XLI
В эту минуту двери храма с металлическим звоном распахнулись, и туда попарно вошли Невидимые. Раздались волшебные звуки гармоники [18][1], этого недавно изобретенного инструмента, ещё незнакомого Консуэло. Казалось, они проникали сверху, сквозь полуоткрытый купол, вместе с лучами луны и живительными струями ночного ветерка. Дождь цветов медленно падал на счастливую чету, являвшуюся центром этой торжественной процессии. У золотого треножника стояла Ванда. Правой рукой она поддерживала в нем яркое пламя благовонного курения, а в левой держала оба конца символической цепи из цветов и листьев, которую набросила на влюбленную пару. Наставники Невидимых, чьи лица были закрыты длинными красными покрывалами, а головы увенчаны такими же освященными обычаем эмблемами — листьями дуба и акации, стояли с протянутыми руками, как бы готовые принять своих братьев, проходивших мимо и склонявшихся перед ними. Эти наставники были величественны, как древние друиды, но их руки, не запятнанные кровью, умели только благословлять, и глубокое благоговение заменяло ныне в сердцах адептов фанатический страх религии минувшего. Приближаясь к высокому судилищу, посвящённые снимали маски, чтобы с открытым лицом приветствовать этих величавых незнакомцев, со стороны которых они никогда не видели ничего, кроме милосердия, справедливости, отеческой любви и высокой мудрости. Верные данной клятве, далёкие от сожалений и недоверия, они не пытались прочитать любопытным взором, кто скрывается под этими непроницаемыми покровами. Вероятно, сами того не зная, адепты были знакомы со своими учителями, этими волхвами новой религии, которые, встречаясь с ними в обществе и на разных сборищах, были лучшими друзьями, ближайшими наперсниками большинства из них, а быть может, даже каждого. Но при (Совершении обряда лицо жреца было закрыто, как у оракула древних времен.
Счастливое детство наивных верований, сказочное утро священных заговоров, которые во все эпохи окутывала дымка тайны, туман поэтической недостоверности! Лишь одно столетие отделяет нас от существования Невидимых, а оно уже сомнительно для историка, но тридцатью годами позже орден иллюминатов вновь облекается в те же неведомые толпе формы и, черпая силы как в изобретательном гении своих наставников, так и в преданиях тайных обществ мистической Германии, он ужасает мир самым грозным и самым искусным из всех заговоров политических и религиозных. На мгновение этот орден пошатнул троны всех королевских династий, а потом, в свою очередь, рухнул, оставив в наследство французской революции передавшийся, как электрический ток, высокий энтузиазм, пылкую веру и грозный фанатизм. За полвека до этих отмеченных судьбой дней, в те времена, когда галантное царствование Людовика XV, философский деспотизм Фридриха II, скептическое и насмешливое владычество Вольтера, честолюбивая дипломатия Марии-Терезии и еретическая терпимость Ганганелли, — в те времена, когда все это, казалось, надолго возвещало миру одряхление, соперничество, хаос и разложение, французская революция уже бродила, как вино, во мраке и созревала под землёй. Она вынашивалась в умах верящих до фанатизма людей как мечта о всемирной революции, и, пока разврат, лицемерие или неверие царили на земле, высокая вера, великолепное проникновение в будущее, проекты переустройства мира, столь же глубокие и, быть может, более обоснованные научно, чем наш фурьеризм и наш нынешний сенсимонизм, помогали отдельным группам людей необыкновенных создавать в своем воображении представление о будущем обществе, диаметрально противоположном тому обществу, чьи действия до сих пор скрывает и замалчивает история.
Подобный контраст является одной из поразительнейших черт восемнадцатого века, который до того насыщен идеями и напряженной работой ума во всех областях, что философы и историки наших дней ещё не могут сделать ясные и полезные обобщения. Дело в том, что в нем есть уйма противоречивых документов и непонятых фактов, с первого взгляда неуловимых, есть множество источников, замутнённых сутолокой века, источников, которые бы следовало терпеливо расчистить, чтобы добраться до надежной сути. Многие усердные труженики остались неизвестными и унесли в могилу тайну своей миссии — ведь столько славных подвигов поглощало тогда внимание современников, столько блестящих работ и поныне привлекают внимание исследователей прошлого! Однако понемногу свет возникнет из этого хаоса, и если наш век сможет когда-нибудь понять собственную сущность, он поймет также и смысл жизни своего отца — восемнадцатого века, смысл этой огромной шарады, этого блестящего логогрифа, где уживалось столько противоположностей: подлость и величие, знание и невежество, варварство и цивилизация, ясность мысли и заблуждения, положительность и склонность к поэтическим восторгам, неверие и вера, мудрый педантизм и легкомысленная насмешливость, суеверие и горделивый разум. Он поймет это столетие, видевшее владычество госпожи де Ментенон и госпожи де Помпадур, Петра Великого и Екатерины II, Марии-Терезии и Дюбарри, Вольтера и Сведенборга, Канта и Месмера, Жан-Жака Руссо и кардинала Дюбуа, Шрепфера и Дидро, Фенелона и Лоу, Цинцендорфа и Лейбница, Фридриха II и Робеспьера, Людовика XIV и Филиппа Эгалите, Марии-Антуанетты и Шарлотты Корде, Вейсгаупта, Бабефа и Наполеона… Страшную лабораторию, где в тигель было брошено такое множество разнородных элементов, что в своём чудовищном кипении они извергли из себя клубы дыма, и мы до сих пор бродим впотьмах, окутанные туманными образами.
Ни Консуэло, ни Альберт, ни даже вожди Невидимых и их адепты не могли ясно видеть свой век — тот век, в лоне которого все они горели желанием и надеждой взять его приступом и переродить. Все они верили, что вступают в преддверие евангельской республики, подобно тому как ученики Иисуса верили, что вступают в преддверие царства Божья на земле, как табориты Чехии верили, что вступают в преддверие рая, как позже французский Конвент верил, что находится на пороге победоносного распространения своих идей на всём земном шаре. Однако без этой безрассудной веры не было бы и настоящей преданности, а без этих великих безумств не было бы и великих результатов. Что сталось бы с представлением о человеческом братстве без утопии божественного мечтателя Иисуса? Разве смогли бы мы оставаться французами, если б не заразились восторженными видениями Жанны д’Арк?
