XIX [а][1]
Для того, кто привык читать рассказы об узниках, существование этого незатейливого тайника, ускользающего тем не менее от бдительного ока тюремщиков, покажется не таким уж неправдоподобным. Маленький секрет Консуэло не был раскрыт, и, когда она вернулась с прогулки, её сокровища оказались в целости и сохранности. Как только стемнело, она поспешила заслонить окно матрацем, зажгла свечку и принялась писать. Предоставим дальнейший рассказ ей самой, ибо рукопись, которая после её смерти долгое время хранилась у каноника***, теперь принадлежит нам. Мы переводим её с итальянского.
Дневник Консуэло, прозванной Порпориной, узницы Шпандау, апрель 175*
2-е. Я никогда не писала ничего, кроме нот, и несмотря на то, что умею бегло говорить на нескольких языках, не знаю, смогу ли правильно выразить свои мысли хотя бы на одном из них. Я всегда думала, что должна передавать то, что занимает моё сердце и мою жизнь, только на одном языке — языке моего божественного искусства. Слова, фразы — всё это казалось мне таким холодным по сравнению с тем, что я была в состоянии выразить своим пением! Я могла бы пересчитать письма или, вернее, записки, которые мне довелось набросать кое-как второпях, раза три или четыре, в наиболее решительные моменты моей жизни. Так что сейчас, впервые с тех пор, как я существую, у меня появилась потребность высказать словами то, что я чувствую и что со мной случилось. И даже испытываю при этом большое удовольствие. Прославленный и высокочтимый Порпора, милый, дорогой моему сердцу Гайдн, добрейший, уважаемый каноник***, вы, единственные мои друзья, а быть может, ещё и вы, благородный, несчастный барон фон Тренк, — о вас думаю я, когда пишу эти строки, вам рассказываю свои невзгоды и испытания. Мне кажется, будто я говорю с вами, будто вы со мной, и, таким образом, в печальном моём одиночестве, открывая вам тайну моей жизни, я ускользаю от подстерегающей меня смерти. Ведь я могу умереть здесь от тоски и горя, хотя до сих пор ни мое здоровье, ни мужество мне почти не изменили. Но неизвестно, какие бедствия уготованы мне в будущем, и если я паду под их бременем, то по крайней мере мой след и повесть о моих страданиях останутся в ваших руках. Дневник мой перейдет по наследству к следующему узнику, который сменит меня в этой камере и найдет замурованный в стене тайник, где я нашла бумагу и карандаш, дающие мне возможность писать вам. О, как я благодарна сейчас моей матушке! Ведь это она велела мне учиться писать, хоть сама никогда не умела! Да, в тюрьме это большое облегчение. Мое грустное пение не проникает сквозь толстые стены и не дойдет до вас. А мои записки придут к вам, и, как знать, быть может, вскоре я найду способ переслать их вам?.. Я всегда полагалась на провидение.
3-е. Писать буду кратко, не задерживаясь на долгих размышлениях. Мой маленький запас тонкой, как шелк, бумаги не вечен, а вот заточение, быть может, продлится вечно. Буду писать вам несколько слов каждый вечер перед сном. Хочу также поэкономнее расходовать свечу. Днем писать нельзя, так как меня могут застать врасплох. Не стану рассказывать, за что я сюда попала, я и сама этого не знаю, а пытаясь угадать это вместе с вами, боюсь скомпрометировать лиц, которые, впрочем, не доверили мне никаких тайн. Не стану также жаловаться на виновников моего несчастья. Мне кажется, что если я дам волю упрёкам и чувству досады, то потеряю силу духа, которая поддерживает меня. Здесь я хочу думать лишь о тех, кого люблю, и о том, кого любила.
