Гиперион к Беллармину XXVII
Ты спрашиваешь, как я тогда себя чувствовал? Как человек, поставивший на карту всё, чтобы всё выиграть.
Правда, я часто возвращался от купы деревьев возле дома Диотимы как триумфатор и часто я спешил уйти от неё, чтобы не выдать своих мыслей, так переполняло меня бурное ликование, и гордость, и всепоглощающая, восторженная вера в любовь Диотимы.
И тогда я забирался на самые высокие горы, к горным ветрам: мои дух, словно орел, у которого зажило раненое крыло, парил на просторе над видимым миром, от края до края, как над собственными владениями; и — чудо! — меня охватывала такая пламенная радость, что мне подчас чудилось, будто в моем огне очищается и сливается воедино, подобно золоту, все сущее на земле, превращаясь вместе со мной в некий божественный сплав; с какой нежностью брал я на руки детей69, прижимал их к своему бьющемуся сердцу, как ласково приветствовал растения и деревья! Мне хотелось стать чародеем, чтобы пугливые олени и все робкие птицы лесные собрались дружной семьей у моих щедрых рук — так блаженно-бездумно я любил все живое.
Но не долго длилось все это и угасало во мне, как зажженный на миг свет, и я сидел печальный и немой, точно призрак, и звал свою исчезнувшую жизнь. Жаловаться я не хотел, но и утешать себя — тоже. Надежду я отбрасывал, она надоела мне, как калеке костыль; плакать стыдился; я стыдился того, что вообще существую. И в конце концов сломленная гордость разрешалась слезами, и страдание, в котором я прежде ни за что б не признался, теперь было мне дорого, и я прижимал его, как младенца, к груди.
Нет, твердило мое сердце, нет, Диотима, мне не больно! Пребудь в мире, а я пойду своей дорогой. Пусть ничто не нарушает твоего покоя, светлая моя звезда, даже если здесь, на земле, — тлен и мрак.
Пусть не блекнет цветущая роза твоей счастливой, божественной юности! Пусть среди земных горестей не старится твоя красота! Жизнь моя! Ведь в том моя отрада, что ты таишь в себе безмятежное небо. Ты не должна стать беднее, нет, нет! Ты не должна обнаружить в себе оскуденье любви.
А когда я затем снова спускался к ней с гор, я был готов вопрошать ветерки, гадать по движению облаков, что меня ждет через час! А как я радовался, если у встречного было приветливое лицо, если прохожий не слишком сухо отвечал мне: «Добрый день!». Если же из лесу выходила девочка и предлагала земляничный букет70 с таким видом, словно намерена мне его подарить, а не продать, или крестьянин, залезший на верхушку своей вишни, чтобы обобрать ягоды, завидев меня, кричал из-за ветвей: «Не угодно ли отведать вишенья?», — все это были добрые приметы для суеверного сердца!
Если ж вдобавок одно из окон Диотимы, выходивших на дорогу, по которой я спускался, оказывалось открытым, до чего ж хорошо становилось на душе!
Ведь, может быть, еще совсем недавно она выглядывала оттуда.
И вот я стоял перед ней, запыхавшись и шатаясь, прижимая сплетенные руки к сердцу, чтобы заглушить его трепет, боролся и противился, силясь не захлебнуться в беспредельной любви.
— Так о чем же нам сейчас поговорить? — только и мог я сказать. — Право, иной раз хочешь, да не можешь найти, на чем бы сосредоточить мысль.
— А она все рвется ввысь? — отзывалась моя Диотима. — Тебе надо подвесить к её крыльям свинец, или, хочешь, я привяжу к ней нитку, как дети привязывают к воздушному змею, чтобы она от нас не улетала?
Милая девушка старалась помочь нам обоим шуткой, но это не очень удавалось.
— Да, да! — соглашался я. — Как хочешь, как тебе угодно... Может, почитаем вслух?
Впрочем, твоя лютня, наверно, настроена еще со вчерашнего дня, да и читать, кстати, нечего.
— Ты уже не раз обещал рассказать мне, как ты жил до нашей встречи, — ответила она.
— Может, сделаешь это теперь?..
— Ну конечно, — сказал я.
Мое сердце радостно откликнулось на её просьбу, и я рассказал Диотиме, как потом рассказывал тебе, про Адамаса и мои одинокие дни в Смирне, про Алабанду и нашу вынужденную разлуку и про непостижимый недуг моей души, продолжавшийся, пока я не перебрался на Калаврию.
— Теперь ты все знаешь, — спокойно заключил я свой рассказ. — Теперь ты будешь снисходительнее ко мне, теперь ты можешь сказать обо мне, — добавил я, улыбаясь, — не смейтесь над хромотой этого Вулкана, ведь боги дважды сбрасывали его с неба на землю71.
