Ворота. Окна. Арки (Седакова)

Материал из Wikilivres.ru
Перейти к навигацииПерейти к поиску
Ворота. Окна. Арки
автор Ольга Александровна Седакова
Дата создания: 1979–1983. Источник: "Vavilon.ru"[1]
{{#invoke:Header|editionsList|}}
О. Седакова.jpg
ВОРОТА. ОКНА. АРКИ

1979–1983


ДАВИД ПОЕТ САУЛУ


Да, мой господин, и душа для души –
не врач и не умная стража.
(Ты слышишь, как струны мои хороши?)
Не мать, не сестра, а селенье в глуши
и долгая зимняя пряжа.

Холодное время, не видно огней,
темно и утешиться нечем.
Душа твоя плачет о множестве дней,
о тайне своей и о шуме морей.
Есть многие лучше, но пусть за моей
она проведет этот вечер.

И что человек, что его берегут? –
гнездо разоренья и стона.
Зачем его птицы небесные вьют?
Я видел, как прут заплетается в прут.
И знаешь ли, царь? не лекарство, а труд –
душа для души, и протянется тут,
как му́жи воюют, как жены прядут
руно из времен Гедеона.

Какая печаль, о, какая печаль,
какое обилье печали!
Ты видишь мою безответную даль,
где я, как убитый, лежу, и едва ль
кто знает меня и кому-нибудь жаль,
что я променяю себя на печаль,
что я умираю вначале.

И как я люблю эту гибель мою,
болезнь моего песнопенья!
Как пленник, захваченный в быстром бою,
считает в ему неизвестном краю
знакомые звезды – так я узнаю
картину созвездия, гибель мою,
чье имя – как благословенье.

Ты знаешь, мы смерти хотим, господин,
мы все. И верней, чем другие,
я слышу: невидим и непобедим
сей внутренний ветер. Мы всё отдадим
за эту равнину, куда ни один
еще не дошел, – и, дожив до седин,
мы просим о ней, как грудные.

Ты видел, как это бывает, когда
ребенок, еще бессловесный,
поднимется ночью – и смотрит туда,
куда не глядят, не уйдя без следа,
шатаясь и плача. Какая звезда
его вызывает? какая дуда
каких заклинателей? –

                                            Вечное да
такого пространства, что, царь мой, тогда
уже ничего – ни стыда, ни суда,
ни милости даже: оттуда сюда
мы вынесли всё, и вошли. И вода
несет, и внушает, и знает, куда...

Ни тайны, ни птицы небесной.



СЕМЬ СТИХОТВОРЕНИЙ



1

Печаль таинственна, и сила глубока.
Семь тысяч лет в какой-нибудь долине
она лежала, и когтями ледника
ее меняли и ценили.

А то поднимется, как полный водоем, —
и листьям хочется сознанья.
И хочется глядеть в неосвещенный дом,
где спит, как ливень, мирозданье.

2

Ни морем, ни древом, ни крепкой звездой,
ни ночью глубокой, ни днем превеликим —
ничем не утешится разум земной,
но только любовью отца и владыки.

Ты, слово мое, как сады в глубине,
ты, слава моя, как сады и ограды,
как может больной поклониться земле —
тому, чего нет, чего больше не надо.

3

Блудный сын возвратится, Иосиф придет в Ханаан
молодым, как всегда, и прекрасным сновидцем.
И вода глубины, и огонь перевернутых стран
снова будущим будут и в будущем будут двоиться.

— Поднимись, блудный сын, ты забыл, как живут на земле.
Погляди, как малейшее мир победит и пребудет.
И вода есть зола неизвестных огней, и в золе
держит наш Господин наше счастье и мертвого будит.

4


Я не могу подумать о тебе,
чтобы меня не поразило горе.
И странно это — почему?

Есть, говорят, сверхтяжелые звезды.
Кажется мне, что любовь тяжела,
как будто падает.Она всегда
как будто падает –

и не как лист на воду
и не как камень с высоты –
нет, как разумнейшее существо,
лицом, ладонями, локтями
сползая по какой-то кладке...

5

Всегда есть шаг, всегда есть ход, всегда есть путь.
Да не сдадимся низким целям.
Так реки, падая, твердят ущельям:
всегда есть шаг,
всегда есть ход,
всегда есть путь.

Как труп, лежу я где-нибудь –
или в начале наважденья?
Но кто попробует? Кто вытерпит виденье,
глядящее в пустую грудь?
Всегда есть шаг, всегда есть ход, всегда есть путь.

