дороге от тональности тоники к тональности доминанты модуляция проделывает ту же работу, которую выполняют крылья, отрывающие птицу от земли и поднимающие её в воздух.
В противоположность сугубо пассивному отношению тоники к субдоминанте, её отношение к доминанте отличается крайней активностью (тем более, если рассмотреть его под углом зрения формы). Иначе и не могло быть, если доминанта — обертон тоники, а сама тоника — обертон субдоминанты: нормально и даже закономерно, чтобы основной тон представлял собой активное начало, а обертон — пассивное; то, что по природе своей более сильно, должно стремиться к тому, чтобы подчинить себе более слабое.
Но тоника является тоникой не благодаря какой-то своей собственной, всё подчиняющей себе силе, а благодаря тому, что ей свойственна способность столкнуть лбами субдоминанту и доминанту после того, как она (а это главное) в определённый момент помогла последней стать достойным антагонистом субдоминанты. Тоника проявляет свою инициативную активность по отношению к доминанте тем, что путём модуляции уступает ей своё место; появление побочной темы в доминантной тональности за главной темой, находившейся в тональности основной, то есть «замена» главной темы побочной темой при указанных их определённых гармонических позициях, нельзя не расценивать как превращение доминанты во временную тонику. В этом и заключается успешная защита тоники: она заслоняется доминантой от притягательной силы субдоминанты. Теперь, в «отсутствие» тоники, эта притягательная сила не может действовать на неё, а действует на заменяющую её доминанту (которая, будучи обертоном тоники, является тем самым и обертоном субдоминанты), вследствие чего результат притяжения заключается уже не в уничтожении тоники как таковой, а наоборот, в восстановлении её в своих правах: действие субдоминанты — олицетворяемое разработкой сонатной формы — имеет в доминанте более высокий прицел, чем в тонике, и поэтому не может не иметь и соответственно более высокий (— на квинту) результат; силы, предназначенные для того, чтобы заставить тонику уступить субдоминанте свою гегемонию, действуя на доминанту, расходуются на то (и в данных условиях их как раз достанет лишь на то), чтобы доминанта вернула тонике гегемонию, ею же добровольно уступленную доминанте. Тоника осуществляет свою тональную гегемонию именно тем, что превращает атаку субдоминанты против себя в средство возвращения себе своего изначального места.
Появление тоники вновь как обладательницы тональной гегемонии представляет собой суть и функцию репризы. Но лишь включение побочной темы в репризу, лишь наличие в ней побочной темы в основной тональности, способно означать и гарантировать бесповоротность возвращения тонике её прав. На самом деле, то, что побочная тема появляется во второй раз не в доминантной тональности, а в основной (как и главная тема), как нельзя лучше демонстрирует исчезновение необходимости для тоники вновь пуститься в тактические отступления по отношению к субдоминанте, ставшей неопасной после того, как она — в силу обстоятельств, нейтрализовавших её природные тенденции — вернула тонике изначально ей принадлежавшее.
Сонатная форма — это высшая формула реализации тонального равновесия. Однако последнее, не являвшееся на первых двух своих стадиях — в комплексе менуэт—трио и малом рондо — результатом активного антагонизма двух областей тональности, в третьей стадии, в большом рондо, уже оказывается в состоянии предвосхитить тот размах постановки и решения себя как проблемы, которая при более адекватной структуре впоследствии должна была представить собой всю суть сонатной формы. Хотя большое рондо, конечно, ставит и решает уже широким планом проблему тонального равновесия, его средства ещё не находятся на том уровне, который должен был обусловить возникновение самой высшей из гомофонических форм — сонатной формы. Но одно — и для своей структуры очень важное — последняя нашла в большом рондо и переняла от него в готовом виде: гармоническое соотношение двух появлений побочной темы.
