Арнольд Шёнберг. Из писем В. В. Кандинскому
Избранные письма Шенберга Кандинскому: от дружеского обмена творческими идеями до обвинений в антисемитизме и разрыва отношений.
1. 24 января 1911 г.
Глубокоуважаемый господин, весьма сердечно благодарю Вас за письмо. Я был весьма рад. Моим произведениям не дано пока завоевать массы. Тем увереннее завоевывают они отдельных людей. Тех подлинно ценных для меня одиночек, в которых все дело. И я чрезвычайно радуюсь, когда контакт со мной находит художник, творящий в ином искусстве, нежели я. Нет ни малейшего сомнения в том, что между лучшими из тех, кто в наши дни стремится, бывают такие неведомые отношения общности — безусловно не случайные. Горжусь тем, что мне не раз доводилось снискать подобные выражения симпатии со стороны лучших.
А теперь самое главное: спасибо за картины. Мне чрезвычайно понравился альбом. Я полностью понимаю это и уверен, что здесь мы сходимся. Притом в самом важном. В том, что Вы называете «нелогичным», я же — «выключением сознательной воли в искусстве». И в том, что Вы пишете о конструктивном элементе. Любое формование, если оно стремится к традиционному воздействию, не бывает вполне свободно от актов сознания. А ведь искусство отдано бессознательному! Нужно себя выражать! Выражать непосредственно! Не свой вкус, или воспитание, или рассудок, или знание, или умение. Не все эти неприрожденные свойства. А прирожденные, инстинктивные. А ведь все формование, все сознательное формование играет какой-нибудь математикой, или геометрией, золотым сечением и т. п. И лишь неосознанное формование, полагающее равенство: форма = форма явления, — только оно действительно творит формы, оно одно производит те образцы, каким подражают «неоригинальные», какие становятся «формулами». Тому же, кто способен слышать себя, кто способен познавать свои собственные влечения, притом же и погружаться мыслью вглубь всякой проблемы, — тому не нужны такие костыли. И не надо быть пролагателем новых путей, чтобы так творить, — достаточно лишь брать самого себя всерьез. А тем самым принимать всерьез и подлинную задачу человечества во всякой духовной и художественной области — познавать и выражать познание!!! Вот моя вера!
В 1911 году Шенберг написал «Herzgewächse» («Побеги сердца»)
Еще раз очень благодарю Вас за картины. Как сказано: альбом мне чрезвычайно понравился. Фотоснимки же мне пока не так понятны. Вероятно, их надо видеть в цвете. По этой самой причине я не решаюсь послать Вам снимки со своих картин. Вы, может быть, не знаете, что я тоже рисую. Однако у меня настолько все дело в цвете (не в «красивом» цвете, а в выразительном — выразительном во взаимосвязи целого), что я не знаю, можно ли вообще что-либо понять по воспроизведению. Друзья полагают, что можно, я же в этом не уверен. Только если Вам интересно, я что-нибудь Вам пошлю. Хотя я рисую и совсем иначе, Вы обнаружите точки соприкосновения. Я по фотографиям по крайней мере нахожу таковые. Прежде всего в том, что у Вас, кажется, немного предметного. И я тоже вовсе не думаю, что живопись должна быть предметной. Я даже с определенностью думаю обратное. Но уж если фантазия нам несмотря ни на что внушает предметное, — тогда уж пусть. Это, должно быть, оттого, что наши глаза воспринимают лишь предметное. В сколь же лучшем положении уши! Однако коль скоро художник добивается того, чтобы в ритмах и звучаниях стремиться лишь к выражению внутренних процессов, внутренних картин, то «объект живописи» тем самым уже перестал принадлежать исключительно воспроизводящему глазу.
Жаль, что я не был в Мюнхене. Может быть, мы познакомились бы. В любом случае рано или поздно это произойдет. Когда я приеду в Мюнхен или Вы — в Вену. Думаю, нам было бы что сказать друг другу. Я радуюсь этому и надеюсь вскоре услышать о Вас. До тех пор сердечно Вас приветствую —
Арнольд Шёнберг
Действительно, у меня нет под рукой афиши, я не могу ее найти. Поэтому я и не знаю, что за фраза там стоит. Эти слова концертное бюро Гутмана напечатало, не спросив меня. Такая реклама нежелательна и несимпатична мне. Но я ничего не мог поделать, кроме как упрекать их. Хотя и на это у меня нет прав. Потому что весь вечер был организован этим бюро за свой счет (и я вдобавок весьма благодарен им за это). Итак, я не мог как-либо влиять на них.
Слова же взяты из моей статьи в октябрьском номере «Музыки» — «Главы из Учения о гармонии»:
И только в одном смысле нельзя быть несовременным — в направлении назад.
Диссонансы и консонансы отличаются между собой лишь степенью. И теперь мы уже достигли того, чтобы не проводить различений между консонансами и диссонансами. Или в лучшем случае проводим лишь одно различение — не так охотно пользуемся консонансами.
Думаю, что в нашей — ультрасовременной — гармонии в конце концов распознают те же самые законы, что и в гармонии былого. И лишь соответственно расширенные, изложенные в более общем виде.
Наше учение приводит к следующему: даже и все то производимое молодыми, на что слух стариков налагает запрет, все же следует рассматривать как результат развития красоты. Однако никогда не приходится желать себе писать только такие вещи, за какие отвечаешь всей своей личностью. Вещи, которые художник создает почти против воли, уступая принуждению, заключающемуся в том, как развиваются они, — а не те, какие он, почти не ведая тормозов, творит в задоре беспредпосылочности, при неверном чувстве формы.
2. 11 ноября 1911 г.
Дорогой господин Кандинский, уже теперь с нетерпением жду «Голубого всадника». Когда же он выйдет из печати? Или до этого еще далеко?
Я все еще не нашел времени написать статью для второго выпуска. Может быть, еще дойду до этого. Пока же не получается, потому что 20 ноября я начал цикл из восьми-десяти докладов в Консерватории Штерна — «Эстетика и учение о композиции». Как Вы и сами понимаете, дело тут в том, чтобы опрокинуть и то, и другое. Может быть, я обработаю один из докладов в письменном виде и отдам его в «Голубой всадник».
Вообще же мало что могу сказать о своем пребывании здесь. Учеников еще не нашлось. Какое-то время так это и будет продолжаться. Зато Розе в декабре сыграет здесь мой Первый квартет. И вообще что-то исполняют. В Париже дают целый концерт: камерная музыка, песни.
В Будапеште концерт с камерной музыкой и песнями и, кроме того, секстет. В Праге — мой Второй квартет и концерт, которым я сам дирижирую. В Мюнхене — секстет. В Вене — хор. Какая-то польза от этого будет.
В Берлине сначала надо, чтобы люди меня узнали, и этого я жду от своих докладов. Надеюсь добиться того, что у берлинцев загорится почва под ногами.
Мне надо еще сказать Вам, что Ваши картины произвели на меня огромное впечатление, которое долго не проходит. Некоторые из картин так и стоят у меня перед глазами. Словно сновидения, с неукротимостью, но притом все же и обузданные, и в особенности с невероятно сильным действием цвета. Очень бы хотелось снова увидеть их. И о картинах м-ль Мюнтер я думал не раз. Меня тронула примечательная сила, притом женственная, ее работ.
Хотелось бы увидеть Вас обоих. Вы ведь вроде бы собирались в Берлин, есть ли еще надежда на это?
Я здесь хорошо устроился. Рядом с лесом!! Собственно говоря, за городом. Почти час до самого Берлина. Хотелось бы показать Вам и это место. Ландшафт отмечен здесь своеобразной красотой — она совсем не венская. В особенности леса и разлитое в воздухе настроение. Мне это нравится до чрезвычайности, хотя я и люблю австрийские пейзажи. Может быть, именно поэтому.
Жду, что Вы мне вскоре напишете. Да и хотелось бы знать, что скажете Вы о моих картинах, которые ведь есть у Вас теперь в оригинале. Надолго ли они еще нужны Вам? Сфотографировали ли Вы их?
Самые сердечные приветы Вам и супруге от меня и моей жены.
Ваш Арнольд Шёнберг
3. 14 декабря 1911 г.
Дорогой господин Кандинский, я еще не дочитал Вашу книгу до конца, — пока одолел лишь две трети. И тем не менее уже сейчас обязан написать Вам, что она до крайности мне нравится. В столь многом Вы несомненно правы. Особенно в том, что Вы говорите о цвете в живописи в сравнении с цветом в музыке. Это совпадает с моим ощущением. В высшей степени интересна для меня Ваша теория форм. Весьма любопытствую относительно главы «Теория». С некоторыми мелочами не вполне соглашаюсь. Прежде всего с тем, что, если только я правильно Вас понимаю, Вы хотели бы дать точную теорию. А мне это представляется ненужным. Мы все еще ищем — мы все еще ищем (и Вы это тоже говорите), полагаясь на чувство. Так давайте и не будем стараться менять это чувство на теорию!
Теперь мне надо еще сказать о Ваших картинах. Итак: они мне чрезвычайно понравились. Я был на выставке в самый день получения от Вас письма. Больше всего мне понравился «Романтический пейзаж». Другие картины развешаны не слишком удачно. С одним я никак не могу освоиться — с форматом, величиной. Тут у меня есть и теоретическое возражение. Ведь если речь идет о пропорциях, например:
белое 120: черное 24
на красное 12: желтое 84,
то не в формате же дело. То же самое я безусловно могу сказать, и сократив пропорцию, к примеру, на 12:
черное 2: белое 10
на красное 1: желтое 7.
Думаю, что в «сокращенном» виде это уравнение проще постичь.
Говоря практически: я не так хорошо ощущаю эти удельные веса цвета, потому что они ускользают у меня из поля зрения (некоторые — целиком и полностью). Мне надо было бы даже далеко отойти от картины, — тогда картина делается меньше, уравнение «сокращается».
Именно поэтому совсем большие картины не производят на меня то же впечатление, я не могу воспринимать их целиком.
Теперь скажу о работах м-ль Мюнтер, — хотя я и не сразу вспомнил о ней, но они бросились мне в глаза, как только я вошел в зал, — они действительно в высшей степени своеобразны и отличаются простотой, которая воздействует благотворно. Абсолютная естественность. Во всем сурово-горькая тональность, — несомненно, существенная черта, за которой — доброта и любовь. Мне они доставили много радости.
Весьма понравились мне и картины господина Марка. Своеобразная мягкость этого «гиганта». Меня это поразило своей неожиданностью, но вскоре я сумел все согласовать со своим впечатлением от его личности. Во всяком случае это очень симпатично. Кроме же этого мне на выставке мало что понравилось. Больше других — некий господин Нольде, с которым я потом и познакомился, только что сам он мне мало понравился. Потом художник из Праги — Кубишта. При всей аффектации он талантлив и дерзок!! Берлинцы же всегда в седле. Более всего те, которые «самые новые». Я тут же догадался, — да, несомненно кто-то из французов пишет «купальщиц». Такие встречаются пять-шесть раз. Все как у Сезанна. Но вот хотелось бы знать, кто из французов служит образцом для многочисленных «циркачей»?