Каждый вечер я пою по два часа и, кажется, делаю успехи. К чему? Своды моей темницы только вторят мне — они не слышат меня… Но Бог меня слышит, и, когда я пою ему гимн, который сочинила, вложив в него весь жар сердца, на меня нисходит райское спокойствие, и я засыпаю почти счастливой. А во сне мне чудится, что небо отвечает мне и чей-то таинственный голос поёт мне другой гимн, ещё более прекрасный, который я пытаюсь вспомнить на следующий день и тоже пропеть его. Теперь у меня есть карандаш, и на остатке линованной бумаги я могу записывать свои сочинения. Быть может, когда-нибудь вы их исполните, дорогие друзья, и я не совсем исчезну из жизни.
4-е. Сегодня ко мне в комнату влетела малиновка и пробыла здесь больше четверти часа. Вот уже две недели, как я прошу её оказать мне эту честь, и наконец сегодня она решилась. Она живет в старом плюще, который доходит до моего окна; мои тюремщики пощадили его, потому что благодаря ему они видят хоть немного зелени у своих дверей, расположенных несколькими футами ниже. Хорошенькая птичка долго наблюдала за мной с любопытством и недоверием. Привлекаемая хлебным мякишем — я леплю из него маленьких червячков и кручу их в пальцах, чтобы подманить её живой добычей, — она легко, словно гонимая ветром, долетала до прутьев моей решетки, но, обнаружив обман, сразу же улетала прочь, всем своим видом выра- жая укоризну и издавая слабые хриплые звуки, похожие на сердитые слова. К тому же эта противная железная решетка, сквозь прутья которой мы познакомились, частая, черная, так напоминает клетку, что она боялась её. Но вот сегодня, когда я совсем о ней не думала, она вдруг решилась и, очевидно тоже не думая обо мне, влетела в комнату и уселась на спинку стула. Я старалась не шевелиться, чтобы не испугать её, и она начала с удивленным видом озираться по сторонам. Она напоминала путешественника, который открыл неведомую страну и делает наблюдения, чтобы потом рассказать все эти чудеса своим друзьям. Больше всего её удивляла моя особа, и пока я не шевелилась, она, видимо, очень забавлялась, глядя на меня.
Большие круглые глазки, клюв, похожий на вздернутый носик, легкомысленная, дерзкая и очень умная мордашка… Чтобы завязать разговор, я кашлянула, и она вспорхнула, страшно перепугавшись. Но, торопясь улететь, она никак не могла найти окно. Она взлетела к потолку и с минуту кружилась по комнате, видимо, совсем потеряв голову. Наконец, видя, что я не собираюсь её ловить и устав от страха ещё больше, чем от полета, она села на печку. По всей видимости, тепло приятно поразило её — ведь это очень зябкая птичка, — и, сделав ещё несколько кругов по комнате, она несколько раз присаживалась на печку, с тайным наслаждением грея свои крохотные лапки. Она до того расхрабрилась, что поклевала на столе моих хлебных червячков, с презрением расшвыряла их вокруг себя и в конце концов, очевидно побуждаемая голодом, проглотила одного из них, видимо сочтя его вполне съедобным. В эту минуту вошел господин Шварц (мой тюремщик), и милая маленькая гостья спаслась бегством, наконец отыскав окно.
Но надеюсь, она вернется, потому что в течение всего дня она не улетала далеко и всё время посматривала на меня, словно обещая повторить своё посещение и говоря, что у неё осталось не слишком плохое впечатление от меня и моего хлеба.
