Михаил Богатырев (Мiтрич+Богатырь)
Без права переписки
( «Стетоскоп N°29», илл: Митрич)
Приступая к осаде твоей, о женщина, крепости, Натанаэль, очевидно, готовил себя к тому, что сексуальное порабощение чужой жены – это труд, упорный и терпеливый, ну, а в случае с тобой, возможно, и вовсе безрезультатный. Пожалуй, легче обратить мусульманина в еврейство, чем вызвать в тебе плотское сострадание и заручиться, так сказать, чувственными обязательствами. Ему пришлось изобретать целую науку о средствах и способах обольщения. Но здесь-то у него и вышел прокол. Любой другой поклонник, пусть даже самый ловкий, но желающий оставаться в пределах разумного, задался бы на его месте вопросом: «А куда, собственно, девать мужа?» Но самонадеянный Натанаэль избрал в отношении меня тактику холодного безразличия. Я подозреваю, что Натанаэль даже сочувствовал мне в глубине души, однако его сентенции типа «Бедный Гена, вечно он скитается где-то, без документов, голодный, грязный и пьяный», адресовались только твоему доверчивому сердцу, произносились всегда за моей спиной и сильно отдавали наушничеством.
Не учитывая в своих расчетах меня, Натанаэль ошибался самым роковым образом. Мне ли привыкать к мытарствам и долготерпению? Незаконный житель чужой страны, пария, лишенный гражданских прав и общественных привилегий, я обладал железным иммунитетом к любым превратностям судьбы. Но упаси вас Бог задевать мои личные святыни. Тут я теряю над собою контроль и становлюсь чрезвычайно опасен.
Для тебя, мое сердце, все это пустые слова, которых ты, вдобавок, уже не можешь услышать. Слишком многое изменилось за прошедшие полгода. С тех пор, как я снял крышку с ящика Пандоры и проследил за траекторией черного шара, покатившегося под ноги невнимательному Натанаэлю, я никогда больше не возвращался к заботам о справедливости и к мыслям о несовершенстве ее путей.
Сейчас, когда я надежно сокрыт в узилище, именуемом «Надзорное отделение госпиталя «Пси-Аш»», мысли мои, о женщина, начинают понемногу собираться в точку, и шум времени почти не беспокоит меня. Я лишен права переписки, и тем самым счастливо избавлен от мученического самопознания в слове. Мир больше не доверяет мне, а я в свою очередь не доверяю миру, однако дамоклов меч отведен от моей головы железной рукой правосудия: куда бы я ни писал, мне никто не ответит. Впрочем, все эти годы только ты и была моим единственным настоящим корреспондентом, да-да, именно ты, а не мать и сестра, которых я, бывало, томил безвестьем по нескольку лет.
У меня до сих пор случаются приступы мигрени при воспоминании о неотправленных письмах, грудой сваленных под столом в кабинете. Редко какое письмо я удосуживался запечатать в конверт, не говоря уж о том, чтобы дойти до почты, купить марку и затолкать-таки белый прямоугольник в канареечную щель boite aux lettres.
Думаю, что я опоздал с появлением на свет по меньшей мере на три-четыре столетия, ибо в глубине души я чувствую себя современником конных курьеров, нарочных и голубиной почты. Практически вся моя корреспонденция состоит из мыслей и образов, то есть, по сути своей это астральный телеграф, не имеющий материального носителя информации.
Но и в подобном способе связи есть свои недостатки. Представь себе такую картину: намереваясь исправить ветренную природу души, герметист из Ламанчи сражается с ветряными мельницами. При этом он не замечает той бури, которая одолевает его больную душу, и весь пафос его поведения – действительный, а не мнимый – состоит в преодолении белого шума, из которого соткан образ его далекой избранницы. Память господина Кихота не хранит ни единой черты, которая бы подтверждала твою, о женщина, реальность. Ни улыбки, ни вздоха... ничего. Сплошной белый шум, порождающий чудовищ и призраков.
Нечто подобное произошло и со мной. Мощный воздуходув моей памяти нынче кружится вхолостую вблизи остывшего очага. И даже отказав себе во всех благах, мыслимых и немыслимых, я не смог развести в нем огонь, как ни старался. Так пусть хотя бы твой голос, о женщина, будет навсегда запечатлен в моем внутреннем слухе.
Ты можешь, конечно, поднять меня на смех, или, скажем, броситься в лобовую атаку, выкрикивая мне в лицо какую-нибудь гневную отповедь, например: «Я требую – слышишь? – требую, чтобы ты никогда больше не вмешивал меня в трагический фарс, который ты разыгрываешь из своей жизни!» – однако как бы ты себя ни вела, что бы ни говорила, запомни: немое кино моей жизни озвучено твоим голосом. Так что протесты не принимаются, слишком поздно!
Я думаю, нет необходимости объяснять, почему я вычеркнул из этого письма ласковые имена, которые ненароком проскользнули сюда из плодородного прошлого, когда каждый день был щедр на урожаи нежных эпитетов. В лакуны, образовавшиеся на месте твоих ласковых прозвищ, я вписал высокопарно-безличное обращение «о, женщина». Считай, что меня вдохновляла ирония суфийских трактатов или витиеватая поэзия персов; впрочем, относительно колоритов иронии я, как ты помнишь, всегда был если не полным слепцом, то уж наверняка дальтоником.
На днях ко мне в темницу приводили свидетелей моего злодеяния, однако я не мог разглядеть их, как ни старался. Объяснить подобную невнимательность нетрудно: дело в том, что к моменту очной ставки вся моя скорбь, все мое сострадание были уже сданы в ломбард, они находились в страдательном залоге. Подобно рыбе, выброшенной на берег, я задыхался от отсутствия связи с тобой. Вырванный с корнем мысленный провод не принимал никаких сигналов, ни прямых, ни обратных.
Прошли месяцы, прежде чем настойчивые допросы следователя и хищническая благосклонность психиатра сдвинули мою совесть с мертвой точки. В минуты коротких просветлений я понимаю, что это пресловутое «отсутствие связи» есть не что иное, как затяжная, от приступа к приступу длящаяся мания. Но даже теперь, после продолжительного лечения, я не могу связно объяснить, зачем я убил Натанаэля.
Раньше я ответил бы так: Натанаэль умер, потому что утратил душу, а вместе с ней и элементарный человеческий такт. Ну, а разве со мной не произошло то же самое, хотя я и продолжаю по инерции коптить это небо? Раскаленная добела мера справедливости взорвалась как лампа дневного света, выпавшая из электрических зажимов. Ты только вдумайся в этот трагический парадокс: un sans abri tue un insensible – бездомный убивает бездушного... Мы схватились с Натанаэлем как два глиняных истукана, и покатились по шахматной доске, со стуком опрокидывая фигуры прочих големов, больших и малых. Несколько лет я ждал этого момента, терпеливо наблюдая за хитроумными маневрами Натанаэля, который внедрялся в твой внутренний мир исподволь, медленный и неотвратимый, как конголезская черепаха.
О, уж Натанаэль-то прекрасно понимал, что стандартная логика флирта с тобой наверняка не сработает! В подавляющем большинстве случаев интим одиноких взрослых людей разыгрывается как джазовый стандарт, в заданной последовательности аккордов и в строго обозначенных границах импровизации. Необременительное прикосновение в затакте, затем (внимание: легато!) рука задерживается чуть дольше, чем это дозволяют приличия, и здесь врожденная совестливость слабого пола служит куртуазнику своеобразной гарантией. Он знает, что в такой малости, как участливое рукопожатие, ему наверняка не откажут. К третьему такту тот же самый жест воспроизводится как нечто само собой разумеющееся... Ну и далее в таком духе, памятуя о том, что живая конфета разворачивается постепенно, без паники и суеты. Рано или поздно все заканчивается конфиденциальным посещением апартамента атакующей стороны, приглашением в ресторан, горячительными напитками и необременительным товарищеским коитусом, пусть даже и не с первой попытки. Натанаэль, естественно, делал упор на неразглашение подобных отношений. Это был его козырь, замусоленный джокер с надорванным ухом.
– У нас гаг’антиг’ованный интим, – внушал он своим недоверчивым посетительницам. – Ну а чувства я п’гедлагаю оставить на ков’гике под двегью.
Я сам слышал однажды (правда, тогда я принимал все это за нелепую шутку) как Натанаэль звонит по портативному телефону жене своего коллеги:
– Ну что, ты когда п’гиедешь? В котог’ом часу? А т’гахаться будем? Будем?