Очень огорчаюсь, что мои картины Вам не нравятся. Конечно же, Вам посланы не самые важные из моих работ. И все-таки по большей части именно такие.
Перехожу теперь к «Голубому всаднику». Думаю, что мог бы дать Вам напечатать что-нибудь из моей музыки. Какого же объема — в пять-шесть страниц? Или короче? Напишите мне теперь же! Написать же для Вас я пока еще не написал. Доклады в Консерватории Штерна настолько занимают мои мысли. Может быть, что-нибудь и получится!
И еще одно:
Мне надо будет посылать картины на выставку в Будапешт. Мне отводят целый зал — на 24 полотна.
Я толком не знаю, что сейчас находится у Вас. И захотите ли Вы отправить картины прямо в Будапешт? А именно те, которые я укажу (с последующей оплатой расходов!). Другие же — прямо на мой адрес. Дело в том, что я не буду выставлять портретов или чего-либо в этом роде, а только то, что я называю «впечатлениями» и фантазиями. Мне кажется, что у Вас находится штук восемь таких работ. Но, наверное, есть и портреты (упражнения для пальцев, гаммы). Пожалуйста, напишите мне об этом незамедлительно.
Художнику Гютерсло я рекомендовал обратиться к Вам.
И Адольф Лоос, самый выдающийся среди архитекторов, тоже писал Вам по моей рекомендации. В том числе и о Кокошке! О чем договорились Вы с ним?
Надеюсь, что мое письмо Вам будет легче прочесть, чем мне — Ваше.
Я послал Вам мое «Учение о гармонии». Вы удивитесь, как много сказано у меня одинаково с Вами.
Сегодня же посылаю Вам, наконец, и свой портрет.
Пожалуйста, передайте м-ль Мюнтер мой сердечный привет. Я напишу ей отдельно. Потом и г-ну Марку и другим, кого я нашел в Вашем списке.
Самый сердечный Вам привет. Дружески и сердечно
Ваш Арнольд Шёнберг
4. февраль 1912 г. (?)
Дорогой господин Кандинский!
Не пригласить ли участвовать и Бузони? Он очень близок к нам. Почитайте «Пан» за 1 февраля или же его «Новую эстетику музыки».
5. 8 марта 1912 г.
Дорогой господин Кандинский, сначала скажу, что Ваша статья о моих картинах доставила мне колоссальную радость. Прежде всего то, что Вы считаете их стоящими таких трудов. А затем и все то, что Вы о них говорите. И все, что Вы говорите сверх того: Вы настолько переполнены идеями, что и самое незначительное потрясение заставляет Вас переливаться через край. Вот почему Вы и по такому поводу щедро дарите множество самых прекрасных идей. Горжусь тем, что удостоился Вашего внимания, и бесконечно рад нашей дружбе.
Теперь о моем пражском концерте. Тут мало что можно сказать. Я все исполнял с чувством полубессознательности, состоявшем из страха и утомления. Мне страшно было дирижировать, а устал я от множества светских вечеров и ночей, лишивших меня привычного покоя. Потому-то я и не испытывал сильных впечатлений. Про себя думаю, что исполнение было вполне хорошее. Принимали все с заметным возбуждением. Свыше двадцати минут самого бурного шиканья и аплодисментов. Все точно так, как 5 марта в Берлине, когда Розе играл мой Первый струнный квартет. Тут я в бесконечных сварах с берлинскими критиками после опубликования (в «Пане» за 20 и 27 февраля) двух моих статей против Леопольда Шмидта. Все остальные критики мстят мне теперь за своего папу! У всего этого может быть еще и продолжение!
Что же касается выставки, то я очень благодарен Вам за приглашение, которое для меня большая честь, но я не уверен, смогу ли участвовать. Г-н Вальден в свое время разразился неприличной критикой моего «Пеллеаса и Мелисанды» (акт мщения!), и я не могу участвовать, не получив от него личного приглашения. И даже в последнем случае я не вполне уверен, хотя и не отношусь к нему так уж серьезно. Есть и еще что-то: выступать в компании художников-профессионалов не слишком выгодно. Ведь я, конечно, аутсайдер, любитель, дилетант. Стоит ли мне вообще выставляться, тоже вопрос. А стоит ли выставляться вместе в другими, даже и не вопрос. В любом случае невыгодно выставлять какие-либо иные работы, помимо тех, в которые я верю! А таких надо было бы показать 10-12, чтобы люди поняли, чего я хочу.
Так что очень прошу не сердиться на меня — настоятельно прошу. Вы ведь знаете, как отношусь я к Вам и сколь неохотно поступил бы вопреки Вам, — не участвуя в выставке.
Чтобы не забыть: если уж г-ну Пиперу так хочется оставить у себя именно рукопись моей статьи, то мне приятно оставить ее у него. Вместо этого я бы получил несколько (5-10) отдельных оттисков или версток статьи. Рукопись песен я могу ему отдать тоже на том же условии получения оттисков (мне они нужны для концертов).
Я все еще не ответил м-ль Мюнтер. Так ужасно много у меня сейчас дел. Но как только выберу время, я напишу ей обо всем подробно. Пожалуйста, передайте ей мои сердечные приветы.