Вот сколько я наговорила о малиновке. Право, я не считала себя таким ребёнком. Уж не приводит ли тюрьма к слабоумию? А быть может, существует тайная симпатия и любовь между всеми, кто живет и дышит? В течение нескольких дней у меня был здесь мой клавесин, я могла работать, заниматься, сочинять, петь… но ничто не растрогало меня так сильно, как посещение этой птички, этого крошечного живого существа! Да, да, это живое существо, и мое сердце радостно забилось, когда оно оказалось возле меня. Но ведь и мой тюремщик — тоже живое существо, существо, подобное мне. Его жена, его сын, которых я вижу по нескольку раз в день, часовой, который шагает день и ночь по крепостному валу и не спускает с меня глаз, — все это существа высшей организации, это мои друзья и братья перед лицом Бога. Однако, видя их, я испытываю не приятное, а тягостное чувство. Этот тюремщик напоминает мне темницу, его жена — замок, сын — замурованный в стене камень. В солдате, который сторожит меня, я вижу лишь нацеленное на меня ружьё. Мне кажется, что в этих людях нет ничего человеческого, ничего живого, что это машины, орудия пытки и смерти. Если бы не страх оказаться нечестивой, я бы возненавидела их… О моя малиновка! Тебя я люблю, для этого не нужны слова, я чувствую это. Пусть объяснит, кто может, такую любовь.
5-е. Ещё одно событие. Вот записка, полученная мной сегодня утром.
Она написана неразборчивым почерком на грязном клочке бумаги:
«Сестра, тебя посещает дух, значит, ты святая, я и раньше был в этом уверен. Я твой друг и слуга. Располагай мною и прикажи всё, что пожелаешь, своему брату».
Кто этот нечаянный друг и брат? Непонятно. Записку я нашла на окне сегодня утром, когда открывала его, чтобы поздороваться с малиновкой. Уж не принесла ли её птичка? Мне хочется думать, что это она сама и написала её. Так или иначе, но оно уже знает меня, дорогое крошечное создание, и начинает меня любить. Оно почти никогда не подлетает к кухне Шварцев, хотя из их окошечка исходит запах растопленного сала, который доходит до меня и представляет собою одну из самых неприятных особенностей моего жилья. Однако с тех пор, как к нему привыкла моя птичка, мне уже не хочется никуда переезжать. У малиновки чересчур хороший вкус, чтобы сближаться с этим тюремщиком-дельцом, с его злющей женой и с их уродливым чадом. Нет, это мне она подарила своё доверие и дружбу. Сегодня она снова прилетела ко мне в комнату. Она с аппетитом позавтракала, и в полдень, когда я гуляла по эспланаде, спустилась со своего плюща и начала летать вокруг меня. При этом она издавала какие-то хриплые звуки, как бы желая поддразнить меня и привлечь мое внимание. Противный Готлиб стоял на пороге своей двери и ухмылялся, уставившись на меня бессмысленным взглядом. Его постоянно сопровождает отвратительный рыжий кот, который поглядывает на мою птичку, и глаза у него ещё более неприятны, чем у его хозяина. Я трепещу. Я ещё больше ненавижу этого кота, чем госпожу Шварц, ту, что обыскивает меня.
6-е. Сегодня утром опять записка. Это уже странно. Тот же кривой, заостренный, корявый, неряшливый почерк, та же толстая оберточная бумага. Мой Линдор не знатен, но он нежен и восторжен: «Дорогая сестра, душа избранная и отмеченная перстом Божьим, ты не доверяешь мне. Ты не хочешь со мной говорить. Не прикажешь ли ты мне что-нибудь? Не могу ли я чем-нибудь тебе услужить? Моя жизнь принадлежит тебе. Располагай своим братом». Я смотрю на часового. Это придурковатый солдат, который разгуливает взад и вперед с ружьем на плече. Он тоже смотрит на меня и, кажется, скорее расположен послать мне пулю, чем нежную записку. В какую бы сторону я ни взглянула, передо мной огромные серые стены, поросшие крапивой, окружённые рвом, который, в свою очередь, окружён еще одним внешним укреплением. Мне неизвестно ни название его, ни назначение, но оно мешает мне увидеть пруд. А на верхушке этого укрепления расхаживает другой часовой. Мне видны лишь его кивер и кончик ружья, и я слышу, как он громко кричит всякий раз, как какая-нибудь лодка проходит слишком близко от крепостной стены: «Держи дальше». Ах, если бы я могла видеть хоть эти лодки, хоть немного бегущей воды и зелёный ландшафт. Но я слышу только шум вёсел, плеск волны, иной раз песню рыбака, а издали, когда ветер дует с той стороны, журчанье двух рек, которые соединяются неподалеку от крепости. Так откуда же приходят ко мне эти таинственные записки и эта прекрасная преданность, которой я не могу воспользоваться? Быть может, моей малиновке известно это, но плутовка не желает мне сказать.
