КАПКАН ЧЕТВЁРТЫЙ: «ЭКСПРЕССИЯ»
Летом 1929 года в «Литературной газете» появился первый полный советский перевод «Пьяного корабля», поразивший воображение современников непривычной красотой и упругостью стиха, полной свободой от оков буквализма (то есть оригинала — это казалось достижением) и какой-то неслыханной яркостью. «Пьяный корабль» в переводе Давида Бродского восхитил читателей прежде всего пластикой, невозможной как среди переводчиков Рембо в традиции символизма (у Сологуба, Анненского, Брюсова), так и у переводчиков, близких к «Центрифуге» (Бобров, Петников), и даже у акмеистов (Гумилев). Четырехстопный анапест, почти еще не испробованный в качестве эквивалента французского двенадцатисложника, вызывающая красота рифмовки — примета «южной» школы! — и, кстати, столь же вызывающе близко к оригиналу переведенные две первые строфы (и, может быть, третья, хотя в ней уже «не все в порядке») — всё это подкупало. А четвертая строфа — это ли не образец замечательных русских стихов?!
- Черт возьми! Это было триумфом погонь!
- Девять суток, как девять кругов преисподней!
- Я бы руганью встретил маячный огонь,
- Если б он просиял мне во имя господне!
Стихи в самом деле замечательные. Беда лишь в том, что они не имеют отношения к оригиналу — никакого. Цитирую подстрочно:
- Буря благословила мои морские пробуждения,
- Более лёгкий, чем пробка, я танцевал на волнах,
- Которые можно назвать вечными возчиками жертв,
- Десять ночей, не сожалея о глупом глазе фонарей.
В конце — скорее даже «портовых огней», хотя реминисценция из Дьеркса несомненна. Десять суток у Рембо названы десятью ночами резонно: днем портовые огни не горят. И цифра «десять» названа не просто так: в «Кладбище у моря» Поля Валери двадцать четыре строфы по шесть строк (солярная символика), в «Пьяном корабле» — сто строк и т. д. Набоков, Лившиц, Успенский, Антокольский, Мартынов, Самойлов поняли это — и сохранили цифру. Иные переводчики числительное опустили. Тхоржевский сделал из десяти… двенадцать. Давид Бродский, развивая принцип свободного обращения с оригиналом, решил вопрос «сплеча» — и ввел параллель с Данте. Лишь строка «Я бы руганью встретил маячный огонь» несет след связи с оригиналом, только имя-то Господне при чем? Здесь мы находим характерную примету эпохи. Антиклерикальных настроений у Рембо более чем достаточно, но эпохе казалось мало простого отрицания церкви…
Вернемся к Бродскому. Он то приближается к оригиналу, то удаляется от него в направлении непредсказуемом. Вот девятая строфа перевода:
- На закате завидевши солнце вблизи,
- Я все пятна на нем сосчитал. Позавидуй!
- Я сквозь волны, дрожавшие, как жалюзи,
- Любовался прославленною Атлантидой.
А вот подстрочник той же строфы:
- Я видел низкое солнце, запятнанное мистическими ужасами,
- Освещающее долгими фиолетовыми сгущениями
- Подобные актерам древней трагедии
- Волны, катящие вдаль свою дрожь лопастей!
Откуда Бродский взял, к примеру, Атлантиду? Можно бы выстроить туманную теорию о том, что как раз историю Атлантиды и можно считать «древней трагедией». Но, боюсь, пришла она не с этого конца, а из перевода Эльснера, где возникла от отчаянной невозможности зарифмовать «Флориду». От оригинала в переводе остается как-то непомерно мало: отдаленно похожие на него «пятна на солнце» (коим ведется учет, и таковому учету нужно еще и завидовать), может быть, еще и «жалюзи», а «жалюзи» слово французское (букв. «зависть», но также и «жалюзи») — и перед нами перевод с французского на французский.
Строф, подобных процитированным, увы, немало. Есть, конечно, и редкостные удачи — труднейшая первая строфа (в целом достаточно неуклюжая у самого Рембо) или, скажем, 20-я строфа19[1]. Но в общем и целом этот создавший целую эпоху в советском Рембо перевод, вызвавший к жизни «Парижскую оргию» в переложении Э. Багрицкого и А. Штейнберга20[2], напоминает малолетка-богатыря, вырывающего дубы с корнем и совершенно не думающего, что они, может быть, не так уж зря росли свои триста лет или больше.
Между тем заслуга перевода Бродского поистине огромна: именно он инспирировал целый литературный стиль перевода, отголоски которого дожили до 80-х годов. В конечном счете к нему (если уж нужно искать предшественников) восходит своей традицией и версия Антокольского, по сути грешащего лишь некоторыми неверно прочитанными словами и незнанием текста Дьеркса — грехи эти весьма невелики по сравнению с тем, что натворило большинство других переводчиков. Н. Любимов в предисловии к книге избранных переводов Антокольского «От Беранже до Элюара» (М.: Прогресс, 1966) процитировал несколько строф из «Пьяного корабля», в том числе ту самую строфу девятую, которая только что была сравнена с её подстрочником при разборе перевода Бродского.
- Я узнал, как в отливах таинственной меди
- Меркнет день и расплавленный запад лилов,
- Как, подобно развязкам античных трагедий,
- Потрясает прибой океанских валов.
«Такие стихи не нуждаются в комментариях. Они говорят сами за себя, как всякие прекрасные стихи. Они пленяют, они потрясают». Любимов называет переводы Антокольского из Рембо одним из высочайших достижений русского поэтического перевода в целом.
Со словами Любимова можно бы и согласиться… да кабы не анапест. Даже Вильгельм Левик, даже Владимир Микушевич свои сделанные в молодости анапестом переводы из Бодлера с годами понемногу перерабатывали в шестистопный ямб. К счастью, в переводе Антокольского нет придуманного Бродским «выворачивания» рифмовки Рембо: неизвестно зачем там, где первой стояла женская рифма, а второй — мужская, Бродский сделал наоборот. А о переводе Антокольского необходимо помнить тем, кто выбирает сходный ключ в новых переводах (не рассматриваемый здесь перевод Е. Головина, к примеру), — хуже быть не должно.
Примечания
© Evgeny Witkowsky. Can be reproduced if non commercial. / © Евгений Владимирович Витковский. Копирование допускается только в некоммерческих целях.