Теперь я готовлюсь к докладу в Праге. «О Густаве Малере». Я бы прочитал его и в других городах, потому что мне это крайне важно. Я бы очень хотел всюду выступать в защиту его творчества, ибо считаю это своим долгом художника. Может быть, «Голубой всадник» мог бы устроить такой доклад в Мюнхене? Однако не хочу обременять Вас лишними делами. Говорю об этом лишь потому, что именно сейчас мне это пришло в голову, и ничего не буду иметь против, если Вы тут же забудете об этом.
Я, собственно говоря, твердо полагал, что Вы и м-ль Мюнтер нанесете визит к нам в Берлин! Так состоится ли он? Или же Вы оставили этот план? Как это было бы хорошо! Мне так хотелось бы вновь побыть с Вами вместе!!!
Когда же выйдет из печати «Голубой всадник»? Я уж с очень большим нетерпением жду его.
А теперь самые сердечные приветы от Вашего
Арнольда Шёнберга
6. 19 августа 1912 г.
Дорогой господин Кандинский, с огорчением узнал, что Вы были больны и оперировались. В чем было дело? Вы об этом даже не упоминаете. Выдали опасность? И самое главное: как чувствуете Вы себя теперь, и есть ли возможность рецидива? Аппендицит, как я предполагаю? Надеясь, что да. По крайней мере, это вещь неопасная.
О себе сообщить почти нечего. Что меня приглашали профессором в Венскую академию, Вы знаете. И что я отклонил приглашение. Но не потому отклонил, что очень хотел бы «полностью посвятить себя сочинению музыки». До этого мне еще очень далеко. А потому, что мне казалось неприличным сначала уехать из Вены ради главного, а потом вернуться туда же ради второстепенного. А ничего кроме второстепенного и нет во всем этом предложении. Нечто второстепенное — с перспективой пенсии, так что твердый доход, который был бы весьма кстати. Но при этом ограниченный круг деятельности, поскольку одновременно со мной был приглашен и Шрекер — а ожидался еще и Новак. Лето я провел в Карлсхагене на Балтийском море. Очень хорошо. Совсем не думая ни о чем, а так просто отдыхая и мечтая. Выходит, не так хорошо, как лениво. Видно, так было нужно. А то в последнее время я сделался очень раздражительным и был утомлен. Я написал «Лунного Пьеро» по Жиро. По сюжету, по содержанию, может быть, и не такая уж внутренняя потребность. Но для меня нечто знаменательное — подготовка к другой работе, к которой я хотел бы теперь приступить, к «Серафите» Бальзака. Знаете Вы ее? Может быть, самое прекрасное, что вообще есть на свете. Я хочу сделать сценическое произведение. Не столько театральное. По меньшей мере — не в старом смысле слова. Во всяком случае — не «драматическое». Нечто большее: ораторию, которую надо смотреть и слушать. Философия, религия, которую воспринимаешь художественным органом. Сейчас же я сижу над «Счастливой рукой», но не продвигаюсь вперед. Вещи этой уже три года, и она все еще не завершена. Со мной такое случается редко. Может быть, мне надо снова отложить ее, хотя я и очень доволен тем, что получилось пока.
Теперь надо сказать и о Ваших работах в «Голубом всаднике». Итак: Ваша сценическая композиция чрезвычайно мне нравится. Тоже и предисловие к ней. С ним я полностью согласен. Однако как соотносится все это с «конструированием»? Мне кажется, она — прямая противоположность таковому. Мне кажется, что конструирующий все должен взвешивать и поверять. Рассчитывать прочность, соответствие частей и т. п. А «Желтый звук» — это не конструкция, а попросту воспроизведение внутренне-узренного. И тут различие в следующем: внутренне-узренное — это целое, хотя и с составными частями, однако связанными между собой и уже включенными в общий порядок.
Сконструированное — это составные части, которыми хотелось бы воспроизвести некое целое. Однако нет гарантии, что все, причем самые важные составные части, тут налицо. И что не отсутствует само связующее вещество — душа.
Уверен, что это спор о словах, что в главном мы мыслим одинаково. Однако «конструкция» — это хотя всего лишь слово, но именно то, с каким я у Вас не согласен. Пусть и всего лишь одно слово.
Но, как сказано, «Желтый звук» мне страшно нравится. Как раз это и есть то самое, к чему я стремился в своей «Счастливой руке». Только Вы идете еще куда дальше меня в отказе от всякой сознательной мысли, от всякого жизнеподобного действия. Конечно, в том Ваше большое преимущество. Нам пора осознать, что вокруг нас есть загадки. И нам надо набраться смелости взглянуть в глаза этим загадкам, не спрашивая малодушно о «разрешении» их. Важно то, что наша творческая сила воспроизводит такие загадки, подражая тем загадкам, какими мы окружены. С тем чтобы наша душа сделала попытку — нет, не разрешить, но расшифровать их. И обретаем мы при этом не решение, а некоторый новый метод шифрования или расшифровывания. Метод, который, будучи сам по себе лишен ценности, дает нам материал для создания новых загадок. Ибо загадки — это отображение непостижимого. Отражение несовершенное, то есть человеческое. Но учась, благодаря им, считать непостижимое все же возможным, мы приближаемся к Богу, ибо уже не требуем того, чтобы хотеть разуметь его. Ибо уже не меряем его мерой нашего рассудка, не критикуем, не отрицаем его, потому что уже не можем разрешить его в ту человеческую недостаточность, которая и есть наша ясность.
Потому-то я так и радуюсь златому звучанию и представляю себе, что, будучи исполнено, оно имело бы колоссальное воздействие на меня.
Я с удовольствием узнал бы, что Вы скажете по поводу моего «Учения о гармонии». Читали ли Вы его? А потом и моя статья в «Голубом всаднике». В ней немало близкого к сказанному в Вашем предисловии к «Желтому звуку».