6

Когда настанет час,
и молот взмахнутый сойдется с наковальней,
и позовут людей от родины печальной,
какого от какой, какого от кого,
от сна, от палача, от сердца своего,
от всей немилости.
И мученики встанут
и скажут: Не зачисли им за грех!
Мы точно знаем, что они не знают,
что делают.
Кто это знает?
кто знает то, что больше всех?

Как молнии мгновенные деревья
и разветвленные, как дуб,
зло падает, уничтожая ум.
Кто, кто поможет им не жечь, не мучить,
не убивать?

7

Я так люблю
эти дома, принадлежащие молитве,
эти огни, принадлежащие любви,
и в долгом плаванье Часов или Вечерни
голос, как голубь с известием земли:

– Ну поднимись, несчастное созданье,
и поделись со мной, чем Бог тебе подаст;
мы вместе так и так,
и на руках страданья,
как дитя простое, укачают нас.



ГОРНАЯ ОДА


I

Где высота сама себя играет
на маленьком органе деревенском
и на глазах лазурь изображает,
но голосом не взрослым и не женским –
а где-нибудь в долине удивленной
водой, перебегающей повсюду,
Моравии, Баварии зеленой
перемывая чистую посуду,
там в каменный кувшин с колоколами
упрятано готическое пламя.

II

Пусть готика, как это ей природио,
направит кверху вектор вертикали,
чтоб там она закончилась свободно,
как некогда преданье о Граале,
и копьеносцы и каменотесы
на острие иголки безвоздушной
вдруг задохнулись от надежды тесной
и не коснулись чаши невозможной –
а небо только падает глубоко,
как тот, кто спит на берегу потока.

III

Он спит и управляет сновиденьем,
как плоскодонной лодкой на порогах,
и звук, приподнимаясь над селеньем,
кончается в таких же одиноких,
и все они – его земля родная,
и выбрать невозможно, и не нужно,
переправляя их и пропадая
в существовании, в воде воздушной,
где, говорят, мы жили, как другие,
как снег в горах, как реки в летаргии.

IV

Скажи, скажи на языке Кирилла
или на том, какого не бывало,
как снисхожденье с нами говорило
и небо прятало, как покрывало.
Есть имена, похожие на чи́ны.
Они живут, как колокола́ в ущелье,
как непонятной верности причины
и как игра, не знающая цели,
когда она летит одушевленно
на свет сторожевого легиона.

V

Не родственный ни близости, ни дали,
их колокол, раскачиваясь в нише,
есть миг, когда они существовали, –
и в этот миг они спускались ниже.
То Руфью отзываясь, то Рахилью,
глядела жизнь, как рядом пировали,
не зная, для чего ее растили
и где конец ее чужой печали.
Другим хотелось много, ей – едва ли:
лечь и лежать, и чтоб ее назвали.

VI

Лежать, чтобы ее покоил голос,
который наклоняет котловины
и выдувает полости, и полость
в вино преображает сердцевины.
Чтобы одно звучание носило,
как крепкое крыло возникновенья,
над пропастью без имени и силы,
но страшного, живого тяготенья.
и время шло, и время было слово,
не называя ничего другого.

VII

Чтоб горы – драгоценная равнина,
увиденная оком недрема́нным
взволнованных озер, стоящих выну
над тем многоочитым океаном, –
глядели, как она была любима
и как она спускалась по ступеням,
по каменным порогам, по долинам
с тысячекратно узнанным терпеньем.
И, наблюдая, как она терялась,
сама земля без меры повторялась.

VIII

И снился ей какой-то сон случайный,
почти печальный сон исчезновенья,
неведомо печальный. Но печали
он сразу же задумал удвоенье:
как будто дети, умершие рано,
как над ручьем, играющим в апреле,
стояли над своей могилой странной
и ни жалеть, ни плакать не умели.
И отраженных обликов мученье
им было неизвестно, как ученье.

IX

И так они стояли и молчали.
И только брали из случайной смерти
все то, что им напрасно обещали,
чего никто не пробовал на свете –
но каждый ждал. И вынянчил, как чадо,
и, плача, передал его загробью:
– Я только тень, но большего не надо.
Подобие, влюбленное в подобье.
И эту тень, как чашку с белым светом,
возьми себе, и позабудь об этом.