Убежденный в своем таланте великого комбинатора, Натанаэль совершенно не стеснялся моего присутствия. Ему даже не пришло в голову выйти из комнаты. Да и зачем? Ведь собеседница давно уже прошла инициацию, и теперь ее можно было тащить за собою, как вошь на аркане. Общаясь с чужими женами, Натанаэль предпочитал «брать свое, не касаясь чужого». В анальном сексе усматривал он знак особого дружеского доверия.
Года два назад я встретил Натанаэля в Марэ. Лицо его было оплавлено той нездоровой бледностью, которая сразу же выдает либо содомита, либо тюремного онаниста. Не помню уж, с какой стати – черт потянул за язык, не иначе – я стал обсуждать с Натанаэлем проблему сбыта произведений современного искусства.
– А ты заведи себе сек’гетаршу, плати ей да пот’гахивай ее, и пусть она ходит по контог’ам средней руки с п’гедложением ук’гасить интегьег, – посоветовал Натанаэль и улыбнулся, ободряюще сощурившись. Его маленькие глаза так и лучились в белесых щелочках век. – А чтобы упг’авлять своей сек’гетаг’шей, ты можешь использовать поначалу один нехит’гый п’гием: дождись момента, когда она впервые поделится с тобой своими п’гоблемами, или, скажем, неп’гиятностями, после чего заставь себя побледнеть, встань и уйди, сославшись на боль в сег’дце. Этот замечательный п’гием всегда хорошо г’аботает.
– Как же это возможно – бледнеть по заказу? – спросил я для поддержания разговора, смутно ощущая, что четвертое макдональдовское пиво уже не пойдет впрок. – А вот этому я научился, б’гаток, в Баг’селоне, когда п’госил милостыню на вокзале, – важно процедил Натанаэль.
С минуту он молчал, задумчиво поглаживая свое левое запястье, обрамленное массивным золотым браслетом. Неожиданно лицо Натанаэля сморщилось, щеки затряслись, и он откинулся на спинку стула в пароксизме самоуничижения, выставляя на всеобщее обозрение дрожащую, скрюченную ладонь. Я принужденно засмеялся, высыпал на стол пивную мелочь и решительно направился к выходу.
– Нет, ты подожди... Подожди, Гена, – зашептал Натанаэль, ухватив меня за рукав и искательно заглядывая в глаза снизу вверх.
Вот тут-то мне впервые и захотелось сбить его с ног, опрокинуть навзничь и топтать, топтать, как летучую мышь.
После того, как передо мной закрылись все двери, и знакомые мои – приличные и не слишком – стали почему-то избегать встреч со мною, я завел обыкновение отлеживаться по ночам в руинах заброшенной фабрики неподалеку от Восточного вокзала. В ту последнюю ночь я не сомкнул глаз. Шум поездов казался мне клекотом злобных гарпий. Полусгнившее такелажное оборудование, заменявшее мне постель, отвратительно скрипело при каждом движении. Перепончатокрылые, посвистывая, сновали между прутьями арматуры, на которых когда-то крепился потолок. Я мечтал о кратковременном сне как о целебном компрессе, и, чтобы успокоиться, крутил одну папиросу за другой. Танцующее на сквозняке пламя свечи приблизительно освещало два ближайших простенка, украшенных наивными фресками с черепами и змеями. Судя по всему, здесь когда-то обитали ночлежники-панки: под утро я отыскал в заплесневелых обносках кожаной одежды кастет с шипами (впрочем, тут же и выбросил его, так как ржавчина сильно пачкала руки) и старинные портновские ножницы, те самые, которые значатся в моем деле как «орудие убийства».
По моим расчетам, о женщина, Натанаэль взялся за тебя всерьез еще в 198... году. Для начала он решил просто развлечь тебя, стать твоим чичероне, безо всякой подоплеки, просто так. Чтобы не разглашать раньше времени своих намерений, Натанаэль использовал в качестве пробного шара безумного Якова, да-да, того самого Якова-израэлита, от которого все шарахались из-за его склонности к темному, ублюдочному тележничеству. Я помню, о женщина, как подстрекаемый Натанаэлем Яков набивался к тебе в гости с тем, чтобы ты, ни сном ни духом не касавшаяся артистического побирушничества в метро, научила Якова мастерить кукол-марионеток. «Общее дело – общее тело», – внушал Якову Натанаэль, просовывая голову между осколками выбитого стекла телефонной будки (по крайней мере, такими они представлялись моему воспаленному рассудку).