Ваш Арнольд Шенберг
Надеюсь вскоре услышать что-либо от Вас. Как идут дела у м-ль Мюнтер? Я задолжал ей ответ на столь милое письмо. Ответ скоро последует. Хотя уже в самые ближайшие дни я буду занят репетициями «Лунного Пьеро», которого г-жа Альбертина Цеме будет исполнять в течение длительного турне. Но я все равно выкрою время. Итак, на сегодня еще раз самые сердечные приветы Вам обоим, в том числе и от моей жены.
Что же с визитом к нам в Берлин???
7. 28 сентября 1913 г.
Дорогой господин Кандинский, мне все время приходится заниматься делами неприятными, а потом бороться с усталостью. Печально, что некогда даже вздохнуть спокойно. А когда я устаю, то не хочется ничего — ни работать, ни писать письма. Не сердитесь!
Спасибо за Ваше столь любезное письмо. Я передам в «Универсаль-Эдицьон», чтобы Вам выслали ноты. Надеюсь, они вышлют. Издательство часто проявляет мелочность в подобных делах.
Я с удовольствием отдам статью «О художественном образовании» в журнал «Искусство». Мне его послать им прямо? Не знаю, остался ли у меня хоть один экземпляр. Впрочем, вот я его нашел — и посылаю. При этом сошлюсь на Вас.
К сожалению, в этом году я не еду в Петербург. Может быть, в следующем. Зато в феврале в Мюнхене будут исполняться мои «Песни Гурре» — я их вовсе не презираю, как думают журналисты. Ибо, конечно, за прошедшее время я развился, но я не стал лучше, а только стиль мой сделался лучше, так что я могу глубже проникать в то, что было у меня сказать уже и прежде и что я в состоянии говорить теперь и более кратко, и более пространно. Итак, я придаю значение тому, чтобы этому произведению верили на слово — я сдержал это слово позднее. Потом 18 ноября Фриц Зоот поет старые мои песни. Они, правда, не так стары, как «Песни Гурре» (четырьмя-шестью годами моложе), и тем не менее я их меньше люблю. И все же: таких хороших пишут теперь мало. Однако во всем, что я когда-либо писал, нет ничего более скованного. Мне тогда казалось, что мне надо еще учиться тому, что я давно уже умел, и вот я упорно трудился над этими вещами. Теперь они меня мало радуют. Может быть, у Вас найдется время и охота послушать что-нибудь из этих песен.
Меня радуют мои успехи в России. Вообще мной больше интересуются за границей, чем в Германии. При этом, вероятно, мои прежние вещи точно так же, как и ранние малеровские, не смогут оценить по достоинству. Там представления о современности, о модной современности таковы, что о личности совершенно забывают и признают лишь модную технику, так что у моих прежних вещей тут шансов мало. Классификация (!!) примерно такая:
Штраус, или Дебюсси, или Скрябин и, скажем, мои последние произведения.
Я же полагаю, что все это — пустое. Стиль становится важным лишь тогда, когда все другое уже есть! А тогда опять же дело не в нем, потому что мы ведь Бетховена любим не за его новый по тем временам стиль, а за новое содержание. Конечно, для того, кто не слышит в произведениях ровным счетом ничего — для того современный стиль — удобное средство войти в контакт с таким-то автором. Но от этого мало радости. Мне бы хотелось, чтобы обращали внимание на то, что я говорю, а не на то, как я говорю. И только когда заметят одно, то поймут, что последнему подражать невозможно.
Смешно, что я говорю о себе. Но мне хотелось бы, чтобы Вы поступили точно так же и рассказали мне о себе. Я ведь почти ничего о Вас теперь не знаю! Тоже и о м-ль Мюнтер. Мне так горестно, что я до сих пор не ответил на столь милое ее письмо! В ближайшее время я отвечу. Попросите Вашу любезную супругу принять на худой конец намерение за исполнение.
Самые сердечные приветы вам обоим — Ваш
Арнольд Шёнберг
8. 20 июля 1922 г.
Дорогой друг Кандинский, очень рад, что наконец слышу что-то о Вас. Как часто в эти восемь лет я с беспокойством о Вас думал! Я и спрашивал о Вас многих, но ни разу не получил внятного и положительного ответа. Вы, наверное, немало испытали!
Вы, конечно, знаете и о том, что и позади нас — тоже немало — голод! Это страшно! Однако — ведь, по видимости, мы, венцы, народ терпеливый — все же самое страшное это падение всего того, во что мы верили раньше. Это самое болезненное. Может быть, кто-нибудь в своей работе привык устранять все трудности — пусть на худой конец и самым могучим мыслительным актом, — и вот для того, кто в течение этих восьми лет постоянно видел перед собой все новые и новые трудности, перед лицом которых бессильна мысль, бессильны любые приемы, любая энергия, любая идея, для того, кто считал все подобное только идеей, все это означало полный крах, если только не было у него иной, высшей веры, на какую он смог бы опереться. Что я имею в виду, о том лучше всего скажет Вам моя поэма «Лестница Иакова» (оратория), — я имею в виду (пусть и вне всяких организационных пут) — религию. Вот моя единственная опора во все эти годы — говорю сейчас об этом впервые.
Что Вы поражены художественным уровнем Берлина, мне понятно. Но приятно ли это Вам? Я не очень симпатизирую всем этим движениям, — притом вовсе не обеспокоен тем, чтобы они долго приставали ко мне. Такого рода движения вызываются к жизни усилиями многих и столь же быстро затухают.