Х

Не на такой ли круглой вертикали
мне дар передавали безвозмездный,
и золотом, как взглядом, отыскали
и разрешили от надежды тесной?
Не тайны и не силы и не бездну,
мне показали дерево простое –
и странно было знать, что я исчезну,
когда листва заговорит с листвою,
и буду спать в корнях его глубоких,
как спят деревья при живых потоках.

XI

Все, что исчезнет, будет как дорога.
И лежа мы уходим в путь невольный,
где круглая, как яблоко, тревога
катается в котомке колокольной:
скажи, скажи, на языке награды,
на языке, спускавшемся в загробье:
есть дудка, открывающая клады, –
звучащее подобие пощады –
и клад, и смысл, и образец подобья.



МАЛЕНЬКОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ ВЛАДИМИРУ ИВАНОВИЧУ ХВОСТИНУ


Бесконечное скажут поэты.
Живописец напишет конец.
Но о том, что не то и не это,
из-за двери тяжелого света
наблюдают больной и певец.

И, конечно, он легкого легче.
И, конечно, он тоже болит –
нашей жизни и правды орешник:
duftig, duftig... du Naechste... du Licht... –

Будто вдруг непомерные двери
растворяя у всех на глазах –
и навстречу, как розы в партере, –
время, время в бессмертных слезах.



ПОСЛЕДНИЙ ЧИТАТЕЛЬ


Саше

...И в эту погоду, когда, как вину,
мы рады тому, что ни слуху, ни глазу
нельзя погрузиться в одну глубину,
коснуться ее – и опомниться сразу

(и что́ этот образ? не явь и не сон,
не заболеванье и не исцеленье,
а с криком летящая над колесом
мгновенная ласточка одушевленья),

тогда он и скажет себе: – Чудеса!
Не я ли раздвинул тяжелые вещи,
чтоб это дышало и было как сад,
как музыка около смысла и речи,

и было псалтырью, толкующей мне
о том, что никто, как она, не свободен, –
словами, которых не ищут в уме,
делами, которых нигде не находят.

Но, Господи, где же надежда Твоя?
Ты видишь – я вижу одними глазами.
И ветер вернется на круги своя.
Я знаю, я чудом задуман, и я,
как чудо, уже не вернусь с чудесами.

Он встанет, и сядет, и встанет опять,
и в темные окна глядит, холодея.
А сад будет литься, скрипеть, лепетать
и жить как одно приключенье Психеи.



СТАТУЭТКА СЛОНА


З. Плавинской

На востоке души, где-то возле блаженных Аравий,
в турмалиновых гнездах, откуда птенцов воровали,

и летающих рыб, и драконов на заячьих лапах,
и больших изречений всегда наркотический запах,

мы, должно быть, бываем тем деревом прочным и чистым,
темной люлькой для образов, снящихся змеям пятнистым.

– О, ты будешь слоном! – говорит ему мастер голодный...
Ибо тяжесть земная выходит из клетки народной.

Золотые бока и надбровные царские шишки...
Ибо тяжесть земная с дозорной спускается вышки.

Каждый образ хорош. Только слон поправляет ограды...
Это тяжесть земная, вздыхая, уходит из сада...

Как же хочется быть драгоценным и тихим созданьем,
чтоб его захватили, простясь со своим мирозданьем!

Каждый образ хорош, каждый облик похож на ресницы,
увлажненные сном. Каждый знает, кому поклониться...

И не все ли равно – рассыпа́ться, как облако пыли,
или резать слонов и следить, чтоб они говорили.



НОЧНОЕ ШИТЬЕ


Тяпе

Уж звездное небо уносит на запад
и Кассиопеи бледнеет орлица –
вот-вот пропадет, но, как вышивки раппорт,
желает опять и опять повториться.
Ну что же, душа? что ты, спишь, как сурок?
Пора исполнять вдохновенья урок.

Бери свои иглы, бери свои рядна,
натягивай страсти на старые кросна –
гляди, как летает челнок Ариадны
в твоем лабиринте пред чудищем грозным.
Нам нужен, ты знаешь, рушник или холст –
скрипучий, прекрасный, сверкающий мост.

О, что бы там ни было, что ни случится,
я звездного неба люблю колесницы,
возниц и драконов, везущих по спице
все волосы света и ока зеницы,
блистание нитки, летящей в иглу,
и посвист мышиный в запечном углу.

Как древний герой, выполняя заданье,
из сада мы вынесем яблоки ночи
и вышьем, и выткем свое мирозданье –
чулан, лабиринт, мышеловку, короче –
и страшный, и душный его коридор,
колодезь, ведущий в сокровища гор.

Так что же я сделаю с перстью земною,
пока еще лучшее солнце не выйдет?
Мы выткем то небо, что ходит за мною,
откуда нас души любимые видят.
И сердце мое, как печные огни,
своей кочергой разгребают они.



КУЗНЕЧИК И СВЕРЧОК



The poetry of Earth is never dead.

John Keats


Поэзия земли не умирает.
И здесь, на Севере, когда повалит снег,
кузнечик замолчит. А вьюга заиграет –
и забренчит сверчок, ослепший человек.
Но ум его проворен, как рапира.
Всегда настроена его сухая лира,
натянут влажный волосок.
Среди невидимого пира –
он тоже гость, он Демодок.
И словно целый луг забрался на шесток.

Поэзия земли не так богата:
ребенок малый да старик худой,
кузнечик и сверчок откуда-то куда-то
бредут по лестнице одной –
и путь огромен, как заплата
на всей прорехе слуховой.
Гремя сердечками пустыми,
там ножницами завитыми
всё щелкают над гривами златыми
коней нездешних, молодых –
и в пустоту стучат сравненья их.

Но хватит и того, кто в трубах завывает,
кто бледные глаза из вьюги поднимает,
кто луг обходит на заре
и серебро свое теряет –
и всё находит в их последнем серебре.

Поэзия земли не умирает,
но если знает, что умрет,
челнок надежный выбирает,
бросает весла и плывет –
и что бы дальше ни случилось,
надежда рухнула вполне
и потому не разучилась
летать по слуховой волне.
Скажи мне, что под небесами
любезнее любимым небесам,
чем плыть с открытыми глазами
на дне, как раненый Тристан?..

Поэзия земли – отважнейшая скука.
На наковаленках таинственного звука
кузнечик и сверчок сковали океан.



ОСЕНЬ, ОГОНЬ И ПУТНИК


В стеклянной храминке, потом в румяной туче
полупрозрачного плода
мгла осени, как зернышко, лежит.
Внутри нее огонь бежит
из ниоткуда в никуда.
Ведь Осень-Гестия очаг оберегает.
Там, в глубине его, поет
все то, что дождь беспамятный смывает,
что снег ближайший заметет,
что в сердце тяжком обрывает
озябший путник у ворот.

И вот его к огню сажают,
И ветер внутренний цевницу достает:

– Я вижу копи золотые
или ночные города:
померкшие, пережитые
и будущие, как слюда.
Но более всего люблю я просто пламя.
Оно ныряет вензелями
в ту глубину, которую вокpyг
никто за правду не считает,
откуда к нам кометы долетают,
где всё бывает, милый Друг, –
а пламя дальше выплывает.
Как золотой тритон, припаянный к трубе.
Он говорит: я знаю о тебе,
но ничему не доверяю.

И это правда.
Бедный узник
невидимых полупрозрачных век,
на что, на что походит человек,
а уж на жизнь свою больную
он не походит никогда;
ни в раннем детстве, ни тогда,
когда в лицо он старость видит
и ей неслышно говорит:

– Рисуй на мне начальные черты
твоих имен: таких, как Твердь, Руда,
Мирская Мгла, Вечернее Прошенье.

Пиши на мне болезненное имя.

Я и в слезах его пойму
и передам, пересыпаясь,
как неприметное селенье,
как горсть огней –
из темноты во тьму.



ВЬЮГА


             В. Лапину

За Крестопоклонной, как дело пойдет
к тому, чтобы все повернуло обратно,
и желчь, начиная казаться как мед,
кончает. И горше стократно.
И пятна
темнеют у самых церковных ворот,
и дальше, и дальше... Уходит народ
от скорбной вечерни. Но так же невнятно
вся ночь захолустья обратно бредет –
волною морскою всю ночь напролет.

И это недаром: как в теплой золе,
там, видно, тепло. Там, от вьюги неровный,
желтеет последний огонь на земле.
Там сторож сидит с побирушкой церковной –
как в теплой золе, как в утробе укромной.
А ветер, а ветки, а снег на сгекле
и сами как будто не дома во мгле
и просят прохожих в тоске беспокровной
идти и идти, как к звезде баснословной
и словно к костру на холодной земле.

К полуночи сторож постель разберет,
и нищенка ляжет. При свете нерезком
появится что-то – и тут же пройдет.
Как будто по городу, полному блеском,
какая-то тень. Опечаленным треском
откликнется печь. Но и это пройдет.