— Замолчи, — глухо проговорила она и отерла слезы платком. — Замолчи и не шути над своею судьбой, над своим сердцем! Ведь я его понимаю, и лучше, чем ты. Милый, милый мой Гиперион! Тебе очень трудно помочь.
— Знаешь ли ты, — продолжала она уже громче, — знаешь ли ты, что тебя мучит, чего тебе единственно недостает, что ты ищешь, как Алфей свою Аретузу72, о чем ты скорбишь, в чем вся причина твоей печали? Ты печалишься не о том даже, что погибло много лет назад, ведь точно не скажешь, когда это было, когда это кончилось, но это было, это есть и сейчас — в тебе! Ты ищешь иной, блаженный век, иной, лучший мир. Любя друзей, ты любил в них этот мир и сам вместе с ними был этим миром.
Этот мир пришел к тебе с Адамасом и ушел с ним. Во второй раз он воссиял тебе в Алабанде, но ярче и горячей; вот почему в твоей душе наступила глубокая ночь, когда Алабанда перестал существовать для тебя.
Понимаешь ли ты теперь, почему малейшее сомнение в Алабанде должно было перейти в отчаяние, почему ты оттолкнул его от себя лишь за то, что он не был богом?
Тебе нужны были не отдельные люди, поверь мне, тебе нужен был целый мир. Утрату всех золотых веков, слитых, как ты ощущал их, в едином счастливом мгновенье, ум всех умов лучших времен, мощь всех могучих героев — все это должен был тебе заменить один-единственный человек! Понимаешь ли ты теперь, как ты беден, как ты богат? Почему ты бываешь так горд, а порою так падаешь духом? Почему так резко сменяются в тебе радость и скорбь?
Потому что ты обладаешь всем и ничем; потому что видение золотых дней, которые когда- нибудь настанут, принадлежит тебе, и, однако, их нет; потому что ты гражданин царства справедливости и красоты, бог между богами в тех прекрасных сновидениях, которые настигают тебя среди бела дня: но, когда ты пробуждаешься, ты видишь, что стоишь на земле нашей Греции.
Дважды, говоришь ты? Нет, семьдесят раз на дню сбрасывают тебя боги с неба на землю.
Сказать ли? Я боюсь за тебя: вряд ли тебе по силам жребий современного человека. Ты будешь еще пытаться сделать многое, будешь пытаться.
О боже! И твоим последним прибежищем станет могила.
— Нет, Диотима, — воскликнул я, — клянусь небом, нет! Покуда для меня еще звучит одна мелодия, мне не страшно мертвое безмолвие пустыни в этом подлунном мире; покуда светят солнце и Диотима, для меня нет ночи.
Пусть звонит колокол по всем умершим добродетелям: я внимаю только тебе, тебе, песне твоего сердца, любовь моя! Я обретаю бессмертную жизнь вопреки тому, что все гаснет и увядает.
— О Гиперион, как ты можешь так говорить?
— Я говорю, как должен говорить. Я не в силах, не в силах больше скрывать все свое блаженство, и страх, и тревогу... Диотима! Да ты же знаешь, должна знать, давно видишь, что я погибну, если ты не протянешь мне руку.
Она была смущена, растеряна.
— И во мне, во мне Гиперион ищет опоры? Что ж, тогда я хочу, сейчас впервые я хочу быть не просто обыкновенной, смертной девушкой. Но я для тебя лишь то, чем могу быть.
— О, тогда ты для меня все! — ответил я.
— Все? Лукавый притворщик! А человечество? Ведь, в сущности, ты только его и любишь!
— Человечество? — сказал я. — Да я хотел бы, чтобы человечество сделало Диотиму своим девизом и, подняв знамя с твоим изображением, провозгласило: «Ныне победит божественное!». Силы небесные! Что это был бы за день!
— Ступай же, — молвила она, — ступай и яви небу свое преображение! А мне нельзя быть при этом. Ведь ты сейчас уйдешь, правда, милый Гиперион?
Я повиновался. Кто посмел бы её ослушаться? Я ушел. Но так я еще никогда не уходил от неё. О Беллармин! То была радость, жизнь, пронизанная покоем, божественный мир, небесная, непостижимая радость.
Слова здесь бессильны, и тот, кто просит найти для неё образное выражение, не испытал её никогда. Выразить подобную радость могла бы только песнь Диотимы, когда голос её, держась золотой середины, звучал и не слишком высоко, и не слишком низко.
О прибрежные ивы Леты! Подзакатные тропы элизийских лесов! Лилии в долине подле ручья! Розы, увенчавшие холм! Я верую в вас и говорю в этот благостный миг своему сердцу: там ты обретёшь её вновь, а с ней и все радости, что ты утратил.
Примечания