К тому же весь этот народ — он ведь попросту торгует нашим добром: Вашим и моим. Я нахожу это омерзительным — по крайней мере в музыке: ох, уж эти атоналисты! К черту их: я писал музыку, не спрашивая ни о каком «изме». Что мне за дело до них?
Надеюсь, что Вы скоро начнете работать. Полагаю, что как раз этим движениям и необходимо, чтобы Вы положили некоторые трудности на их пути. Что Вы намерены делать? Как поживает Ваша книга «Духовное в искусстве»? Думаю о ней, потому что она появилась в одно время с моим «Учением о гармонии», весьма основательно переработанное издание которого я как раз готовлю к печати. — Если Вам интересно, я работаю сейчас над «Лестницей Иакова». Я начал ее несколько лет назад, но потом вынужден был прерваться на средине (на одном из самых восхищенных прочь от земного мест), будучи призван в армию. С тех пор я так и не мог найти нужного настроения. Но, кажется, теперь дело сдвинется с мертвой точки. Это будет большое произведение — хор, солисты, оркестр. Вообще же я задумал маленькую теоретическую работу («Учение о музыкальной взаимосвязи»), которая занимает меня уже много лет и все время откладывается, — вероятно, по причине своей несозрелости. Кроме того, камерная музыка и т. п. Среди дальнейших планов «Учение о композиции», наброски к которому делались уже с давних пор.
Ну вот, я разговорился, словно малое дитя, хотя перестал быть им уже много десятилетий назад. Так вот и бывает, когда пишешь письма: только расписался, и тут тобой овладевает усталость.
Сможете ли Вы выбраться в Австрию? Я бы очень хотел Вас видеть.
Во всяком случае надеюсь слышать о Вас теперь почаще, что мне очень приятно. Самым сердечным образом приветствую Вас — также и Вашу супругу. Равным образом приветы от моей жены и от моей дочери, теперь уже г-жи Гертруды Грейссле (урожд. Шёнберг). Сын мой — энтузиаст футбола, прославивший мою фамилию в широких кругах общественности, я же — отец известного футболиста Георга Ш.
Самые, самые сердечные приветы
Арнольд Шёнберг
NB: мое «Учение о гармонии» вот уже три года как распродано, ровно столько же времени я работаю, с паузами, над новым изданием, поэтому Вы нигде не сможете приобрести ее. Как только выйдет, я Вам пришлю.
9. 19 апреля 1923 г.
Дорогой господин Кандинский, получи я Ваше письмо год назад, я отбросил бы все свои принципы, отказался бы от перспективы наконец-то просто сочинять музыку и кинулся бы, очертя голову, в эту авантюру. Более того: признаюсь, что и сегодня на мгновение заколебался, — такое удовольствие для меня преподавать, и так легко загораюсь я даже и теперь. Но не быть тому.
Ибо чему учили меня все последние годы, я наконец-то понял и больше уже никогда не забуду. Я не немец, и не европеец, и, быть может, даже не человек (по меньшей мере, европейцы предпочитают мне сквернейших представителей своей расы), — я еврей.
Ну и пусть — пусть так и будет! Сегодня я не желал бы даже и составлять исключение; я не имею ничего против того, чтобы меня смешивали со всеми прочими. Я ведь собственными глазами видел, что на противоположной стороне (теперь уже вовсе не образцовой для меня) тоже все свалены в одну кучу. И я видел, что человек, с которым, как полагал я, я стою на одном уровне, спешил занять свое место в этой общей куче; я слышал, что и г-н Кандинский видит одно дурное в поступках евреев, а в дурных поступках видит лишь еврейский дух, а тогда я расстаюсь со всякой надеждой на взаимопонимание. То был сон. Мы — разные люди. Окончательно!
Вы поймете теперь, почему я довольствуюсь тем, что делаю лишь самое необходимое для поддержания жизни. Быть может, какому-то поколению потомков вновь будет дано мечтать. Я не желаю этого ни им, ни себе. И совсем напротив — я отдал бы многое, если бы мне было суждено разбудить людей ото сна.
Мои сердечные и полные уважения приветы пусть по справедливости разделят между собой Кандинский прошлых дней и Кандинский нынешний.
10. 4 мая 1923 г.
Дорогой Кандинский, так обращаюсь я к Вам, коль скоро Вы пишете, что мое письмо Вас потрясло. Когда я писал Кандинскому, я и надеялся на это, хотя я не сказал и сотой доли того, что должна была бы представить Кандинскому его фантазия, чтобы он мог стать моим Кандинским! Потому что я еще, к примеру, не сказал, что когда я иду по улице и всякий прохожий заглядывает мне в лицо, чтобы узнать, жид я или христианин, то я не могу объяснять тут каждому, что я как раз тот самый, для кого Кандинский и еще некоторые другие делают исключение, причем Гитлер их мнение отнюдь не разделяет. Причем и от этого доброго мнения обо мне было бы мало проку, если бы даже я мог написать его на дощечке, как слепые нищие, и прикрепить к себе на грудь, чтобы каждый мог прочитать его. Не пора ли Кандинскому наконец задуматься над всем этим? Неужели же не обязан он догадываться о том, что же случилось в действительности, если я вынужден был прервать первое мое рабочее лето за пять лет, покинуть место, где я искал покоя для работы и где уже не был в состоянии обрести этот покой? И все потому, что немцы не желают терпеть жида! Вправе ли Кандинский быть тут одного мнения с другими, а не со мной? Вправе ли он разделять хотя бы одну мысль с теми ЛЮДЬМИ, которые в состоянии лишать меня нужного для работы покоя? Может ли он хоть одну мысль разделять с ними? И далее: может ли быть верной такая мысль? Вот что я имею в виду: даже и геометрия не может быть общей у Кандинского с ними! Не это его место, или же он не имеет никакого отношения ко мне!