– Когда идешь в гости к женщине, всегда найдется повод выпить винца. А там ситуация сама за себя скажет. Заведешь шуры-муры, глядишь, что и проклюнется.
Я не помню, о женщина, что ты отвечала безумному Якову, но когда он завалился к тебе в первом часу ночи с пузатой бутылью десятифранкового vin rose, я сидел в кресле, в коридоре, и, перебирая подшивки прошлогодних манифестов, едва сдерживал в себе яростное желание выхватить у безумного Якова бутылку и садануть его по башке. Ты же была сама любезность! Ты подошла ко мне и, стараясь улыбаться как можно более непринужденно, предложила составить (вам с Яковом!) кампанию. Помнишь, я ответил тебе поговоркой людей твоего круга: «не с друзьями – только чай», и добавил: «да и того не хочется»?
Безумный Яков погундосил о злосчастных марионетках, выпил свое вино и довольно скоро ушел, не преминув, правда, с четверть часа потоптаться на пороге. Дважды он возвращался – уж не знаю, умышленно или нет – за оставленной шапкой и тетрадью.
Наконец, мы остались одни. И тут я почувствовал неладное. Может быть, ты сказала мне что-то с интонацией на микрон более строгой, чем раньше, или это было просто дурное предчувствие? Тем временем в дверь позвонили, и на пороге показался Натанаэль. Он стоял молча, безо всякого выражения на лице, и лишь резонерски вращал ладонью правой руки, словно бы разматывая нить угрожающего, но никому кроме него самого неведомого сюжета. Появление Натанаэля было точным, как нота в пьесах алеаториков. Я не выдержал, сорвал с вешалки пальто и сказал тебе:
– Ну что ж, уже поздно, пора и честь знать.
Тут я изо всех сил схватил тебя за руку. Ты закричала, я бросился вниз по лестнице, оставляя тебя наедине с Натанаэлем, а когда вернулся минут через десять, света в квартире не было, из-за двери не доносилось ни звука. О совершенной ошибке мне сигнализировал уже не ум, а безумие. Мне казалось, что Натанаэль шпионски похитил эмоциональный шифр моего ухода из дома.
Надо сказать, что тяга к бродяжничеству обнаружилась во мне едва ли не с детства. С годами она разрасталась, как гнойная пазуха при гайморите. Беспокойство откладывалось как вода, просачивающаяся в кран через микроскопическую трещину в прокладке. Капля тяжелеет, но не падает: до поры, до времени ее сдерживает поверхностное натяжение.
– Теперь Натанаэль непременно использует мои слабости против меня, – лихорадочно соображал я.
Он, вероятно, отработает сценарий, в котором подобные ситуации будут повторяться как можно чаще. Впрочем, оставалась микроскопическая надежда, что ты покинула дом сразу же после моего ухода. Сердечные судороги выбросили меня из подъезда в телефонную будку, и я принялся срочно обзванивать знакомых, пытаясь отыскать твои концы. В горячке я совершенно упустил из виду, что за такое короткое время ты не успела бы никуда доехать.
Впоследствии стало ясно, что жернова Натанаэлевой комбинаторики кружились в совершенно ином направлении. Он решил, что безумный Яков свою миссию выполнил, и теперь, когда предварительное обольщение завершено, его следует устранить, что Натанаэль и проделал безо всяких усилий, даже с некоторым блеском. На одном из сборищ, устроенном, кажется, в честь твоих, о женщина, именин, безумный Яков попытался занять крупную сумму денег у моего приятеля, г-на Штейгенауэра, работающего в секретариате венской прокуратуры. По-моему, безумный Яков даже не представился предполагаемому заимодавцу. Когда ему было отказано, причем, в резкой форме, Яков обескураженно улыбнулся, побледнел и упал в обморок. Бедолага, по-видимому, искренне не понимал, почему дала осечку инструкция о тактике займа, сообщенная ему Натанаэлем. Зато уж Натанаэль-то знал наверняка, что Яков – при всех его задатках – станет действовать по принципу испорченного телефона и скорее всего будет выставлен за дверь. Так оно и случилось: Яков попал в черный список, и его перестали принимать. «Faux cafard»[1], – кратко охарактеризовал безумца г-н Штайгенауэр.