И это пройдет, и веками идет,
и плачет, и плачет в отчаянье детском,
как будто на озере Геннисаретском –
волною морскою всю ночь напролет.



НИ ТЕМНОЙ СТАРИНЫ ЗАВЕТНЫЕ ПРЕДАНЬЯ


В. Аксючицу

Есть странная привязанность к земле,
нелюбящей; быть может, обреченной.
И ни родной язык, в его молочной мгле
играющий купелью возмущенной,
не столько дорог мне, ни ветхие черты
давнопрошедшей нищеты,
премудрости неразличенной.

И ни поля, где сеялась тоска
и где шумит несжатым хлебом
свои сказания бесчисленней песка
вина перед землей и небом:
– О, не надейся, что тебя спасут:
мы малодушны и убоги.
Один святой полюбит Божий суд
и хвалит казнь, к какой его везут,
и ветер на пустой дороге.



СЕЛЬСКОЕ КЛАДБИЩЕ


Мы приезжали на велосипедах к погосту восемнадцатого века,
мы не клялись, но взрослые не знали, и это было лучше каждый раз,
где двигались церковные деревья вдоль неба, как нынешние реки,
их тени расходились и сходились и обрывали разговор при нас.
Чугунный ангел свиток или факел придерживал: трех девочек старинных
он сон оберегал и нам велел
не забывать, что времени немного и что при дифтеритах и ангинах
шаг слишком явен, голос слишком смел.
Как сердце любит странную надежду. Как ветер жизни, страшный для героя,
качает в колыбельной колыбели. Как сердце любит память ни о чем,
нигде, никак... Неуловимым взглядом обмениваешься себе с сестрою,
как этот ствол, едва мы отвернемся, как белый луч с белёным кирпичом.
Ты, связь времен, и если ты бываешь (а разве нет?), ты сон выздоровленья,
и медленно течешь, и долго видишь детей перед могилами детей.
– Пойдем, пора. – Постой, еще немного. Я встану, если нужно, на колени,
я не боюсь, когда ты разгибаешь свой свиток круглый до скончанья дней.
Осветит ли мне путь чугунный факел? Заговорит неговорящий голос?
Я вижу, как нас видят, отстраняя, чтоб лучше разглядеть последний раз...
Никто не знает берега другого. Никто не вынет драгоценный образ
из этой неизвестной колыбели. Никто, никто не разуверит нас...



В ПСИХБОЛЬНИЦЕ


Идет, идет и думает: куда,
конечно, если так, но у кого.
А ничего, увидим.
                                Я тебе!
– Ой, мамочка, не бей меня, не бей,
я не нарочно! –
                            и давай подол
ловить, а поздно:
мать ушла,
сидит в углу, качает младшую,
а рядом котик небольшой.
Хороший котик, забери-ка деток.
Ты покачаешь, люди отдохнут...
Вот я тебе!
                    Усни, мой ангелок... –
Но глубина ее ужасной жизни
не засыпала на руках.
Она подумала – и встала –
разжала руки
и пошла.
И как земля, в земле лежала.



В ВИННОМ ОТДЕЛЕ


                В. Котову

Отец, изъеденный похмельем,
стучал стеклом и серебром.
Другие пьяницы шумели
и пахли мертвым табаком,
Подвал напоминал ущелье,
откуда небо кажется стеклом.

Ребенок в пурпурной каталке,
в багряных язвах аллергии
сидел, как чучело страданья,
текущего через другие
бессмысленные воды...

Предметы плавали, не достигая дна
расплавленных и слабых глаз.
А там, на дне, труба гудела
и ветер выл. Он был
Больной Король,
хозяин зданья,
где раз в тысячелетие и реже
под музыки нездешнее бряцанье
за святотатственным Копьем
несут болезненную Чашу.
Где плоть, как разум, изнывает.

Зачем, зачем? – труба взывает
из глаз его полузакрытых, –
зачем, доколе будет смерть лакать
живую кровь? зачем несправедливость
мне сердце обвивает, как питон?
Я не Геракл, я сам как сон.
И сам из-под пяты взвиваюсь,
над язвами Земли Святой
безумным терном обвиваюсь,

когда неслышными шагами
под музыку, идущую кругами,
за святотатственным Копьем
несут болезненную Чашу –

и, погибая, сердце наше
мы сами, словно оцет, пьем!