Удалось ли бы нам завоевать первоначальные элементы равенства без благородных химер восемнадцатого столетия? А та таинственная революция, о которой мечтали разные секты прошлого, каждая для своего времени (неведомые конспираторы минувшего века смутно предвидели ее за пятьдесят лет до ее прихода, представляя эрой политического и религиозного обновления), — эта революция принесла с собой такие внезапные бури и потерпела крах так внезапно, что ни Вольтер, ни другие трезвые философские умы, его современники, ни сам Фридрих II, великий выразитель логической и холодной мысли, не могли этого предусмотреть. Все — и самые пылкие и самые благоразумные — не могли провидеть будущее. Жан-Жак Руссо отказался бы от своего произведения, если бы Гора привиделась ему с гильотиной на её вершине. Альберт Рудольштадт немедленно превратился бы снова в страдающего летаргией безумца пещеры Шрекенштейна, если бы мог вообразить эти кровавые победы, деспотизм Наполеона и реставрацию старого порядка, сопровождаемого господством самых низменных материальных интересов: ведь он, Альберт, верил в то, что помогает делу немедленного и навечного разрушения эшафотов и тюрем, казарм и монастырей, меняльных лавок и крепостей!
Они мечтали, эти благородные юноши, и всеми силами души старались претворить в жизнь свои мечты. Они были такими же детьми своего века, как ловкие политиканы и мудрые философы — их современники. Они так же дурно или так же хорошо, как те, другие, видели абсолютную истину будущего — эту великую незнакомку, которую каждый из нас представляет себе посвоему и которая обманывает всех нас, но всё-таки подтверждает нашу правоту в тот момент, когда является нашим сыновьям, облаченная в расцвеченную тысячью красок императорскую тогу, сшитую из лоскутков, некогда приготовленных каждым из нас. К счастью, каждое столетие видит будущее всё более величественным, ибо каждое столетие создает всё больше тружеников, способствующих его торжеству. Что до людей, которые хотели бы разорвать его пурпурные одежды и окутать вечным трауром, они бессильны, ибо не понимают его. Рабы существующей действительности, они не знают, что у бессмертия нет возраста и что тот, кто не представляет себе его «завтра», не видит и его «сегодня».
Минута, когда глаза Консуэло наконец с восхищением взглянули в глаза Альберта, была для него минутой наивысшего счастья. Помолодевший, поздоровевший, он был прекрасен в своем опьянении и ощущал в себе такую могучую веру, которая могла бы сдвинуть горы, но сейчас он нёс лишь груз собственного рассудка, отуманенного страстью. Словно Галатея, вылепленная скульптором — любимцем богов, Консуэло наконец-то стояла перед ним, пробуждаясь к любви, к жизни. Безмолвная, сосредоточенная, с лицом, озарённым каким-то небесным ореолом, она впервые была так удивительно, так неоспоримо прекрасна, ибо впервые жила настоящей, полнокровной жизнью. Благородное чело светилось ясностью, а большие глаза были влажны от духовного наслаждения, по сравнению с которым чувственное опьянение кажется лишь бледным его отблеском. И красота Консуэло была так совершенна именно потому, что она не сознавала её, не думала о ней, не понимала сама, что происходит в её сердце. Для неё существовал один Альберт, или, вернее, она существовала теперь лишь в нём одном, и он один казался ей достойным безграничного восхищения и безмерного уважения. А сам Альберт, любуясь ею, тоже преобразился и был озарён каким-то неземным сиянием. Правда, его взгляд ещё таил в себе торжественное величие пережитых благородных страданий, но минувшие невзгоды не оставили на его лице ни малейшего следа физической боли. На лице его отражалось безмятежное спокойствие возрожденного к жизни мученика, который видит, как земля, обагренная его кровью, уходит у него из-под ног, а разверстое небо сулит бесконечные награды. Никогда ещё, даже в дни расцвета античного или христианского искусства, ни один вдохновенный художник не создавал более благородного образа героя или мученика.
Все Невидимые также замерли от восхищения и, образовав круг, преисполненные великодушной радости, молча созерцали прекрасную чету, столь чистую перед лицом Бога и столь целомудренно счастливую среди людей. Затем двадцать сильных мужских голосов запели хором могучий и безыскусственный гимн, напоминавший античный: «О Гименей! О Гименей!» Музыка принадлежала Порпоре, которому послали слова и поручили сочинить эпиталаму для некоего славного союза, причём щедро вознаградили, не указав, от кого исходит этот дар. Подобно Моцарту, написавшему накануне смерти самое вдохновенное своё произведение, «Реквием», заказанный ему таинственным незнакомцем, старый Порпора обрёл весь гений молодости, когда сочинял свадебный гимн, поэтическая загадка которого возбудила его воображение. Консуэло с первых же тактов узнала манеру своего дорогого учителя и, с трудом оторвав взгляд от любимого, повернулась к певцам, ища приемного отца, но здесь присутствовала только его душа. Среди достойных исполнителей его музыки Консуэло узнала многих друзей. Здесь были: Фридрих Тренк, Порпорино, молодой Бенда, граф Головкин, Шубарт, шевалье д’Эон — она познакомилась с ним ещё в Берлине и, так же как вся Европа, никак не могла понять, к какому он принадлежал полу, — граф де Сен-Жермен, муж певицы Барберини канцлер Коччеи, содержатель кабинета для чтения Николаи, Готлиб, чей красивый голос выделялся среди всех остальных, и, наконец, Маркус, которого она узнала по выразительному знаку Ванды и ещё ранее — благодаря инстинктивной симпатии, какую вызывал в ней её покровитель и названый отец. Все Невидимые сняли и перекинули через плечо свои зловещие черные плащи, и теперь их ярко-красные с белым наряды, изящные и простые, украшенные золотой цепью с отличительными знаками ордена, придавали группе праздничный вид. Маски висели у каждого на запястье, готовые тут же закрыть лицо хозяина по малейшему сигналу караульного, стоявшего в дозоре на крыше здания.
Оратор — тот, кто служил посредником между наставниками Невидимых и адептами, также снял маску и подошел поздравить счастливых супругов. Это был герцог***, тот самый богатый вельможа, который отдал свое состояние, ум и пылкое рвение делу Невидимых. Он являлся председателем сегодняшнего сборища, и это в его замке давно уже нашли пристанище Ванда и Альберт, спрятанные, разумеется, от глаз всех непосвящённых. Его замок являлся также главным центром всей работы судилища ордена, хотя существовали и другие резиденции. Правда, многочисленные сборища происходили здесь за редкими исключениями лишь один раз в год, в течение нескольких летних дней. Посвящённый во все тайны наставников, герцог защищал их интересы и действовал вместе с ними. Никогда не выдавая их инкогнито и принимая на себя одного весь связанный с этим риск, он был их посредником в сношениях с другими членами общества.