Я спрашиваю: почему говорят, что евреи таковы, каковы евреи-спекулянты?
Разве говорят, что арийцы — все равно, что наисквернейшие их элементы?
Почему арийца меряют мерой Гёте, Шопенгауэра и т. д.? Почему не говорят, что евреи — все равно что Малер, Альтенберг, Шёнберг и многие другие?
Почему Вы политик, если в Вас есть человеколюбие? Если политик не обязан считаться с людьми и обязан думать лишь о целях своей партии?
Еврей своим носом с горбинкой демонстрирует, видите ли, не только свою собственную вину, но и вину всех остальных людей, у которых нос с горбинкой. Когда же собираются вместе 100 преступников-арийцев, то по их носам можно прочитать лишь об их пристрастии к алкоголю, — во всем прочем они несомненно честные и почтенные люди.
И Вы участвуете во всем этом и «отвергаете меня, потому что я еврей». Да разве я предлагал себя Вам? Или Вы думаете, что такой человек, как я, позволит так просто отвергнуть себя? Неужели же Вы думаете, что человек, который знает себе цену, позволит другим критиковать хотя бы и самые несущественные свои свойства? И кто бы мог пользоваться таким правом? И чем такой человек был бы лучше? Да, за моей спиной критиковать меня может всякий, там много места. Но если я его услышу, тогда уж пусть он защищается — впредь до помилования.
И если меня оскорбляют, как может одобрять это Кандинский; как может соучаствовать он в такой политике, которая намеревается сделать возможным, чтобы я был изгнан с естественного для меня поля деятельности; как может не бороться он с таким мировоззрением, цель которого — Варфоломеевы ночи, во тьме которых никто не сможет прочитать пресловутую дощечку, на которой начертано, что именно я составляю исключение?
Я же в соответствующем случае, если бы только мог говорить, исповедовал бы то мировоззрение, следствием которого было бы безопасное существование Кандинского — совершенно независимо от того, какую политическую или экономическую ценность представляло бы это мировоззрение в остальном. Потому что я придерживался бы тогда такого мнения: только то мировоззрение, которое вынуждает мир правильно смотреть на двух-трех Кандинских, каких способен произвести за целое столетие этот мир, — только то мировоззрение годится для меня. Погромы я предоставил бы другим. В том случае, если бы я не мог противодействовать им!
Вы скажете: если последствия антисемитского движения коснулись меня, то это огорчительный частный случай. Но почему же тогда в дурном иудее видят не огорчительный частный случай, но случай типический? В самом узком кругу моих соучеников сразу после войны оказалось, что почти все арийцы не были на войне и прятались по своим углам. Напротив того, почти все евреи были на войне и получили ранения. Как же обстоит тут дело с частными случаями?
Но это не частный случай, а именно — тут нет ничего случайного. Все вполне планомерно: после того как мной, как это принято в этой стране, пренебрегали, мне остается еще совершить окольный путь через политику. Все естественно: люди, для которых представляли неудобство моя музыка и мои мысли, могли только обрадоваться тому, что вот теперь появляется возможность отделаться от меня на какое-то время. Вы сами знаете, что художественный успех для меня безразличен. Но я не дам оскорблять себя!
Что у меня общего с коммунизмом? Я не коммунист и не был им! Что у меня общего с сионскими мудрецами? Для меня это все равно что название сказки из «Тысячи и одной ночи», но только название, которое и отдаленно не обещает чего-либо столь же вероятного, как сказка.
Может быть, я слышал что-нибудь о сионских мудрецах? Или Вы думаете, что своими открытиями, своими знаниями и умениями я обязан протекции иудеев? Или что Эйнштейн своими — заданию сионских мудрецов?
Этого я не понимаю. Все это не выдерживает серьезной проверки. И разве у Вас за годы войны не было случая убедиться в том, как много лгут официальные власти, как они только и делают, что лгут? Как перед нашим мозгом, направленным на самое существо дела, на веки вечные закрывают перспективу истины? Вы этого не знали или же позабыли?
И позабыли Вы также и то, что особая установка чувства может вызвать ужасные бедствия? Разве Вы не знаете, что, пока был мир, все ужасались крушению поезда, при котором гибло всего четыре человека, тогда как во время войны можно было говорить о ста тысячах погибших без малейшей попытки представить себе все муки, боль, страх и все последствия этого. Были даже люди, радовавшиеся возможно большему числу погибших с вражеской стороны: чем больше, тем лучше! Я не пацифист: выступать против войны столь же бесперспективно, что и против смерти. И то и другое — неизбежно, лишь в микроскопической степени зависит от нас, и то и другое относится к тем методам обновления человеческого рода, какие выдуманы не нами, а высшими силами. Точно так же и совершающаяся сейчас перестройка социальной структуры — не вина какого-то отдельного человека. Все это написано на небесах и совершается с необходимостью. Бюргерство было слишком уж идеально настроено, не было способно к борьбе, и вот из глубин человечества стали подниматься жалкие, однако крепкие элементы, которые и породят новое среднее сословие, способное к существованию. Нынешнее же покупает себе чудесную книгу на скверной бумаге и подыхает с голоду. Все так и должно было произойти — разве можно этого не замечать?
И вот Вам хочется остановить все это. И Вы объявляете евреев ответственными за все? Этого я не понимаю!
Разве все евреи — коммунисты? Вы не хуже меня знаете, что это не так. Я не коммунист, потому что знаю, что вещей, которые желательно было бы разделить между всеми, не хватит и на десятую часть человечества. То же, что всегда в достатке (несчастья, болезни, подлость, неспособность и т. п.), и так поделено. Затем потому, что я знаю, — субъективное чувство счастья зависит не от владения собственностью, — это субъективная предрасположенность, которой либо обладаешь, либо нет. И, в-третьих, потому что земля — это юдоль печали, а не развлекательное заведение, так что чтобы всем было одинаково хорошо — это не соответствует ни замыслу Творца, ни какому-либо более глубокому смыслу.
Сегодня достаточно изложить на научно-журналистском жаргоне любую бессмыслицу, и самые разумные из людей принимают ее за откровение. Сионские мудрецы — дело естественное: вот имя сегодняшних фильмов, научных трудов, оперетт, кабаре, короче говоря, вообще всего, что духовно движет этой землей в наши дни.
Евреи-купцы заняты своим бизнесом. Когда же они становятся неудобны для конкурентов, то на них нападают, — однако не как на купцов, а как на евреев. В качестве кого же им в таком случае защищаться?
Однако я убежден, что защищаются они всего лишь как купцы, а как евреи — лишь по видимости. Это значит, что и их арийские противники, когда нападают на них, защищаются точно так же, хотя и пользуются несколько иными словами и несколько иными (более симпатичными???) формами лицемерия, и что для евреев дело не в том, чтобы разбить своих конкурентов-христиан, но в том, чтобы разбить вообще всех конкурентов! — и что арийцам столь же важно покончить с любой конкуренцией, и что между теми и другими возможны любого вида союзы, которые ведут к цели, и любая вражда. Сегодня — раса; завтра — не знаю что. А Кандинский во всем этом соучаствует?
Американские крупные банки снабжали коммунизм деньгами и не опровергали этот факт. И знаете почему? Г-н Форд знает, что они не в состоянии его опровергнуть, — быть может, тогда откроется нечто куда более неприятное для них. Потому что будь только это правдой, давным-давно было бы уже доказано, что это неправда.
ВЕДЬ МЫ-ТО ЭТО ЗНАЕМ! ВЕДЬ ЭТО НАШЕ ПЕРЕЖИВАНИЕ!
Троцкий и Ленин пролили потоки крови (чего, кстати говоря, нельзя было избежать ни при какой революции во всей мировой истории!), чтобы воплотить в действительность свою — разумеется, ложную — теорию (с ее благими намерениями, что было присуще и теориям большинства других, совершавших прежние революции, осчастливливателей мира). Все это заслуживает проклятия и наказания, потому что кто берется за такие вещи, не вправе ошибаться! Но станут ли люди лучше и счастливее, если теперь с тем же самым фанатизмом и с пролитием таких же потоков крови примутся претворять в действительность другие, пусть даже и противоположные, однако ничуть не более верные теории (ведь все они лживы, и только наша вера от случая к случаю придает им видимость истины, которой достаточно, чтобы ввести нас в заблуждение)?
Но к чему же поведет антисемитизм, если не к насилию? Так ли уж трудно представить себе это? Вам, возможно, достаточно того, что евреи будут лишены всех прав. Тогда, конечно, будут упразднены Эйнштейн, Малер, я и многие другие. Но одно стоит твердо: более стойкие элементы, благодаря сопротивляемости которых еврейство держалось целых 20 веков, противостоя всему человечеству, не дадут себя искоренить. Ибо очевидно, что они так устроены, а потому могут исполнить заповеданное им их Богом — держаться в изгнании, не смешиваясь и не ломаясь внутренне, пока не настанет час искупления!
Антисемиты — это ведь в конце концов тоже усовершенствователи мира, причем не отличающиеся ни большей проницательностью, ни глубиной усмотрения от коммунистов. Утописты — люди хорошие, дельцы — скверные.
Я вынужден кончать, потому что у меня глаза разболелись от печатания на машинке. Мне пришлось прерваться на несколько дней, и теперь я вижу, что и морально, и практически я совершил очень большую ошибку:
Я полемизировал! Я защищался!
Я позабыл, что тут дело не в праве и неправоте, не в истине и не-истине, не в познании и слепоте, — дело во власти, а потому кажется, что каждый столь слеп — в ненависти не менее чем в любви.
Я позабыл, что полемика бессмысленна, потому что я не буду услышан, — нет воли разуметь другого, а наличествует только одна воля — не слышать того, что говорит другой.
Если угодно, прочитайте написанное мной, однако настоятельно прошу Вас не посылать мне полемических ответов. Не совершайте ту же ошибку, что я. Я пытаюсь предотвратить таковую, а потому говорю Вам:
Я Вас не пойму; я не смогу понять Вас. Возможно, что всего несколько дней тому назад я еще надеялся произвести своими доводами некоторое впечатление на Вас. Сегодня я в это больше не верю и воспринимаю почти как унижение то, что я защищался.
Мне хотелось ответить Вам, дабы показать, что даже и в своем новом одеянии Кандинский не исчез для меня и что я не утратил прежнего своего уважения к нему. Если бы Вы взялись передать мои приветы моему старому другу Кандинскому, я доверил бы Вам самые теплые из них, однако все равно непременно присовокупил бы к ним следующее:
Мы долго не видались; кто знает, увидимся ли мы когда-нибудь; если же это когда-нибудь и случилось бы, печально было бы, если бы мы оставались слепы друг к другу. Итак, передайте же самые сердечные мои приветы.
Перевод с нем. Ал. В. Михайлова