Речь идёт о единственной побочной теме сонатной формы, соответствующей первой побочной теме большого рондо. Что же касается второй побочной темы последнего, она соответствует сонатной разработке: не по структуре, а по своей гармонической — субдоминантной — позиции, занимаемой ею в центральной точке произведений (той точке — об этом уже мельком упоминалось и ещё будет речь впереди, — вокруг которой форма «вращается»). Если не забывать, что вторая побочная тема большого рондо есть по своему строению трио (то же трио, которое при менуэте по существу представляет собой такую же, но единственную побочную тему), и если вспомнить к тому же, что эта — твёрдая — «побочная тема» менуэта превратилась в рыхлую побочную тему малого рондо, то можно без особого удивления лицезреть дальнейшую картину развития: трио — на этот раз в качестве второй побочной темы большого рондо — вновь оказалось перед необходимостью превратиться (но уже иначе) в явление рыхлое; в то время как разрыхление трио в первый раз не изменило его функции побочной темы, второе его разрыхление имело последствием исчезновение этой функции. Дело в том, что существуют два вида рыхлого формального построения, а трио — предтеча обоих видов. Точно так, как на его основе и месте образовалась в результате его первого перевоплощения структура настоящей побочной темы, во второй раз на его основе возникла настоящая крупномасштабная — сонатная — разработка. Рыхлая побочная тема противопоставляется твёрдой главной теме; рыхлая же разработка противопоставляется темам вообще, главной и побочной.
Начиная эту работу, чья объявленная цель — изучение с бетховенских позиций одного небольшого баховского произведения, нельзя было отказаться от изложения не только веберновской концепции бетховенской формы, но и идей, которые неизбежно должны были возникнуть на основе этой концепции. Потому так и получилось, что, продолжая двигаться далеко вперёд в рассмотрении одной части изучаемой массы, другая её часть осталась сзади вовсе ещё не рассмотренной, хотя о ней всё время и приходилось упоминать. То есть: так уж случилось, что доскональное рассмотрение сущности твёрдой формальной структуры должно было заставить нас непосредственно заняться проблемами, выходящими за узкие рамки этого вопроса, но тесно с ним связанными, и тем самым надолго оставить неначатым ознакомление с сущностью «рыхлого», о котором тем не менее приходилось — так сказать, заочно — так часто упоминать.
Вряд ли была возможность поступать иначе: нельзя было говорить о трёх видах главной темы, об их структуре, и не поставить вопроса о закономерности их количества — почему их именно три? Глубинный анализ каждого из них, вылившийся в единый сравнительный анализ, ответил на этот вопрос, показав, что количество видов (или типов) главной темы определено их генезисом: из одного, первичного, развились (как было изложено) остальные два, противоположные друг другу, что касается сущности их развития — «экстенсивного» у одного и «интенсивного» у другого. Условия двух (противоположных!) линий развития ведут от общей исходной точки (— первичного типа) к двум производным, каждый из которых представляет собой исчерпывающий результат этой своей линии развития, чем определяется необходимость наличия трёх — не больше и не меньше — видов главной темы; противоположность исходящих из общей точки двух отдельных процессов развития обеспечила их исключительность, сделала невозможным наличие наряду с ними какого-нибудь ещё процесса, из той же (единственно необходимой) начальной точки исходящего.
Создать теоретическую платформу количества видов главной темы, найти, то есть, структурную подоплеку этого количества, и тем самым освободить музыкальное формоведение ещё в одном его секторе от личины поверхностного и полого догматизма — это само по себе стоило отступления, даже и большого. Однако оказалось, что речь шла о много большем; констатация необходимости данного количества типов главной темы значительно углубила общую картину формальных отношений: теперь стало понятно и даже очевидно, что каждый тип главной темы соответствует определённому типу формы. Более того, и типы музыкальных форм — хотя и не так, как типы главной темы, — представляют собой результаты процесса возникновения друг из друга, возникновения более развитых из более примитивных.
И таким образом за отступлением следовало отступление, отодвигая всё дальше разбор «рыхлого». Однако нельзя забывать, что «твёрдое» — твёрдо само по себе, в то время как рыхлое — рыхло относительно твёрдого. Так как все бывшие и ещё предстоящие отступления представляют собой неотторжимые куски как можно более глубоко и широко охватывающего свой предмет рассмотрения сущности твёрдой музыкальной структуры, необходимо видеть даже и в самих этих отступлениях часть основы изложения того, в чём «рыхлое» и заключается. И в конце концов: нужно ли удивляться наличию обширных отступлений во вступительной части к исследованию, намного превосходящей по объему само исследование, и которая, может быть, важнее исследования?
Как бы то ни было, не лишено смысла попытаться определить на данной достигнутой точке настоящей работы, каковы частные вопросы, имеющие в большей или меньшей мере характер отступления, которыми ещё будет необходимо заняться, прежде чем обратиться — в порядке заключения вступительной части — к конкретному исследованию сущности «рыхлого».
Этих вопросов как будто немного. Осталось: