Михаил Богатырев
Финляндский вокзал. Двенадцать
§1. Старожилы уверяют, что в Париже практически невозможно заблудиться: придерживайся больших улиц, интуитивно следуй туда, где жизнь кажется более оживленной в плане магазинов, рекламы и транспорта, и в конце концов ты окажешься в самом центре – на Grand Opéra или в Chatelet. Наверное, так оно и есть, да только не в моем случае. Будучи по натуре мечтателем, я никогда не хожу по городу «просто так», мне непременно хочется додумать какую-нибудь мысль или восстановить в памяти ускользающий музыкальный мотив, и реальность обрушивается на мою бедную голову лишь тогда, когда в четвертый или в пятый раз проскочив мимо одной и той же витрины, свернув на тот же самый (да неужели же я все еще здесь?!) перекресток, ноги вдруг наливаются свинцовой тяжестью и словно бы прирастают к земле, а сердце начинает бешено колотиться. Эта индивидуальная черта – топологический кретинизм, усугубленный предрасположенностью к панике – вряд ли была бы достойна упоминания, если бы не одно «дежа вю», возникающее в таких случаях постоянно и повторяющееся во всех подробностях, как кинокадр на монтажном столе.
§2. Всякий раз, когда я теряюсь в трех соснах и утрачиваю последнее разумение о том, как добраться до искомого парижского места, перед моими глазами во всех деталях разворачивается карта Ленинграда. Она сдвигается вниз, Боткинские бараки зависают где-то в мозжечке, а двусмысленная улыбка Невы соскальзывает в носоглотку, и на линии взгляда остается точечная метка тоски, имя которой – Финляндский вокзал (в народе его почему-то называют «финбан»).
§3. Масштаб укрупняется, как по мановению волшебной палочки, которую в 90-е годы заменил популярный школярский гаджет – лазерная указка. Инфракрасная моль мельтешит на буквах, составляющих слово «Всеволожск». Проекционные линии электропоездов начинают невнимательно скользить по предместьям, а затем рассеиваются: их придавили сумерки, навалившиеся на фронтоны дачных хозяйств.
§4. Но вот усилием воли (моей воли!) все эти поезда покатились вспять, задвигая затылки невыспавшихся вагонных сидельцев в извечное вокзальное утро, надмеваемое при помощи холодных люминесцентных ламп, раболепно склонившихся над путями. Попадая в локус этой подсветки, лица новоприбывших на вокзал пассажиров обнаруживают в себе оттенки святоотеческой отрешенности.
§5. Тусклый станционный фонарь на краю платформы навечно приговорен к постылому соглядатайству в ауре снегопада, которая разматывается во все стороны как рулон туалетной бумаги. Это соприкосновение с городом настолько тягостно, что приезжие моментально перестают понимать, как они здесь очутились и что здесь делают. Как если бы они что-то забыли, да вот только никак не сообразят, что именно. Их руки лихорадочно обшаривают карманы пальто или куртки, пока какая-нибудь погремушка – побрякивающий за подкладкой спичечный коробок – не направит мысль в нужное русло.
§6. Огромная очередь к павильону «Табак» означает, что нынче утром пригороды будут смолить болгарию: «Opal», «Rodopi», «BT». Очереди поменьше аккомпанируют марке «Космос» (фабрика Урицкого, в мягких пачках) или же пролетарским цидулькам «Астра», набитым как бревна, зато дешевым. Лотерея потребностей допускает подчас и случайные выигрыши. Например, кислые папиросы «Казбек», спички – и никакой очереди. Приходится только сожалеть о том, что всеобщий паралич времени уничтожил разницу между многочасовым ожиданием и моментальной покупкой.
§7. Закуривая, я прохожу мимо закутанных в шерстяные платки продавщиц 10-копеечного ливера. Мне на них больно смотреть: слепое пятно, разрастаясь в мозгу, застит видимые детали, и я отвожу глаза. Это зрительное недомогание случается от недосыпа или усталости. Когда же на месте последней в ряду бабы начинает пошевеливаться серая клочковатая тень, в очертания которой так и норовит втиснуться веселый мордастый парень, не желающий оставлять по ту сторону засвеченного кадра свой лоток с порнографией и фантастикой, мне становится тошно. Где бы пересидеть приступ?