7-е. Сегодня, во время прогулки по крепостному валу я смотрела во все глаза и заметила в боковой стене той башни, где живу сама, футах в десяти выше моего окна, маленькое узкое отверстие, почти совершенно закрытое последними, самыми высокими ветками плюща. «Не может быть, чтобы такое крошечное оконце освещало комнату живого человека», — содрогаясь, подумала я. Однако мне захотелось что-нибудь разузнать, и я решила подозвать Готлиба. Для этого я попыталась польстить его несчастной мании или, вернее, страсти шить обувь. Я спросила, не может ли он сшить мне пару туфель, и он впервые подошёл ко мне без принуждения и ответил без замешательства. Но его манера говорить так же нелепа, как его физиономия, и я начинаю думать, что он не дурачок, а помешанный.
— Башмаки для тебя? — сказал он (ибо он всем говорит «ты»). — Нет, я не осмелюсь. Ведь написано: «Я недостоин развязать ремни на его башмаках».
Его мать стояла в трех шагах от дверей, готовая подойти и вмешаться в разговор. У меня поэтому не было времени заставить Готлиба объяснить мне причину такого смирения или почитания с его стороны, и я поспешила только спросить у него, живёт ли кто-нибудь на верхнем этаже, над моей комнатой. Впрочем, я не надеялась получить разумный ответ.
— Нет, там не живут, — весьма рассудительно ответил Готлиб. — И не могут жить — ведь на площадку выходит только одна лестница.
— А эта площадка отделена от всего остального здания? Она ни с чем не сообщается?
— Зачем ты спрашиваешь? Ведь ты знаешь это сама.
— Нет, не знаю, да мне и не надо знать. Я просто хотела побеседовать с тобой, Готлиб, чтобы убедиться, так ли ты умён, как говорят.
— Я очень, очень умён, — ответил бедняга Готлиб серьёзным и грустным тоном, сильно противоречившим комизму его слов.
— Если так, ты можешь мне объяснить, — продолжала я (дорога была каждая минута), — куда выходит этот двор.
— Спроси малиновку, — ответил Готлиб с какой-то странной улыбкой. — Она летает повсюду и всё знает. А я ничего не знаю, потому что никуда не хожу.
— Как! Ты даже не доходил до верху той башни, где живёшь? И не знаешь, что находится за этой стеной?
— Может, я и был там, но ничего не заметил. Я ни на что и ни на кого не смотрю.
— Однако на малиновку ты смотришь, ты её видишь, ты её знаешь.
— О, малиновка — другое дело. Ангелов мы знаем. Но это не причина, чтобы смотреть на стены.
— Ты высказал глубокую мысль, Готлиб. Можешь ты пояснить мне её?
— Спроси у малиновки, говорю тебе, она всё знает. Она может летать повсюду, но залетает только к себе подобным. Вот почему она бывает у тебя в комнате.
— Я очень тебе благодарна, Готлиб, ты принимаешь меня за птицу.
— Малиновка не птица.
— Что же она такое?
— Она ангел, и ты это знаешь.
— Стало быть, я тоже ангел?
— Ты сама ответила на свой вопрос.
— Ты очень любезен, Готлиб.
— Любезен! — изумленно спросил Готлиб. — Что это значит — любезен?
— Разве ты не знаешь этого слова?
— Нет.
— А как тебе стало известно, что малиновка прилетает ко мне?
— Я видел. И, кроме того, она сама мне сказала.
— Значит, она разговаривает с тобой?