Зачем, зачем! – труба взывает, –
мне жизнь, как печень, разрывают?
доколе мне в скале гореть?
доколе будет смерть гудеть?
и с искрами свистеть, взлетая,
земля, от крови золотая?
и все, что было, будет впредь...



ЛИЦИНИЮ


                     Л. Евдокимовой

Помнишь, апрель наступал? а вот уж в его середине,
как в морском путешествии – ветра свист и вещие рощи.
Но как мне хочется жить! Это просто нелепо, Лициний,
словно пробку топить в океане погибели общей.

На корабле государства мы едем сдыхать от позора.
Ибо кому же охота железо лизать на морозе?
Ибо не небо – земля, ибо и завтра – не скоро,
а сегодня шумит. А сегодня – как старец Тиресий.

Старый образ бабочки и свечи принесу я из трюма:
нужно мне поглядеть сильной смерти крылья и корни.
Там и пойдет океан причитать, как слепец, сочиняющий думу
перед жадным народом, который его не накормит.

О океан-мотылек! кто сложил, кто раскрыл твои крылья? кто ложками линий
вычерпал сердце мое так, что там ничего не осталось?
Вот как живет океан. Кто живет, расскажи мне, Лициний,
в золотой середине свечи, чтоб она и в конце улыбалась?



ЕЛЕНЕ ШВАРЦ


1

Есть нечто внутри, как летающий прах,
как дух, переживший заклятье.
Ваш голос – идущий, он дальше, в горах,
он, видно, ягненка несет на руках,
и хмурится светлое платье.

Как будто сказали мне: – Стой и смотри,
не часто такое встречали:
Ваш образ – как уголь горящий внутри,
где все сожжено, как в начале.

2

Кинфии

Нет, не забудут тебя, если будут кого-нибудь помнить.
Тихого мальчика в сад тихий садовник ведет:
– Видишь розы мои? это Гораций. А это,
возле фиалок Сафо, – Кинфия, тайна и мак.



НА СМЕРТЬ ВЛАДИМИРА ИВАНОВИЧА ХВОСТИНА


Кончен труд, мой бедный, кончен труд
счастья и надежды: безупречный
труд любви. И что же, нас сотрут,
как рисунок мелом? Дар сердечный,
обаянье будущего, Млечный
точный путь, которым нас ведут...
Или не доводят? Друг мой вечный,
или вечность – только тут?

Мужество есть лучшее, чем жизнь.
Есть такое удивленье,
для которого мы родились.
Как в порыве первого движенья,
он лежит – и переносит жизнь
на руках благословенья.

Как ребенка на руках,
вынесет через горящий прах
исцеление и пенье,
жизнь, укорененную в веках.
Спит, как будто рад, что в этих снах –
окончательное подтвержденье.



  • * *


В пустыне жизни... Что я говорю,
в какой пустыне? В освещенном доме,
где сходятся друзья и говорят
о том, что следует сказать. Другое
и так звучит, и так само себе,
как дерево из-за стекла, кивает.
В саду у дружелюбных, благотворных,
печальных роз: их легкая душа
цветет в Элизии, а здесь не знает,
как выглянуть из тесных лепестков,
как показать цветенье без причины
и музыку, разредившую звук,
как рассказать о том, что будет дальше,
что лучшее всего... В саду у роз,
в гостях у всех – и все-таки в пустыне,
в пустыне нашей жизни, в худобе
ее несчастной, никому не видной, –
Вы были больше, чем я расскажу.

Ни разум мой и ни глухой язык,
я знаю, никогда не прикоснутся
к тому, чего хотят. Не в этом дело.
Мы все, мой друг, достойны состраданья
хотя бы за попытку. Кто нас создал,
тот скажет, почему мы таковы,
и сделает, какими пожелает.
А если бы не так... Найти места́
неслышной музыки: ее созвездья, цепи,
горящие переплетенья счастья,
в которой эта музыка сошлась,
как в разрешенье – вся большая пьеса,
доигранная. Долгая педаль.

Глубокая, покойная рука
лежала б сильно, впитывая всё
из клавишей... Да, это было 6 лучше,
чем жестяные жалобы разлуки
и совести больной... Я так боюсь.
Но правда ведь, какая-то неправда
в таких стенаньях? Следует конец
нести на свет руками утешенья
и, как в меха, в бесценное созданье
раскаянье закутать, чтоб оно
не коченело – бедное, чужое...
А шло себе и шло, как красота,
мелодия из милости и силы.
Вы видите, я повторяю Вас...