- ↑ Faux cafard – фр. уничиж. «пластмассовый таракан».
Через неделю, осознав свой провал, безумный Яков без приглашения ворвался в дом престарелого философа дяди Кости, с которым мы мирно пьянствовали на чердаке и попытался отыграться на свой манер. Яков третировал старика намеками на мое психиатрическое прошлое. Я почему-то не сомневался, что свои отрывочные сведения он выпытал у тебя, о женщина, подбивая тебя на откровенность вопросами типа «Слушай (шепотом), а что, Гена-то и вправду того... не в себе?» С болью представлял я, как ты рассказываешь обо мне постороннему человеку. Почему-то я не сообразил, что информировать безумного Якова мог и Натанаэль.
Дядя Костя затрясся как в лихорадке, указал перстом на дверь и закричал Якову: «Ты спрашиваешь у Гены, где находится клиника Шаронтон? Да я тебе сейчас повсеместно Шаронтон устрою вместе с душем Шарко! А ну, катись в Шаронтон, прощелыга!»
Безумный Яков вылетел от дяди Кости, как пробка, оставив на столе непочатую бутыль сидра, самодельную визитную карточку и бумажный носовой платок. Через несколько дней его взяли с поличным на перепродаже кокаина и депортировали в Тель-Авив.
Но я опять отвлекся, о женщина. Итак, Натанаэль решил развлечь тебя. Я в ту пору лежал пластом, заколотый галоперидолом на четыре месяца. Думаю, нет необходимости объяснять непосвященным всю безмерность медикаментозной бездны. Зная, что я практически не могу двигаться, безумный Яков ждал тебя, о женщина, на лестничной клетке, чтобы утащить на вечеринку к Натанаэлю. Битый час я слушал, как он чиркает спичками у нас под дверью, сморкается и мычит эстрадные мелодии. Но что я мог поделать? Ты-то ведь даже не заглянула в дом проведать меня.... Да, Яков ухаживал за тобой, о женщина, навязчиво и откровенно. Он болтал без умолку, сыпал анекдотами и прибаутками. Тебе же почему-то стало легко и весело с этими милыми, разговорчивыми людьми. Тем более что дома перспектива ждала невеселая: там, в груде белья, противно шевелился человеко-образный полип. Скользким ужом шевелилось то, что осталось от мужа.
Безумный Яков танцевал с тобой, томно закатывая глаза. Натанаэль, проходя мимо, намеренно напускал на лицо свое специфический оттенок восковой бледности, якобы волнуясь. Тем временем я дополз до соседей, и опять принялся обрывать телефоны знакомых и полузнакомых, в надежде найти тебя и образумить. Неожиданно я наткнулся на твой, о женщина, голос, на твой ненатуральный смех.
– А, это ты? Опять что-то случилось? Нет? Ничего? А здесь так чудесно! Потом я медитировал на коротких гудках, пока соседи, наконец, не прекратили это безобразие, отобрав у меня трубку.
Когда я стал понемногу передвигаться без посторонней помощи, Натанаэль решил удружить жене психического инвалида. Он нашел тебе надомную работу. Вскоре после этого он уже позволял себе смотреть на тебя в моем присутствии неотрывным, лучистым взором, словно бы подчеркивая свое с тобой коллегиальное братство и некую душевную схожесть. Мне было больно, о женщина, видеть, как ты реагируешь на выкрутасы Натанаэля. Он бросил тебе подачку и теперь упивался твоей благодарностью, смакуя ее, как сливочную тянучку. Сначала Натанаэль оккупировал твое внимание, надеясь сконструировать деликатную, доверительную атмосферу. Часами после работы он обсуждал с тобой во всех подробностях свою несчастную разбитную жену Ирму. В итоге тебе стало по-женски неловко оставаться в тени, и ты, волей-неволей подчинившись композиции задушевных бесед, в ответ на исповедь Натанаэля стала затрагивать тему своего несчастного разбитного супруга Гены. Натанаэль ликовал: тактика действует безошибочно! Ведь теперь у тебя, о женщина, возникла общая с ним точка отсчета применительно к интимной жизни каждого из вас.