§8. В зале ожидания свободных мест нет. Деликатно, как страус, я перешагиваю через тела цыган, отошедших к Морфею вповалку на цементном полу, застеленном газетами. Отключенные автоматы газированной воды да рассыпанные зачем-то повсюду опилки создают впечатление застарелого разлада с действительностью. В расписании – сбой, поезда не ходят. Пассажиры, с которыми я только что беседовал в очереди, куда-то пропали.
§9. Много лет назад здесь же, на вокзале, дальневосточный поэт Саша-Островитянин[1], размахивая руками, взахлеб, под мутную водку в стаканчиках из-под мороженого, читал мне свой стихотворный опус «Душа», текст которого случайно отыщется в сети четверть века спустя, чтобы занять пустующую нишу в кунсткамере этих мемуаров.
моя душа не любит спать. |
Я начал ернически нахваливать скрытые консонансы («"ещё б" и "её б" – какая потрясающая у тебя рифма, старик!»), ну а Саша, явно не желая вдаваться в дискуссию («да оставь ты на хер эту силлаботонику!»), принялся втолковывать мне, что вот, дескать, всякое присутственное место подобно коллективу соавторов, каждый из которых в то же время является и персонажем с точки зрения других. Если честно, то я скептически относился к идеям Островитянина, как, впрочем, и к нему самому и к его логорее, выражавшейся в нескончаемых словоизлияниях, прерываемых лишь тогда, когда стакан опрокидывался в глотку, а затем занюхивался хлебной коркой, после чего Саша вновь окунался в разговор, соскальзывая, как заезженная пластинка, на одну и ту же сентенцию: «Да уж, пофестивалил я, Гена, так, что дальше некуда. Кредит доверия исчерпан на все сто!».
- ↑ Саша-Островитянин – реальное лицо, поэт из Владивостока, он приезжал в Петербург в начале 1990-х. Здесь он – с подачи услужливых коннотаций поисковика googl’а совмещен с поэтом Александром Кокуриным, который, как оказалось, тоже «Саша-Островитянин», но не факт, что тот же самый (см.: https://stihi.ru/2010/09/18/1676, а также https://stihistat.com/st/avtor/kokku).
И все же рассуждение о персонажах зацепило меня – может быть, тем, что на фоне убогого интерьера вокзальной пивной (так называемой «стекляшки») оно выглядело как осознанная пародия – то ли на Борхеса, то ли на «симфоническую личность» Карсавина[1], то ли на паноптикум – в пенитенциарном, Бентамовском его понимании[2]. Спохватившись, я безуспешно попытался изложить своему собеседнику основную идею работы Мишеля Фуко «Око власти»: «Паноптикум, Саша, придает социальной реальности свойство прозрачности, но сама власть при этом делается невидимой».
- ↑ Согласно Льву Карсавину, двуединство личности и бытия само является «симфонической личностью», объединяющей конкретные моменты бытийствия устремленных к Богу людей. Обобщение такого «симфонизма» предложил С. С. Хоружий («После перерыва...», С-Пб, 1994, с. 33): «Всеединство есть категория онтологии, обозначающая принцип внутренней формы совершенного единства множества, согласно которому все элементы такого множества тождественны между собою и тождественны целому, но в то же время не сливаются в неразличимое и сплошное единство, а образуют особый полифонический строй, трансрациональное единство раздельности и взаимопроникнутости».
- ↑ Пано́птикум (от др.-греч. πᾶν «всё» + ὀπτικός «видимый»), в одном из значений этого слова — проект режимного учреждения, идеальной тюрьмы или работного дома, гипотетически администрировавшихся и надзиравшихся одним человеком — управляющим-надзирателем. Проект был разработан английским философом и социальным теоретиком Иеремией Бентамом в 1791 г. Позже, при разработке концепта власти Мишель Фуко использовал принципы паноптикума Бентама («Око власти», 1977). Власть, в представлении Фуко, это граница осуществления свободы, которая представлена прежде всего в больницах, тюрьмах и учебных заведениях.