НА СМЕРТЬ ЛЕОНИДА ГУБАНОВА


До свиданья, друг мой, до свиданья.

С. Есенин

Или новость – смерть, и мы не скажем сами:
все другое больше не с руки ?
Разве не конец, летящий с бубенцами,
составляет звук строки?

Самый неразумный вслушивался в это –
с колокольчиком вдали.
Потому что, Леня, дар поэта
так отраден для земли.

Кто среди сокровищ тяжких, страстных
ларчик восхищенья выбрал наугад?
Кто еще похвалит мир прекрасный,
где нас топят, как котят?

Как эквилибрист-лунатик, засыпая,
преступает через естество,
знаешь, через что я преступаю?
Чрез ненужность ничего.

До свиданья, Леня. Тройкой из романса
пусть хоть целый мир летит в распыл,
ничего не страшно. Нужно постараться.
Быть не может, чтобы Бог забыл.



ВСТРЕЧА


Дом в метели,
или огонь в степи,
или село на груди у косматой горы,
или хибара
на краю океана,
который вечно встает,
как из-под ложечки,
из места, где все безымянное ноет, –

вот где следует жить,
вот где мы,
наконец,
оживем.
Соберем нашу чашку, разбитую вдребезги с горя,
и в вине ее все отразимся –
все, как войдем:

с веселым и любопытным взглядом,
со снегом, с огнем,
с удовольствием видеть друг друга,
с океаном в окне.

А хозяином будет Гиви,
ведь добрей человека
земля не видала.



ВЕСНА


            Ивану Жданову

Только я сказать хотела:
– Приезжай, навести меня! –
а зима кончается.

Иероглифами кустов и деревьев
с нажимом и без нажима
пишут и пишут.
Ах, по влажной бумаге
невидимой кистью,
по воздуху мягкому, рисовому
писать одно удовольствие –
руку не остановишь.

Воздушная книга, как Хлебников, пишет:
какие-то корнесловия,
колодцы происшествий,
золотые мониста наставшего.
Впрочем, приедешь – увидишь.

Из чулана зимы,
из каморки ночи
солнце выходит –
странно, как оно там умещалось?
Делать нечего, вот теперь и греет.
Нужно ему осветить
что-нибудь важное,
что-нибудь милое...
Приезжай, не откладывай.

Сколько бы человеку
ни светили, ни писали, ни летали,
сколько бы ручьи ни рисовали
горы и впадины
нашей равнины,
сколько бы птицы ни говорили,
как небо окружает землю
тысячерукой лазурью,
лазурью, нежной попрошайкой –
а грустно думать, что никто не приедет.

Разве ты знаешь, когда будет поздно?
Как снег сойдет, так и нас
хватишься –
а нигде не видно.



ЗОЛОТАЯ ТРУБА


Ритм Заболоцкого

Над просохшими крышами
и среди луговой худобы
в ожиданье неслышимой
объявляющей счастье трубы

все колеблется, мается
и готово на юг, на восток,
очумев от невнятицы –
то хлопок, то свисток, то щелчок.

Но уж – древняя ящерка
с золотым светоглазом во лбу –
выползает мать-мачеха,
освещая судьбу:

погляди, поле глыбами, скрепами
смотрит вверх, словно вниз
и крестьянскими требами
вдруг себя узнает. Объявись!

Объявись, ибо сладко, я думаю,
разнестись, как сверкающий дым,
за ослепшей фортуною,
за ее колесом золотым –

что ослепнет, то, друг мой, и светится,
то и мчит, как ковчег
над ковшами Медведицы, –
и скорей, чем поймет человек.

Там-то силой сверхопытной –
соловей, филомела, судьба –
вся из жизни растоптанной,
объявись, золотая труба!



СКАЗКА, В КОТОРОЙ ПОЧТИ НИЧЕГО НЕ ПРОИСХОДИТ


1

Для кого приходит радость,
для кого приходит горе –
ни тому и ни другому
мы не будем удивляться
и завидовать не будем.

Многошумною волною,
многоцветным океаном,
покрывалом долготканным
всех когда-нибудь покроют.

Засыпающему снится
жаркий полдень, плоский камень
и заваленный колодец.
Камень нужно отложить.

– Что-то я такое помню, –
говорит он, улыбаясь, –
овцы, солнце и девица,
угоняющая стадо...
То ли это жизнь такая,
то ли в книге Бытия.