Когда новобрачные обменялись со своими братьями ласковыми и радостными приветствиями, каждый занял свое место, и герцог, вновь превратившийся в брата-оратора, обратился к увенчанной цветами супружеской чете, стоявшей на коленях перед алтарем, со следующей речью:
— Дорогие и возлюбленные дети, именем истинного бога, всемогущего, вселюбящего и всеведущего, именем трех добродетелей, которые в душе человека являются отражением божественного начала — трудолюбия, милосердия и справедливости, — а нами именуются свободой, равенством и братством, наконец именем судилища Невидимых, посвятившего себя тройному долгу — долгу рвения, веры и познания, — другими словами, тройному исследованию истин — политических, нравственных и божественных, — я провозглашаю и утверждаю, о Альберт Подебрад и Консуэло Порпорина, ваш брак, ранее заключенный вами перед лицом Бога и ваших родителей, а также в присутствии священника христианской веры в замке Исполинов числа 175* года. Брак этот, имевший законную силу в глазах людей, не имел таковой в глазах Бога. В нем недоставало: 1) самоотверженной готовности супруги жить вместе с супругом, который, по всей видимости, доживал свой последний час; 2) одобрения представителя нравственной и религиозной власти, признаваемой и почитаемой супругом; 3) согласия некой особы, здесь присутствующей, которую мне не дозволено назвать, но которая связана с одним из супругов узами крови. Если ныне эти три условия выполнены и ни один из вас, супругов, не собирается предъявить какие-либо требования или возражения, соедините ваши руки и встаньте, дабы призвать небо в свидетели добровольности вашего деяния и святости вашей любви.
Ванда, продолжавшая оставаться неизвестной братьям ордена, взяла за руки своих детей. В едином порыве нежности и восторга все трое поднялись, как бы составляя одно нераздельное существо.
После нескольких торжественных фраз, знаменующих заключение брака, простые, трогательные обряды новой религии свершились тихо и благоговейно. Этот обет взаимной любви явился не обособленным актом, происходившим среди равнодушных зрителей, которым был чужд скреплявшийся здесь союз. Нет, все присутствовавшие были призваны утвердить религиозное таинство, освящающее узы двух существ, связанных с ними общностью веры. Благословив супругов, они образовали вокруг них живое кольцо, цепь братской любви и духовного содружества, а потом поклялись во всем поддерживать их, защищать их честь и жизнь, употреблять всяческие усилия, чтобы вернуть их на стезю добродетели в случае, если они проявят слабость, охранять елико возможно от преследований и соблазнов внешнего мира при любых обстоятельствах и встречах, — словом, любить их так же свято, сердечно и глубоко, как если бы они были связаны с ними узами кровного родства. Красавец Тренк в простых, но красноречивых выражениях произнес это обещание от имени всех остальных. Затем, обращаясь к супругу, он добавил:
— Альберт, согласно нечестивым и преступным обычаям старого общества, от которого мы втайне отходим, чтобы в будущем приблизить его к нам, муж должен требовать от своей жены верности именем унизительной и деспотической власти. Если она изменит ему, он обязан убить соперника; он даже имеет право убить и свою супругу. Это называется «смыть кровью пятно, замаравшее честь». Итак, в этом старом, слепом и порочном мире каждый мужчина является естественным врагом счастья и чести, охраняемых столь варварским образом. Друг и даже брат присваивают себе право похитить у друга и брата любовь его подруги или по меньшей мере насладиться жестокой и подлой радостью, возбуждая его ревность, высмеивая его бдительный надзор, сея недоверие и разлад между ним и предметом его любви. Как ты знаешь, здесь мы лучше понимаем значение дружбы, чести и фамильной гордости. Мы братья перед Богом, и тот из нас, кто посмотрит с вожделением на жену своего брата, тем самым уже виновен в кровосмешении в своём сердце.
Взволнованные и растроганные, все братья обнажили шпаги и поклялись скорее обратить это оружие против самих себя, нежели нарушить клятву, только что произнесенную устами Тренка.
Но тут прорицательница, охваченная тем восторженным порывом, какие оказывали такое сильное действие на воображение Невидимых и нередко изменяли мнение и решение самих наставников, внезапно вышла из круга и встала в середине. Ее выразительные, пламенные речи всегда покоряли слушателей; исхудавшая высокая фигура в широком плаще, величественная осанка, даже нервная дрожь, сотрясавшая тело и попрежнему закутанную покрывалом голову, — всё в ней было исполнено какого-то изящества, свидетельствовавшего о былой красоте, а ведь женская красота — это такая сила, которая оставляет след даже после своего исчезновения и всё ещё волнует душу, когда уже не может волновать чувственность. Словом, все, вплоть до угасшего голоса, в эту минуту ставшего звучным и резким под влиянием экзальтации, делало ее таинственным существом, которое сначала внушало страх, а потом излучало могучее и непреодолимое обаяние.
Все умолкли, слушая вдохновенную вещунью. Консуэло была взволнована не меньше, а быть может, больше, чем остальные, ибо знала тайну этой необыкновенной жизни. Трепеща от невольного страха, она спрашивала себя, действительно ли это восставшее из гроба привидение является существом из реального мира и не может ли оно, выкрикнув свое прорицание, раствориться в воздухе вместе с пламенем треножника, придававшим всему прозрачный, голубоватый оттенок.
— Скройте от меня блеск этих шпаг! — вся дрожа, воскликнула Ванда. — Если ваши клятвы призывают к тому, чтобы пустить в ход орудия ненависти и убийства, значит, они нечестивы. Я знаю, что по обычаям старого мира этот кусок железа всегда прикреплялся К поясу любого мужчины как символ независимости и, гордыни; я знаю, что согласно взглядам, которые вы невольно вынесли из старого мира, шпага является олицетворением чести и что обязательство, принятое и скрепленное клятвой на оружии, считается у вас священным, как у граждан древнего Рима. Но здесь, у нас, это было бы осквернением великого обета. Поклянитесь лучше пламенем этого треножника: ведь пламя — символ жизни, света и божественной любви. Впрочем, неужели вам все еще нужны эмблемы и символы, видимые глазу? Разве вы все еще идолопоклонники? И разве фигуры, украшающие этот храм, не являются для вас лишь воплощением отвлеченных понятий? О нет, поклянитесь собственными чувствами, лучшими своими инстинктами, собственным сердцем и, если вы не смеете поклясться именем бога живого, именем истинной религии, вечной и священной, поклянитесь святым человеколюбием, благородными порывами вашего мужества, целомудренной чистотой этой молодой женщины и любовью ее супруга. Поклянитесь талантом и красотой Консуэло в том, что ни желанием, ни даже мыслью никогда не оскверните эту священную арку Гименея, этот незримый и таинственный алтарь, на котором рукою ангелов запечатлен и начертан обет любви…
— Хорошо ли вы знаете, что такое любовь? — добавила Ванда после короткой паузы, причем голос её с каждой секундой становился более звонким, более проникновенным. — Нет, о почтенные наставники нашего ордена и первосвященники нашей религии, если бы вы знали это, то никогда не позволили бы произнести в вашем присутствии то обещание, которое может утвердить только Бог и которое, будучи скреплено людьми, является оскорблением самой божественной из всех тайн. Какую силу можете вы придать взаимному обязательству, которое само по себе есть чудо? Да, отказ каждого из двух существ от собственной воли, две воли, слитые воедино, это чудо, ибо каждая душа навеки свободна в силу божественного закона. И тем не менее, когда две души отдаются друг другу и сами замыкают на себе цепь любви, их взаимное обладание становится столь же священным, столь же отвечающим Божественному закону, как и свобода отдельной личности. Вы видите, что тут действительно чудо и что тайну этого чуда Бог навсегда сохраняет для себя как тайну жизни и смерти. Сейчас вы спросите у этого мужчины и у этой женщины, хотят ли они принадлежать друг другу и только друг другу в этой жизни, и чувство их настолько пылко, что они ответят: не только в этой жизни, но и в вечной. Итак, вместе с чудом любви Бог даровал им больше веры, больше силы, больше добродетели, нежели вы сумели бы и посмели бы от них потребовать. Так прочь же святотатственные клятвы и грубые законы! Оставьте любящим идеал и не приковывайте их к действительности цепями закона. Пусть сам Бог продолжит свое чудо. Подготовляйте души к тому, чтобы это чудо свершилось в их глубине, направляйте их к идеалу любви, призывайте, доказывайте, восхваляйте и объясняйте славу верности, без которой невозможна ни нравственная сила, ни великая любовь. Но не занимайтесь, подобно католическим священникам, подобно чиновникам старого мира, проверкой того, как исполняется клятва. Ибо, повторяю, люди не в силах ни блюсти неизменность чуда, ни охранять его. Что знаете вы о тайнах предвечного? Разве мы уже вступили в храм будущего, в тот небесный мир, где, как говорят, человек может под сенью райских садов беседовать с богом, как друг беседует с другом? Разве закон о нерасторжимости брака исходит из уст всевышнего? Разве нам известна его воля? А вы сами, о сыны человеческие, разве, принимая этот закон, вы были единодушны? Разве папы римские никогда не расторгали брачные союзы, — а ведь они считают себя непогрешимыми! Иногда, под предлогом недействительности некоторых обязательств, папы официально санкционировали разводы, и эти скандальные истории навсегда остались в летописях истории. А христианские общины, преобразованные секты, греческая церковь, по примеру закона Моисея и всех древних религий, открыто ввели в нашем современном мире закон о разводе. Во что же превращается святость и действительность клятвы, данной Богу, если известно, что люди смогут в один прекрасный день освободить нас от нее? Так не оскверняйте же любовь браком: вы только погасите её пламень в чистых сердцах! Освящайте брачный союз увещаниями, молитвами, трогательными обрядами, широкой гласностью, внушающей почтение, — вы должны поступать так, если вы наши пастыри, иначе говоря — друзья, руководители, советчики, утешители, светочи знаний. Подготовьте души к святости этого таинства, и, подобно тому как отец семейства старается укрепить благосостояние, достоинство и безопасность своих детей, вы, духовные наши отцы, должны позаботиться о том, чтобы обеспечить вашим сыновьям и дочерям условия, благоприятные для развития истинной любви, добродетели и высокой верности в их сердцах. И когда, подвергнув их религиозным испытаниям, вы убедитесь в том, что в их взаимном тяготении нет ни жадности, ни тщеславия, ни легкомысленного опьянения, ни чувственного ослепления, столь далекого от идеала, когда вы убедитесь в том, что они понимают величие своей любви, святость своих обязанностей и свободу своего выбора, тогда разрешите им отдаться друг другу, и пусть каждый из них принесет в дар другому свою свободу. Пусть их семьи, их друзья и вся широкая семья верующих — пусть все они выступят и вместе с вами одобрят этот союз: торжественность брачного обряда должна сделать его достойным уважения. Но не забывайте моих слов — пусть этот обряд станет лишь религиозным соизволением, отеческим и общественным согласием, толчком и призывом к нерушимости взятого на себя обязательства. Пусть он никогда не явится приказом, принуждением, навязанным извне рабством, карающим и жестоким законом, который угрожает позором, тюрьмами и цепями в случае его нарушения. Иначе вы никогда не увидите на земле свершения чуда во всей его полноте и длительности. Извечно животворное Провидение, бог — неутомимый источник благодати, всегда будет приводить к вам юные пары, пылкие и простодушные, готовые добровольно принести обет в вечной взаимной любви. Но ваш противобожеский и противочеловеческий обряд всегда будет уничтожать в их душах действие благодати. Неравенство супружеских прав в зависимости от пола, святотатство, утвержденное общественными законами, различие обязанностей супругов, принятое общественным мнением, ложные понятия о супружеской чести и все нелепые взгляды, проистекающие из предрассудков и неправильных установлении, всегда будут уничтожать доверие между супругами и охлаждать их пыл, причем наиболее искренние, наиболее предрасположенные к верности пары будут прежде других опечалены, напуганы продолжительностью срока обязательства и быстрее других разочаруются друг в друге. В самом деле, отречение от личной свободы противно требованию природы и голосу совести, если оно происходит под чужим давлением, влекущим за собой иго невежества и грубости, но оно отвечает стремлению благородных сердец и требованиям религиозного инстинкта людей твердой воли, если бог помогает нам бороться с ловушками, которые люди расставляют вокруг брака с целью сделать его могилой любви, счастья и добродетели, сделать его узаконенной проституцией, как говорили ваши отцы лолларды, хорошо вам известные и часто вами упоминаемые. Итак, отдайте Богу Богово и отнимите у кесаря то, что не принадлежит кесарю.
— А вы, сыны мои, — обратилась она к тем, кто стоял в центре группы, — вы только что поклялись не посягать на святость брачного союза, но, быть может, не поняли всего значения этой клятвы. Повинуясь порыву великодушия, вы с восторгом отозвались на призыв чести, и это достойно вас, учеников победоносной религии. Но теперь уясните себе, что в ваших словах прозвучало нечто большее, нежели восхваление добродетели отдельного человека. Вы подтвердили закон, без которого целомудрие и верность вообще не могут быть возможны. Вникните в смысл принесенной вами клятвы, и вы убедитесь, что не может быть истинной добродетели отдельного человека, пока все члены общества не будут придерживаться по этому поводу одних и тех же взглядов.
О любовь, о священный огонь, такой могучий и такой изменчивый, такой внезапный и такой мимолётный! Небесная искра, которая проникает в нашу жизнь и гаснет раньше самой этой жизни, словно боясь испепелить нас и уничтожить! Все мы ясно чувствуем, что ты — животворящее пламя, исходящее от самого Бога, и что тот из нас, кто смог бы сохранить тебя в своей груди и поддерживать до последнего часа все таким же жгучим и сильным, был бы самым счастливым и самым великим из смертных. Поэтому-то последователи идеала всегда будут стараться приготовить для тебя в своих сердцах святилище, которое ты не стремилась бы покинуть, чтобы вновь вознестись на небо.
Но, увы, ты, любовь, которую мы превратили в добродетель, в одну из основ человеческого общества, желая уклоняться тебе, ты все же не позволила заковать себя в цепи, как того требовали наши установления, и осталась свободной, как птица в полете, и изменчивой, как огонек на алтаре. Ты словно смеешься над нашими клятвами, договорам; даже над нашей волей. Ты бежишь от нас несмотря на всё, что мы изобрели, чтобы приковать тебя к нашим обычаям. Ты так же не можешь ужиться в гареме, охраняемом бдительными стражами, как в христианской семье, окруженной угрозами священника, приговором судьи и ярмом общественного мнения. В чём же причина твоего непостоянства и твоей неблагодарности, о таинственная иллюзия, о любовь, принявшая образ жестокого и слепого божества — ребёнка? Какую же нежность и какое презрение внушают тебе поочередно все эти человеческие души, которые ты сначала обжигаешь своим огнем, а потом покидаешь — почти все до единой, — предоставляя им гибнуть в муках сожалений, раскаяния или отвращения, что еще ужаснее? Почему люди на коленях призывают тебя на всем земном шаре, превозносят и обожествляют тебя, почему дивные поэты воспевают тебя как душу мира, а варварские народы приносят тебе человеческие жертвы, сжигая на погребальном костре вдову покойного вместе с супругом? Почему юные сердца призывают тебя в самых сладких своих грезах, а старцы проклинают жизнь, когда ты обрекаешь их на ужас одиночества? В чем причина поклонения — то возвышенного, то фанатического, — которое тебе расточают, начиная с золотого детства человечества и вплоть до нашего железного века, если ты всего лишь химера, мечта, порожденная минутой опьянения, ошибка воображения, распаленного исступленной чувственностью? Причина в том, что ты не плод низменного инстинкта, примитивной животной потребности! О нет, ты не слепое порождение язычества — ты дщерь истинного бога, составная часть божества! Но пока что ты раскрыла нам свою сущность лишь сквозь туман наших заблуждений и не пожелала поселиться среди нас, ибо не пожелала быть оскверненной. Ты вернёшься и останешься навсегда в нашем земном раю, как в сказочные времена Астреи, как в мечтах поэтов, вернешься тогда, когда своими высокими добродетелями мы заслужим присутствие такой гостьи! О, сколь сладостно будет тогда жить на этой земле и как радостно будет родиться на ней. Когда все мы станем сестрами и братьями, когда союзы будут заключаться добровольно и основой их будешь только ты одна, когда вместо той ужасной, той немыслимой борьбы, с помощью которой супружеская верность вынуждена защищаться от нечестивых посягательств разврата, лицемерного обольщения, разнузданного насилия, вероломной дружбы и утонченного порока, — вот тогда каждый супруг увидит себя окруженным лишь целомудренными сестрами, ревниво и бережно охраняющими блаженство своей сестры, которую они отдали ему в подруги жизни, а каждая супруга увидит, что все остальные мужчины — это братья её мужа, счастливые и гордые его счастьем, естественные покровители его достоинства и покоя! Тогда верная жена перестанет быть одиноким цветком, который прячется, чтобы уберечь хрупкое сокровище своей чести, перестанет быть жертвой, нередко покинутой, которая чахнет в уединении и слезах, бессильная оживить в сердце возлюбленного то пламя, что сама она сохранила нетронутым в своем сердце. Тогда брату не придется больше мстить за сестру и убивать того, кого она любит и оплакивает, убивать для того, чтобы вернуть ей ложно понимаемую честь. Тогда мать не будет больше дрожать за свою дочь, а дочь не будет краснеть за свою мать. Главное же — супруг перестанет быть подозрительным и деспотичным, а супруга навсегда откажется от горечи жертвы или от злопамятства рабыни. Жестокие страдания, чудовищные несправедливости не будут больше омрачать радости семейного очага. Любовь сможет длиться долго, и — как знать! — быть может, настанет день, когда священник и магистрат, рассчитывая с полным основанием на непреходящее чудо любви, смогут освящать нерасторжимые союзы именем самого Бога, проявляя при этом столько же мудрости и справедливости, сколько, сами того не зная, проявляют ныне кощунства и безумия.
Однако эти счастливые дни еще не наступили. Здесь, в таинственном храме, где мы «собрались сейчас втроем или вчетвером во имя господа», mкак сказано в Евангелии, мы можем лишь мечтать о добродетели и пытаться общими усилиями ее достигнуть. Если бы мы привлекли для утверждения наших обетов или для охраны наших установлении людей из внешнего мира, они осудили бы нас на изгнание, неволю или даже на смерть. Так не будем же подражать его невежеству и его тирании. Освятим супружескую любовь этих двух детей, которые пришли к нам за отеческим и братским благословением, именем бога живого, покровителя всяческой любви. Позвольте им поклясться друг другу в вечной верности, но не записывайте их обещания в книгу смерти, дабы не напоминать им об этом впоследствии с помощью страха и принуждения. Предоставьте богу быть их стражем, и пусть они сами каждодневно призывают его, чтобы он поддерживал зажженный им священный огонь.