Я пытался работать строителем, но дело не шло. Тогда я стал искать мелкие ремонты. По сравнению с глухой безработицей я выигрывал лишь те десять-пятнадцать франков, которые раньше стрелял у тебя на кофе и на табак. Возвращаясь домой, я встречал все того же Натанаэля, стеклянистого и водонепроницаемого, который обсуждал с тобой отсылку электронной почты в Египет или что-то в этом роде. По делам службы Натанаэль стал заходить к тебе чуть ли не каждый день. Вы составляли статистические таблицы, а я сидел на кухне, чтобы не мешать вам, и все равно кожей чувствовал, что мое присутствие затрудняет тебя, что ты тяготишься мною. Я пробовал заниматься литературной критикой, но не мог связать и двух слов. Чтобы как-то забыться, я оглушал себя амстердамским химическим пивом, но от этого моя позиция отнюдь не становилась сильнее. Как-то раз я потребовал, чтобы Натанаэль хотя бы здоровался со мной, раз уж приходит в дом. Тот, видимо, посчитал, что я уже достаточно подготовлен к очередному нервному срыву, поэтому, опасаясь рукоприкладства, решил сменить тактику. Натанаэль задумал реанимировать образ безумного Якова, ему нужно было срочно найти стрелочника, на которого переключились бы мои подозрения и пал бы мой гнев.
Случай не заставил себя долго ждать. Безумный Яков номер два появился налегке, он сошел по трапу израильского самолета, помахивая портфельчиком, в котором привез главный труд своей жизни – мифологический трактат «Экспорт козлиной шерсти на остров Крит».
Думается, мало у кого хватило бы терпения продираться сквозь дебри местечкового маньеризма, тем более что из текста, как чертики из коробочки, выскакивали выспренные панегирики какому-нибудь Науму Бестемьянову или Мойше Малафееву. Сионист советского происхождения, безумный Яков-2 почему-то выбрал себе китайский псевдоним Цзы Кай, с помощью которого он и намеревался покорить Париж. – Давай-ка будем называть вещи своими именами, – сказал, я безумному Якову-2 вечером, когда они с Натанаэлем ужинали у нас на кухне. – Ты, должно быть, хотел написать о миграции малой российской словесности в Палестину? Тогда при чем здесь козлиная шерсть? Цзы Кай опешил. – Для вас, тем не менее, это большая честь – принимать у себя поэта уровня Мандельштама и Малафеева, – парировал Натанаэль.
Когда Цзы Кай, с подачи все того же Натанаэля, получил твое, о женщина, милостивое согласие на то, чтобы жить и столоваться у нас в доме, эмоциональный шифр моего бродяжничества уже звучал в моих снах, как навязчивые позывные подпольной радиостанции. В те дни я занимался поклейкой обоев и вынужден был ходить по городу в костюме, пропитанном клейстером, как китобой из «Моби Дика», занятый на переработке горячего спермацета. С тобой мы почти не разговаривали, зато каждый вечер я имел счастье наблюдать, как гоношится у нас на кухне Цзы Кай, блистая поверхностной эрудицией и вставными зубами. Я беспрекословно уступил ему диван в гостиной, ведь мы с тобой были не в тех отношениях, чтобы я мог что-то выбирать, не так ли, о женщина? Сам же я, страдая от выпитого и услышанного, устраивался ночевать на полу, проклиная маету этой жизни. Не однажды Цзы Кай вежливо предлагал мне поменяться с ним местами. «Ничего, ничего, спи, – с мрачным дружелюбием отвечал ему я. – Спи спокойно, ведь я здесь такой же гость, как и ты». Однажды Цзы Кай не выдержал и возразил: «Ну уж нет, ты – каменный гость!»
Вот так я и жил, мое сердце, в то время: днем – физическая работа, неумелая и неумная, да бесконечные тяжбы с похмельным прорабом, а вечерами – безумный Яков-2, разыгрывающий из себя восторженного китайского интеллектуала на острове Крит в эпоху Минотавра.
Незадолго до своего отлета на историческую родину Цзы Кай посвятил тебе, о женщина, несколько строк. Вот они, я помню их наизусть, поскольку сам же и составлял подстрочный перевод с «русскоязычного» иврита:
Вода во льду свирепствует под спудом. |
Помнится, я свирепо критиковал Цзы Кая за неуклюжий эротизм первых трех строк и за абсолютную нелепость четвертой строки, написанной, как это сразу же угадывается, исключительно ради красного словца. Цзы Кай же, задетый за живое, схватил меня за отворот куртки и закричал мне в ухо, как слабослышащему:
– Ты, Гена, уже потерял все, что имел! А нас с тобой время рассудит!
