Гиперион к Беллармину XVII
Только бы забыть её пенье, только бы этот голос души никогда больше не звучал в моих нескончаемых снах.
Не узнать горделиво плывущего лебедя в сонной птице, сидящей на берегу.
Так и душу моей любящей молчальницы, столь неохотно прибегавшей к словам, узнавал я только, когда она пела.
Тогда, лишь тогда, за её небесной строгостью открывалось её величавое и ласковое обаяние; тогда с ее нежных цветущих губ слетало слово, порой такое робкое и застенчивое, порой — непреклонное, как веленье богов. А как отзывалось мое сердце на этот божественный голос! Величие и убожество, житейские радости и печали — все смягчалось благородством этих звуков.
Как ласточка на лету хватает пчелу, так ее голос неизменно захватывал нас всех.
Мы испытывали не радость, не изумление, а небесное спокойствие.
Тысячу раз говорил я ей и себе: «Высшая красота — это и высшая святыня». И таким было всё в ней: и её песня, и её жизнь.