— Вот чего я ждал от тебя, вдохновенная сивилла! — вскричал Альберт, принимая в объятия свою мать, изнуренную длинной речью и силой своего убеждения. — Я ждал, что ты даруешь мне право обещать всё той, кого люблю. Ты поняла, что это самое дорогое и самое священное моё право. Итак, я обещаю и клянусь верно и неизменно любить её одну всю мою жизнь и призываю Бога в свидетели моей клятвы. Скажи же мне, о прорицательница любви, что в этом нет богохульства.
— Ты находишься под властью чуда, — ответила Ванда. — Бог благословляет твою клятву — ведь это он влил в тебя веру, чтобы ты мог произнести её. Вечно — вот самое пылкое слово, какое слетает с уст влюбленных в минуты экстаза, в минуты самых пленительных радостей. Вот пророчество, которое вырывается тогда из глубины их душ. Вечно — вот идеал любви, идеал веры. Никогда человеческая душа не подходила ближе к вершине своего могущества и своего ясновидения, нежели в минуты восторга истинной любви. Вечно любовников — это внутреннее откровение, проявление божества, которое должно озарить дивным светом и согреть благотворным теплом все мгновения их союза. Горе тому, кто нарушит этот священный обет! Он перейдет из состояния благодати в состояние греха: он погасит веру, свет и жизненную силу в своем сердце.
— А я, — сказала Консуэло, — я принимаю твою клятву, о Альберт! И заклинаю тебя принять мою. Я тоже чувствую себя под властью чуда, и в моих глазах это вечно нашей короткой жизни — ничто по сравнению с той вечностью, в которой я буду принадлежать тебе.
— Благородная и отважная девушка! — сказала Ванда с восторженной улыбкой, сияние которой, казалось, проникло сквозь её покрывало. — Проси у Бога вечной жизни с тем, кого ты любишь, в награду за верность ему в нашей краткой земной жизни.
— Да, да! — вскричал Альберт, поднимая к небу руку, сжимавшую руку жены. — Такова наша цель, надежда и награда! Пылко и возвышенно любить друг друга в этой фазе нашего существования, а потом встретиться вновь и соединиться в других фазах. Да, я чувствую, что сегодня не первый день нашего союза, что мы уже любили, что мы принадлежали друг другу в прежней жизни. Такое великое счастье — не результат случайности. Это десница божья приблизила нас друг к другу и соединила, словно две половинки одного существа, которое в вечности будет нераздельно.
После торжественной церемонии брака все перешли, несмотря на весьма поздний час, к обрядам окончательного посвящения Консуэло в члены ордена Невидимых. Потом судьи удалились, а остальные разбрелись по священному лесу, но вскоре вернулись и сели за братскую трапезу. Главой её был князь (брат-оратор), который взялся объяснить Консуэло все глубокие и трогательные символы этого празднества. Ужин подавали верные слуги, достигшие низших степеней ордена. Карл познакомил Консуэло с Маттеусом, и наконец-то она увидела без маски его честное, доброе лицо. Однако она с восхищением заметила, что эти почтенные слуги вовсе не рассматривались как низшие своими братьями, стоявшими на более высоких ступенях. Между ними и старшими членами ордена не замечалось никакого различия, независимо от их положения в свете. Братья-прислужники, как их здесь называли, по доброй воле и охотно выполняли обязанности виночерпиев и дворецких; они занимались этим как помощники, владеющие искусством подготовить пиршество, которое, впрочем, считалось у них как бы религиозным обрядом, пасхой с причащением. Вот почему эти обязанности нисколько их не унижали, как не унижало левитов храма участие в жертвоприношениях. Подав яства, они садились за стол и сами, причем не Отдельно от других, а среди гостей, на специально Предназначенные для них места, и каждый гость с, превеликой охотой наполнял их бокал или тарелку. Как и на масонских парадных обедах, гости не поднимали ни одного бокала без того, чтобы не высказать какую-нибудь благородную мысль, не рассказать о каком-нибудь великодушном поступке, не вспомнить о каком-нибудь высоком покровителе. Однако ритмические напевы, ребяческие жесты франкмасонов, молоток, условный язык здравиц и надписи на столовой утвари были изъяты из этих пиршеств, веселых и в то же время серьезных. Братья-прислужники держали себя во время трапезы почтительно и скромно, но непринужденно и без приниженности. Карл некоторое время сидел между Альбертом и Консуэло, и она была растрогана, заметив не только скромность его манер и умеренность в пище и питье, но и поразительные успехи в умственном развитии этого честного крестьянина, которого просветило сердце и который так быстро приобщился к священным понятиям религии и нравственности.
— О мой друг, — сказала она своему супругу, когда дезертир пересел на другое место и Альберт оказался с ней рядом, — вот перед нами раб, перенесший побои прусских солдат, неотесанный дровосек из Богемского Леса, едва не убивший Фридриха Великого! Как быстро сумели разумные и терпеливые наставники превратить в рассудительного, благочестивого и справедливого человека этого бродягу! Ведь зверское правосудие некоторых стран сперва толкнуло бы его на убийство, а потом наказало бы кнутом и виселицей.