Я нащупал было в кармане рукоятку ножа, но тут на пороге возник вездесущий Натанаэль, который выразительно стучал ногтем по циферблату часов. Я сообразил, что Цзы Кай опаздывает на самолет и решил не препятствовать его отбытию. Мы холодно простились с Цзы Каем, он наклонился за своими чемоданами, и тут, о женщина, я заметил взгляд Натанаэля, исполненный торжества.
Он посмотрел на тебя, и его время кончилось.
По ночам у меня перед глазами неотвязно стоит багровое лицо Натанаэля, исколотое портновскими ножницами. Первое время я относился к галлюцинациям вполне терпимо, ибо они словно бы напоминали мне о моей правоте. И действительно, думалось мне, если бы я застрелил Натанаэля из пистолета, я никогда бы не узнал его подлинной сущности. Тогда, в подворотне, у меня сильно дрожали руки, поэтому острие, направленное Натанаэлю в горло, пришлось в левую половину лица. Оно соскользнуло с переносицы, перечеркнуло глазное яблоко и застряло в щеке. Долгая секунда тишины повисла над подворотней как войлочное одеяло, отяжелевшее от дождя. И тут Натанаэль закричал. Завеса упала. Своим криком он открыл мне много больше, нежели я ожидал услышать. Из окровавленного лица, как из Иерихонской трубы, вырывался наружу вопль глубочайшей внутренней силы, неподвластной уже ни суду, ни расправе, потому что и судить-то, похоже, уже было некого. Это кричал не Натанаэль, это кричало нечто иное, пропущенное сквозь останки Натанаэля, как электрический разряд.
На мгновение стало темно. Сиротливый квадрат неба не мог вместить перепуганных голубей, спешивших покинуть колодец-двор. Содрогнувшись, я ударил Натанаэля ножницами еще и еще раз, не глядя. Он упал на асфальт, судорожно пытаясь прикрыть руками изувеченное лицо.
Отвечал ли я за свои поступки? Не знаю.
Меня тестировали, десятки раз прогоняли по судебно-медицинскому варианту методики Векслера, заставляли отвечать на одни и те же вопросы в разное время суток, под нейролептиками и без них. На специальных присосках мне устанавливали электроды подмышками и в паху, за-меряя уровень потоотделения при работе с тем или иным разделом теста.
Вооруженный пуленепробиваемыми линзами и золотым Waterman'oм, врач, мсье Бурдель, позволял себе намеренные неловкости всякий раз, когда раскладывал передо мной карточки с изображениями символов культуры. Там были римский крест и двуглавый орел, алхимический пентакль, и египетский ключ силы, и волшебное око Будды. Как бы невзначай ронял мсье Бурдель на пол картонку с звездой Давида, и немедленно застывал, словно бы впадая в транс. Впрочем, он слишком старательно наносил на свое лицо грим задумчивости, слишком рельефными мазками, под стать актерам средней руки.
– Что случилось, мсье Бурдель? – участливо спрашивал я. – Да так, нахлынуло, – встрепенувшись, отвечал психиатр.
На самом-то деле он, конечно, пытался отслеживать мои бессознательные реакции. Будучи последователем поведенческой школы, в чем однажды, в минуту словоохотливости, после сытного обеда с коньяком сам же мне и признался, мсье Бурдель слепо следовал схеме американца Галантэра: стимул-реакция, и ничего лишнего. Лишним, пожалуй, было мое присутствие, но я держался, как мог, и когда, наконец, консилиум европейских светил, специалистов по hygiène mentale объявил мой диагноз (который звучал, кстати, нелепо и прозаично до слез: истероидный шовинизм на почве патологической ревности, délire abstinent profond), я потребовал очной ставки с тобой, о женщина, обещая признание на всю катушку. В действительности же мне просто хотелось тебя повидать напоследок, прежде, чем жернова судебной психиатрии сотрут меня в порошок.
К сожалению, слова мои к тому времени уже не имели никакого веса.
Примечания
Copyright © Михаил Богатырев