§9-а. Мы оба уже изрядно поднабрались, и я совсем забыл, что в мои планы входило усадить докучливого собутыльника на поезд и распрощаться с ним, положив таким образом конец его разрушительному трехдневному прозябанию в нашей квартире на Васильевском острове. После очередного стакана Саша, изобразив всем своим видом неописуемое радушие, широко распахнул руки и полез целоваться к вокзальному диспетчеру, выходившему из туалета, а когда тот ловко уклонился от его объятий, злосчастный Островитянин двинулся дальше и прихватил за талию визгливую мамашу в сиреневой кофте. Признаться, мне стоило большого труда урезонить его и заставить разжать клешни. Здесь, похоже, сработал мой аргумент о сугубо нематериальном вхождении в «симфоническую личность». Бессмысленно оглядевшись по сторонам, Саша икнул и изрек: «Знаешь, Гена, в отличие от литературных произведений, проза жизни по определению бессюжетна. В ней нет ничего такого, о чем можно было бы рассказать другим, и нет ничего, о чем нельзя было бы рассказать». Покачиваясь, мы направились к выходу, но тут, как назло, натолкнулись на милицейский наряд, по всей вероятности, давно уже наблюдавший за нашими художествами.
Саша-Островитянин, не дожидаясь формальностей, зацепил загривок одного из ментов и троекратно облобызал его в губы и в щеки, а я между тем огреб удар в поддых и повалился на землю как сноп. Сашу схватили за локоть, выворачивая ему левую руку за спину, он вырывался, и это деловитое, злобное копошение продолжалось целую вечность. В памяти сохранились какие-то обрывки: растоптанный сапогами пакет табака, эфирный шорох радиопередатчиков, да темное чрево ПМГ[1], распахнувшееся на улице Рубинштейна, где нас затолкали в сизые комнаты медвытрезвителя и привязали к кроватям.
- ↑ «ПМГ» – аббревиатура, которую наносили в России 1980-90-х годов на патрульные машины органов правопорядка, сокр. от «подвижная милицейская группа».
§10. Глаза мои слипались, и я прилег рядам с цыганами на полу. Образ Саши-Островитянина провалился в холодные бета-ритмы, излучаемые головным мозгом на пороге глубокого сна. Освободившись от навязчивых воспоминаний, я представил себе всеединство в виде объятий Морфея. Но это продолжалось недолго. Звуки шагов вывели меня из состояния равновесия. Я рывком подскочил с облюбованной груды опилок и огляделся. По залу ожидания, где-то в метре от моего «ложа», медленной цепью проходили одиннадцать человек (я успел дважды пересчитать их) – мужчины среднего возраста, с неприметными лицами, все без шапок, все в одинаковых суконных бушлатах.
§11. Стараясь унять нервную дрожь, я перевел взгляд на электронное табло на стене, рядом с билетными кассами; оно высвечивало зеленую цифру двенадцать.
«Вот они... Пассажиры, – вяло подумал я. – Может быть... персонажи?»
Саши-Островитянина среди них не было. Зато навстречу им быстро шагала женщина с туристической сумкой через плечо, раскосая, стройная, – похоже, именно с ней-то мне и предстояло познакомиться в ближайшие две-три минуты. Немедленно.
§12. Поправив коченеющими пальцами воротник, я глубоко втянул в себя воздух, мысленно сосчитал до трех, встал на ноги, и решительно двинулся ей навстречу. Женщина растерянно оглядывалась по сторонам. Тут со скамейки поднялся высокий мужчина в тулупе и пошел – нет, почти побежал – к ней.
– Люба! Я здесь!
Они обнялись, а я застыл как соляной столп. Кивнув в мою сторону, она сказала:
– Смотри-ка ты... Кажется, этот...
Автобиографический персонаж, именуемый в моих тетрадях «Алекс», галантно брал тебя под руку и уводил во внешнюю жизнь, к тем немотствующим, выворачивающимся наизнанку рифмам, из которых «фонари – пожаром зари» еще не самая худшая...
Примечания
Copyright © Михаил Богатырев