— Благородное сердце! — произнес князь, сидевший в эту минуту справа от Консуэло. — Ведь это вы — вы сами — преподали в Росвальде прекрасный урок религии и милосердия этой душе, ослепленной отчаянием, но одаренной благороднейшими инстинктами. Дальнейшее его воспитание пошло быстро и легко. Когда нам случалось дать ему какой-нибудь добрый совет, он немедленно соглашался, восклицая: «То же самое мне говорила синьора!» Уверяю вас, не так уж трудно просветить и вразумить наиболее грубых людей, стит только захотеть по-настоящему. Чтобы улучшить их положение и научить уважать самих себя, мы должны прежде всего научиться уважать и любить их, а для этого требуется только одно — искреннее сострадание к ним и уважение к человеческому достоинству в целом. И всё-таки эти честные люди пока что имеют у нас лишь низшие степени: ведь, посвящая их в наши таинства, мы должны сообразовываться с уровнем их умственного развития, с уровнем их продвижения на стезе добродетели. Старик Маттеус стоит двумя ступенями выше Карла, но если его сердце и ум не смогут продвинуться дальше, то и положение его в ордене останется прежним. Низкое происхождение или жалкое общественное положение никогда не смогут остановить нас, и, как видите, башмачник Готлиб, сын тюремщика из Шпандау, допущен к степени, которая равна вашей, хотя в моем замке он выполняет — по склонности и по привычке — обязанности подчиненного. Живое воображение, пылкое стремление к науке, горячее преклонение перед добродетелью, словом — несравненная красота души, обитающей в этом уродливом теле, быстро сделали Готлиба достойным и во всем равным нам братом внутри нашего храма. Нам почти нечего было дать этому благородному юноше в области идей и достоинств. Напротив, у него было их слишком много. Пришлось утишить его чрезмерную экзальтацию, исцелить от нравственных и физических недугов, которые могли бы довести его до безумия. Недостатки окружавших его людей и порочность власть имущих возбудили бы его негодование, хотя и не могли бы его испортить, но только мы, вооруженные духом Якоба Беме и правильным толкованием его глубоких символов, сумели убедить Готлиба, не разочаровав, и устранить заблуждения его поэтических и мистических взглядов, не охладив при этом его пыла и веры. Вы не могли не заметить, что исцеление этой души отразилось и на теле, что здоровье вернулось к нему, словно по волшебству, и его странная физиономия преобразилась.
После трапезы все накинули плащи и стали прогуливаться по отлогому склону холма, осененного священной рощей. Руины старинного замка, предназначенного для испытаний новичков, возвышались над этим прекрасным уголком, и Консуэло постепенно узнавала тропинки, по которым еще так недавно мчалась в памятную грозовую ночь. Обильный источник, который вытекал из грота, незатейливо прорезанного в скале и некогда предназначавшегося для отправления исполненных суеверия обрядов, убегал, журча, меж кустов вереска в глубь долины, где превращался в красивый ручей, так хорошо знакомый нашей пленнице. Усыпанные песком аллеи, посеребренные луной, перекрещивались под прекрасными деревьями, и группы гуляющих встречались, соединялись и тихо беседовали друг с другом. Высокая ограда с зарешеченными отверстиями укрывала эту часть сада, где стояла просторная, комфортабельная беседка, служившая рабочим кабинетом, любимым убежищем князя, недоступным для нескромных и любопытных взоров. Братьяприс- лужники тоже прогуливались группами, но только вдоль ограды, чтобы иметь возможность предупредить братьев в случае приближения непосвященных. Впрочем, это было почти невероятно. Герцог делал вид, что интересуется лишь масонскими таинствами, хотя в действительности они были у него на втором плане. Дело в том, что франкмасонское учение находилось теперь под охраной закона и под покровительством знатных особ, которые были или только считали себя членами общества. Никто не подозревал о значительности высших степеней. Постепенно поднимаясь, они завершались присуждением степени члена судилища Невидимых.
К тому же шумное пиршество в сверкавшем огнями герцогском замке до такой степени поглощало внимание многочисленных гостей герцога, что им и в голову не приходило покинуть роскошные залы и недавно разбитые цветники ради голых скал и руин старинного парка. Молодая маркграфиня Байрейтская, близкий друг герцога, выполняла вместо него обязанности хозяйки. Сам он исчез, сославшись на нездоровье, но сразу после трапезы Неви- димых вернулся в замок и возглавил другой стол, где сидели его именитые гости. Увидев издали эти огни, Консуэло, опиравшаяся на руку Альберта, вспомнила об Андзолето и простодушно призналась своему супругу, что была минута, когда она допустила по отношению к любимому другу детства жестокую иронию. Альберт был недоволен ею.
— Да, это было греховное чувство, — сказала она, — но тогда я была так несчастна. Я уже решилась принести себя в жертву графу Альберту, а лукавые и жестокие Невидимые опять бросили меня в объятия опасного Ливерани. В душе у меня была смерть. С восторгом я обрела того, с кем долг вынуждал меня расстаться, а Маркус, желая отвлечь меня от страданий, принуждал восхищаться красавцем Андзолето! Право, я бы никогда не поверила, что способна смотреть на него с таким равнодушием! Но ведь я думала, что меня хотят испытать, заставить петь с ним, и в тот момент готова была его возненавидеть; он отнял бы у меня последний миг, последнюю мечту о счастье. Теперь же, друг мой, я могу встретиться с ним без горечи и быть более снисходительной. Счастье делает человека таким добрым, таким милосердным! Я была бы рада принести ему пользу и внушить если не склонность к добродетели, то хотя бы серьёзную любовь к искусству.
— К чему заранее отчаиваться? — сказал Альберт. — Посмотрим, каков он будет в день несчастья и одиночества. Сейчас, в разгаре славы, он не услышит советов мудрости. Но если он потеряет голос и красоту, вот тогда, быть может, мы завладеем его душою.
— Займитесь его обращением вы, Альберт.
— Только вместе с вами, моя Консуэло.
— Так вы не боитесь воспоминаний о прошлом?
— Нет, я стал до того самонадеян, что ничего не боюсь, я во власти чуда.
— И я тоже, Альберт, я не сомневаюсь в себе! О, у вас есть все основания быть спокойным.
Начинало светать, и чистый утренний воздух принёс множество чудесных ароматов. То была прекрасная летняя ночь. Соловьи пели в зелени холмов, перекликаясь друг с другом. Вокруг супружеской четы собирались все новые группы, но они не только не мешали влюбленным, а, напротив, добавляли к их невинному опьянению сладость братской дружбы или по меньшей мере нежной симпатии. Все Невидимые, присутствовавшие на празднестве, были представлены Консуэло как члены её новой семьи. То были лучшие из лучших — самые талантливые, самые просвещенные и самые добродетельные члены ордена: одни прославились в свете, другие, никому не известные во внешнем мире, были знамениты внутри ордена своими трудами и познаниями. Простолюдины и аристократы были связаны тесными узами. Консуэло узнала их настоящие имена и те, более звучные прозвища, какие они носили тайно в своём братском кругу: Веспер, Эллопе, Пеон, Гилас, Эвриал, Беллерофон и т. д. Никогда еще Консуэло не была окружена таким множеством благородных сердец и самобытных характеров. Рассказы этих людей о рискованных предприятиях, связанных с вербовкой сторонников, и о том, что было уже достигнуто ими, восхищали её, словно поэтический вымысел, в реальность которого ей трудно было поверить, — ведь она хорошо знала развращенный и наглый свет. Трогательные и пылкие проявления дружбы и уважения, в которых отсутствовал даже малейший оттенок пошлого ухаживания, малейший намек на опасную фамильярность, возвышенная беседа, прелесть отношений, воплощавших в себе самые благородные атрибуты равенства и братства, прекрасная золотая заря, встававшая над их жизнью и над землей, — все это казалось Консуэло и Альберту каким-то дивным сном. Взявшись за руки, они вовсе не стремились уединиться и оставить своих дорогих братьев.