2

Плакать я хочу и плакать
не могу. Как бесноватый
некий царь, больной рассудок
говорит служебным духам:
– Принесите, что ли, арфы,
приведите музыкантов.
Многоокими руками
пусть они меня умоют,
как, бывало, умывали:
на тимпанах и на струнах,
как на тайных родниках,
есть заброшенные чаши,
есть ковши из серебра,
прорицательные звуки.

3

Пусть вперед выходит мальчик,
младший сын и самый слабый.
Кроме странного избранья,
ничего не знает он.
Кто не жил – тот лучше живших
нашу жизнь для нас расскажет.
Кто не плакал – тот опишет
нечто горшее, чем плач.

4

Милый друг мой, друг бесценный,
будешь ли ты дальше слушать,
как доселе слушал? Вижу:
бродит нежное вниманье,
собирает глубину –
и высокими цветами
смотрит в низкое окно.
Нет стекла, в каком ушедший
не увидит нас, живущих,
нет небес, в каких отныне
не увижу я тебя.

5

Страшно дело песнопенья
для того, чей разум зорок,
зренье трезво, слово твердо
и над сердцем страх Господень.
Нужно петь, как слабоумный,
быстро, пестро, бесприютно,
нужно бить, как погремушка,
отгоняющая змей:

6

Что ты вьешься, что ты смотришь,
что ты клянчишь, побирушка,
и смиренно причитаешь:
все мое, мое, мое...

7

С фонарями сновидений
мы бредем по тьме кромешной,
шатким светом задевая
ближний куст и дальний дом –
не Лаванов ли? Но что же:
все исчезло, превратилось,
овцы, солнце и девица,
и шумит снотворный мак,
перетряхивая зерна,
рассыпая чудный сон.

8

В бедной хижине альпийской
жил да был один знакомый
мне пастух. Пройдя тернистый
узкий склон, перебредя
ключ студеный – я у двери
постучала и вошла.

9

Он сидел и золотистый
прут строгал: он плел загон
для прекрасных рыжеватых
золотых ягнят – их было
столько, что не перечесть.
Свет двойной над ними вился,
расплетался, заплетался:
свет заката золотого
и златого очага –
вился, сыпался, как стружки,
на руно, на хлеб, на воду,
на овец и пастуха...
И сказал он: Подожди,

10

если кто-нибудь поверит,
я клянусь, что много счастья
я видала – но такого
невозможно увидать:
ходит золото в рубахе,
на полу лежит соломой,
испаряется из чаши
и встречается с собой
в золотых глазах ягненка,
наблюдающего пламя,
и в глазах других ягнят,
на закат в окно глядящих...

11

И сказал он: – Ты подумай:
смерти больше не бывает.
Видишь, мы живем, как пламя
в застекленном фонаре.
Кто, скажи, по тьме кромешной
пробирается, качая
наш фонарь? И кто в закрытый
дом заходит, рыбу ест?
Знаешь – кто? Тогда иди.

12

Он открыл мне дверь и вышел.
Вьюга выла, пыль носилась,
гнулись ели – и ручей
пробегал под самой дверью
и ломался хрупкий лед.
– Не забудь, – сказал он важно, –
"горя много, счастья мало". –
Дал мне валенки и скрылся.
– До свиданья! – снег метет –

13

до свиданья! в сновиденье,
на огнях Кассиопеи,
на огне воспоминанья
ни о чем и обо всем,
до свиданья, моя радость!
Дальше снег и лед колючий,
мелкий, пестрый, хрупкий лед.

14

Страшно дело песнопенья,
но оно мне тихо служит
или я ему служу:
чудной мельнички верчу
золотую рукоятку –
вылетает снег и ветер,
вылетает океан.
Но оно, подобно шлюпке,
настигает, исчезая,
карим золотом сверкая
над безглазой глубиной.
Что не нами начиналось,
что закончится не нами,
перемелют в чистой ступке
золотые небеса.
 

 

Примечания

  1. Ольга СЕДАКОВА СТИХИ М.: Эн Эф Кью / Ту Принт, 2001. / Составление А.Великановой. Вступительная статья С.Аверинцева. ISBN 5-901515-01-3 Художник А.Райхштейн. 576 с.


Info icon.png Данное произведение является собственностью своего правообладателя и представлено здесь исключительно в ознакомительных целях. Если правообладатель не согласен с публикацией, она будет удалена по первому требованию. / This work belongs to its legal owner and presented here for informational purposes only. If the owner does not agree with the publication, it will be removed upon request.