Гиперион к Беллармину LV
Это было в погожие дни осени, когда я, еще не совсем оправившись от раны, в первый раз подошел к окну. Я возвращался к жизни умиротворенный, и душа моя стала более чуткой. Тишайшим очарованием веяло от неба, и на землю, как дождь осыпающихся цветов, струились весёлые солнечные лучи. Было в этой поре года что-то величавое, кроткое, ласковое, и от шелеста веток, дышавших покоем завершенности, радостью созревания, меня охватывало такое чувство, будто во мне возродилась молодость, та самая, которую древние чаяли вновь испытать в своем Элизиуме.
Долго, долго был закрыт доступ моей душе к детской чистоте мира, и вот мои глаза открылись для радостного свидания—блаженная природа осталась все той же в своей неизменной красоте. Мои слезы текли перед ней, очищая меня, как искупительная жертва, а моё омытое сердце, трепеща, воспряло от прежнего уныния.
— О святой мир растений! — воскликнул я. — Мы куда-то стремимся, что-то придумываем, а ведь имеем тебя! Мы пытаемся своими бренными словами воплотить красоту, а она безмятежно растет рядом с нами. Ведь правда, Алабанда? Человек создан для того, чтобы жить заботами о насущном; остальное приложится. И все2таки я не могу забыть, что хотел гораздо большего.
— Довольствуйся тем, что ты есть, мой милый, — ответил Алабанда, — и не омрачай печалью свое мирное существование.
— Я и сам хочу покоя, — сказал я. — Все свои планы, все притязания я уничтожу, как долговые расписки. Я буду блюсти свою чистоту, как блюдет ее художник, я буду любить тебя, невинная жизнь, жизнь ручья и дубравы! Я буду чтить тебя, о солнечный свет; утолю жар души тобою, о прекрасный эфир, одухотворяющий звезды, овевающий и эти деревья, проникающий и в глубь нашего сердца! До чего ж упрям человек! Я униженно гнул спину, точно нищий, а боги природы, обладающие всеми ее дарами, взирали на это молча! Ты усмехаешься, Алабанда? О, как часто в начале нашей дружбы ты усмехался точно так же, когда рядом с тобою юнец, упоенный своим молодым задором, болтал невесть что, а ты, как безмолвный столп храма, стоял на развалинах мира, поневоле мирясь с тем, что тебя оплетают буйные побеги моей любви... А теперь видишь, с моих глаз упала повязка, и счастливое прошлое оживает перед нами.
— Ах! — вздохнул Алабанда. — Как серьёзно относились мы к жизни и как мы ей радовались.
— Когда мы охотились в лесу, — продолжал я, — когда окунались в морскую волну, когда мы пели и пили и в тени лавра сверкали блики солнца, вино, глаза, улыбки — всё это и было единственной и неповторимой жизнью и наш дух освещал это юное счастье, подобно светозарному небу.
— Поэтому-то ни один из нас не покинет другого, — заметил Алабанда.
— О, я должен сделать одно тягостное признание, — сказал я. — Можешь ли ты поверить, что я хотел уйти, уйти от тебя? Что я искал смерти? Разве это не бессердечие? Не сумасбродство? А моя Диотима? Ведь я написал ей, что она должна оставить меня, и потом еще в следующем письме, накануне сражения...
— Ты написал ей, что в этом сражении будешь искать смерти? О Гиперион! Но она, может быть, ещё не получила твоё последнее письмо. Напиши же ей поскорее, что ты жив.
— Алабанда, дружище! — воскликнул я. — Как ты умеешь утешить! Я тотчас напишу и отправлю письмо со слугой. Я обещаю ему в награду все свое достояние, если он поспешит и вовремя доберется до Калаврии.
— А другое письмо, где шла речь о том, что нужно расстаться, она поймет и по доброте душевной простит, — заключил Алабанда.
— Простит? — повторил я. — О, благие надежды! Да, так и будет, если только мне суждено счастье с этим ангелом!
— Ты еще будешь счастлив, — с казал Алабанда. — Тебя ждет лучшая пора жизни. Юноша становится героем, зрелый муж — богом, если способен пройти через подобное испытание.
От его слов в моей душе будто рассвело.
Чуть подрагивали верхушки деревьев; точно цветы из черной земли, вырастали звезды из недр ночи, и весна небес осияла меня чистой радостью.