Сладостная истома, пленительная, как чистый утренний воздух, заливала их души. До краев полные своей любовью, они испытывали блаженное спокойствие. Тренк рассказал о муках, перенесенных им во время заточения в Глаце, об опасностях, связанных с побегом. Так же, как Консуэло и Гайдн в Богемском Лесу, он бродил по всей Польше, но это происходило в сильные морозы, а он, одетый в лохмотья, еще заботился о раненом спутнике — любезном Шелле, которого впоследствии описал в своих мемуарах как прекраснейшего друга. Чтобы заработать на кусок хлеба, он играл на скрипке и был таким же странствующим музыкантом, каким была Консуэло на берегах Дуная. Потом он шепотом поведал Консуэло о своей любви к принцессе Амалии, о своих надеждах… Бедный юный Тренк! Он так же мало предвидел грозу, готовую разразиться над его головой, как и счастливая чета, которой суждено было из этой чудесной, сказочной летней ночи перенестись в жизнь, полную борьбы, разочарований и мук!
Порпорино, стоя под кипарисом, пропел чудесный гимн, сочиненный Альбертом в память мучеников, погибших за их дело; молодой Бенда аккомпанировал ему на скрипке. Сам Альберт взял скрипку и сыграл несколько пассажей, восхитивших слушателей. Консуэло не стала петь — она плакала от счастья и умиления. Граф де Сен-Жермен рассказал о беседах Яна Гуса с Иеронимом Пражским, и рассказал так правдоподобно, горячо и красноречиво, что просто невозможно было усомниться в том, что он сам присутствовал при этом. В подобные часы сладостных волнений и восторга унылый рассудок беззащитен перед иллюзиями поэзии. Рыцарь д’Эон с язвительной иронией и восхитительным изяществом описал жалкие и смешные стороны знаменитейших тиранов Европы, пороки придворных и непрочность всего этого общественного здания, которое, казалось, так легко пошатнуть с помощью благородного воодушевления. Граф Головкин превосходно обрисовал великую душу и наивные странности своего друга Жан-Жака Руссо. У этого знатного философа (теперь мы сказали бы — чудака) была красавица дочь, которую он воспитывал в соответствии со своими взглядами; она была для него и Эмилем и Софи, превращаясь то в красивого мальчика, то в прелестную девушку. Он собирался ввести ее в общество Невидимых и попросил Консуэло подготовить ее к посвящению. Прославленный Цинцендорф изложил суть организации и евангельских нравов своей колонии моравских гернгутеров. Он почтительно советовался с Альбертом по поводу некоторых сложных вопросов, и сама мудрость, казалось, говорила устами Альберта, вдохновленного присутствием и нежным взглядом подруги. Он представлялся Консуэло божеством. Для нее в нем чудесным образом сочеталось все: философ и артист, мученик, перенесший все испытания, торжествующий герой, величавый, как мудрец-стоик, красивый, как божество, временами радостный и простодушный, как ребенок или счастливый любовник, словом — совершенство, каким делает мужчину любовь женщины! Стучась в двери храма, Консуэло изнемогала от усталости и волнения. Сейчас она чувствовала себя сильной и бодрой, как в те времена, когда в расцвете юности резвилась на побережье Адриатики под жгучим солнцем, смягчаемым морским ветерком. У нее было такое ощущение, что сейчас она живет полной, яркой, настоящей жизнью, что наконецто пришло счастье, и она впитывала и жизнь и счастье всем своим существом. Она не наблюдала часов — ей хотелось, чтобы этой волшебной ночи не было конца. Как жаль, что нельзя задержать восход солнца на небе в иные ночи, когда чувствуешь всю полноту жизни И думаешь, что все самые дерзкие твои мечты осуществимы или уже осуществлены!
Наконец небо окрасилось пурпуром и золотом. Серебристый звон колокола напомнил Невидимым, что ночь отнимает у них свой спасительный покров. Они пропели последний гимн в честь восходящего солнца — эмблемы нового дня, о котором мечтали и который готовили миру. Потом сердечно распрощались, назначив друг другу свидание — одни в Париже, другие в Лондоне, третьи в Мадриде, Вене, Петербурге, Варшаве, в Дрездене, в Берлине. Все сговорились встретиться ровно через год, в этот же день, у дверей сего благословенного храма, с новообращенными или со своими прежними братьями, которые отсутствовали сегодня. А потом, запахнув плащи, чтобы прикрыть изысканные наряды, они бесшумно разбрелись по тенистым дорожкам парка.
Альберт и Консуэло в сопровождении Маркуса спустились в овраг, к ручью, где Карл посадил молодых в свою закрытую гондолу и проводил в их домик. Здесь они остановились на пороге, любуясь величественным светилом, поднимавшимся в небе. До этой минуты, отвечая на страстные речи Альберта, Консуэло всё время называла его по имени, но когда он оторвал её от созерцания, она смогла лишь приникнуть пылающим лицом к его плечу и прошептать: «О Ливерани!»
Примечания
- ↑ 18. Всем известно, что гармоника при своем появлении произвела в Германии такую сенсацию, что люди с поэтическим воображением готовы были услышать в ее звуках какие-то сверхчеловеческие, таинственные голоса. Пока этот инструмент не получил широкого распространения, его считали волшебным, и адепты немецкой теософии воздавали ему такие же почести, как лире у древних и как многим другим инструментам у первобытных народов в Гималаях. Они сделали гармонику одной из эмблем своей таинственной иконографии. Они изображали ее в виде фантастической химеры. Неофиты тайных обществ, слушая ее впервые после ужасов и волнений своих жестоких испытаний, чувствовали такое потрясение, что многие из них впадали в состояние экстаза. Им казалось, что они слышат пение каких-то невидимых сил, ибо и музыканты и самый инструмент были от них тщательно спрятаны. Есть много забавных примеров необычайной роли гармоники при обряде посвящения у иллюминатов. (Прим. автора.)