— Иногда, очень редко, — ответил Готлиб, вздыхая. — Но вчера она сказала мне: «Нет, я никогда не войду в твою адскую кухню. Ангелы не общаются со злыми духами».
— Разве ты злой дух, Готлиб?
— О нет, не я, а…
И Готлиб с таинственным видом приложил палец к своим толстым губам.
— Тогда кто же? Он ничего не ответил, но украдкой показал мне на кота, словно боясь, как бы тот не заметил его движения.
— Так вот почему ты назвал его таким гадким именем! Кажется, Вельзевулом?
— Тсс! — прошептал Готлиб. — Он отлично знает свое имя. И носит его с тех пор, как существует мир. Но он не всегда будет его носить.
— Разумеется. Он потеряет его, когда умрет…
— Он не умрет. Он не может умереть и очень недоволен этим — ведь он не знает, что наступит день, когда он будет прощён.
Тут госпожа Шварц, восхищенная тем, что Готлиб наконец-то разговорился со мной, подошла к нам. Не помня себя от радости, она спросила, довольна ли я им.
— Очень довольна, уверяю вас. Готлиб очень меня заинтересовал, и я теперь буду охотно беседовать с ним.
— Ах, мадемуазель, вы окажете нам огромную услугу. Ведь бедному мальчику не с кем поговорить, а с нами он, как нарочно, постоянно молчит, словно воды в рот набрал. Какой же ты чудак, бедный мой Готлиб! И до чего упрям! Ведь вот ты отлично разговариваешь с дамой, которую совсем не знаешь, а с нами, своими родителями…
Готлиб немедленно повернулся спиной и ушел в кухню, как будто даже не слышал голоса матери.
— Вот так всегда! — воскликнула госпожа Шварц. — Когда его отец или я заговариваем с ним, можно поклясться, что двадцать девять раз из тридцати он вдруг делается глух и нем. Но что же все-таки он вам сказал, мадемуазель? О чём, чёрт возьми, он мог так долго беседовать с вами?
— Признаться, я не совсем поняла его, — ответила я. — Надо будет познакомиться с ходом его мыслей. Не мешайте ему от времени до времени разговаривать со мной, и, когда я хорошенько разберусь сама, я объясню вам, что происходит у него в голове.
— Но скажите, мадемуазель, вы не считаете, что он свихнулся?
— Думаю, что нет, — ответила я, и да простит мне Бог эту явную ложь.
Прежде всего, мне не хотелось рассеивать иллюзии несчастной женщины. Правда, она злая ведьма, но ведь она мать, и её счастье, что она не видит безумия своего сына. Как всё это странно. Но, может быть, Готлиб, который так бесхитростно открыл мне свои фантазии, не рассказывает о них родителям, ибо в их обществе он всегда молчит. Поразмыслив над этим, я вообразила, что, быть может, мне удастся, благодаря простодушию этого жалкого юнца, разузнать кое-что об остальных обитателях тюрьмы и что его болтовня поможет мне найти автора анонимных записок. Да, я хочу сделать Готлиба своим другом, тем более что его симпатии, кажется, всецело зависят от симпатий малиновки, а последняя явно удостаивает меня своей дружбы. В больном рассудке бедного мальчика есть своеобразная поэзия. Птичка — ангел, кот — злой дух, который будет прощен! Что всё это означает? В этих немецких умах, даже в самых повреждённых, есть богатство воображения, которое меня пленяет. Пока что госпожа Шварц весьма довольна моей снисходительностью, и сейчас у нас с ней прекрасные отношения. Бредни Готлиба будут развлекать меня! Бедняга! С сегодняшнего дня, с тех пор, как я ближе его узнала, он уже не внушает мне неприязни. Помешанный не может быть злым в этой стране, где умные и весьма здравомыслящие люди так далеки от доброты!
Примечания
- ↑ Буква в скобках добавлена здесь редактором. ДС