Восьмистишия (Горбаневская)
| Восьмистишия |
| Источник: http://newkamera.de/gor_01.html • См. Антологию восьмистиший, раздел: «Подборки восьмистиший» |
8 х 13 х 6
шесть циклов восьмистиший
Шесть циклов восьмистиший взяты из пяти книг стихов последнего десятилетия. Можно уточнить даты: первый из них был написан в 1992 (начат в поезде Варшава-Москва, в первый приезд в Россию, завершен в Париже), последний — в 2000. Эти циклы стали для меня какой-то особой формой (см. немного об этом в приложении к циклу «Восьмистишия третьи»), более специфической, чем прежние «Три стихотворения (о... или кому-то)» и т.п. С первого цикла появились две приметы, затем повторявшиеся в каждом. Одна, вероятно, малозаметная: центральное, 7-е восьмистишие — в том или ином смысле вершина, острие всего цикла. Вторая позаметнее — числовая символика в последнем восьмистишии, которое тоже острие, но острие-концовка. В первых циклах в этой концовке прозрачно зашифровывалось 8, в последних — 13, обе имеющие прямое отношение к форме цикла. У меня, стихотворца чисто лирического с коротким дыханием, форма 13х8 — вероятно, эрзац эпической формы.
I. 1. На Оршу, на Ржев, на Моршанск,
I. 2. Вот она, долгожданная
I. 3. Исчерпаны не сны одни
I. 4. Репьи и перья, перья и репьи
I. 5. Не миру, не городу
I. 6. Нещечко мое, собирай вещички
I. 7. Проходным двором человечества
I. 8. Звездочки синего инея
I. 9. То ли короче дыханье
I. 10. Заколдовать, расколдовать
I. 11. Этой «тяжести-нежности»
I. 12. Чем кратче
I. 13. Дурную бесконечность
II. 1. По дорожке, усыпанной гравием II. 2. Обойдя и кругом и кругом
II. 3. Славенщизна — моя отчизна
II. 4. Ни осла, ни вола у ближнего
II. 5. Ни за рифмой, ни за славою
II. 6. Ласки и благодати
II. 7. Русский язык
II. 8. Что бы ни случилось
II. 9. Погудим не на трубе
II. 10. Пред ковчегом?! Проплясать?!
II. 11. Уходят, уходят друзья и враги
II. 12. Не спеши, не торопись
II. 13. Отъезжает на скорых
|
Почему «Памяти Манука»?
Послесловие к «Восьмистишиям третьим»
Когда этот цикл начинался, «Памяти...» еще не было: мерещилось только, что он будет «о стихах». Неясно было даже, возникает ли новый цикл «восьмистиший» (хотя внутренний разгон я ощущала), — может быть, подумала я, бубня в очередном автобусе третье восьмистишие, это будут «Три стихотворения о...» («...о себе самих», например), другая моя излюбленная форма цикла. На чем я уехала на два дня в деревню, а возвращаясь, в поезде, уже точно почувствовала, что нет, все-таки «восьмистишия», и тут же сочинила последнее, 13-е, где, как и в последних стихотворениях двух предыдущих циклов, обыгрывается восьмерка. (Обычно-то я сочиняю все «по порядку», т.е. располагаю в том порядке, как сочинилось.) Ладно, подумала я, «рамка» для цикла есть, посмотрим, не напишется ли он в ближайшие дни. Но стихи не отпускали, сочинялись одно за одним, так быстро (в поезде до Лионского вокзала, последние — в автобусе от вокзала), что я не успевала много раз прокрутить их в голове и до конца поправить, а записывала как есть (так что, редкий случай, сидела над ними и правила потом: и в записной книжке, и даже после того, как записала в компьютер). И в ходе этого, на той или иной строчке, на том или ином развитии, всплывала мысль: «А что бы сказал об этом Манук? А вот это бы ему понравилось! А вот это бы он сразу понял!» (Другие, мол, еще подумают, прежде чем понять.) И вместе с этим в стихи вошла вторая тема, отнюдь у меня не редкая (чем дальше, тем более не редкая), но здесь прямо связанная с недавней потерей, — тема смерти. (И соподчиненная тема дороги, реки, т.е. жизни, движущейся к смерти и за смерть.) И тут оно повернулось и стало сочиняться — хотя и не в прямом смысле «памяти», но «для» него. И сейчас отношусь к этим стихам так, будто он их прочтет. Откуда взялся Манук — у нас в редакции и в моей жизни? Однажды пришли «самотеком» его стихи и статья — скорее сказать, эссе: «Я список кораблей прочел до половины...» (то ли Манук их по почте прислал, то ли занес и оставил). Стихи мне, в общем, понравились, статья — очень. Поскольку я в те времена распоряжалась в редакции «Страницей поэзии», то решила напечатать стихи, чтобы этот никому неведомый Жажоян уже был «нашим автором», и следом предложить статью. После публикации Манук зашел в редакцию — за гонораром и вообще, и мы познакомились уже не по телефону (я звонила его приятелю, чтоб передать, что стихи и статья пойдут, потом он мне сам звонил). Заодно он познакомился со всеми в редакции (прибавлю: тут же, в это первое посещение, как говорится, «не отходя от кассы», он нашел свою любовь — на все эти последние три года своей жизни, то есть, как он и считал, навсегда), получил предложение писать рецензии и стал после этого часто появляться. А когда я вскоре свалилась с инфарктом, его попросили заменить меня в чтении «чистых страниц», заодно что-то давали редактировать — так он стал в «Русской мысли» своим человеком. Мы же с ним подружились как раз на почве моей болезни или, точнее, выздоровления. После операции меня отправили выздоравливать в загородную больницу. Ко мне ездили мои сыновья, друзья, надо было, чтобы каждый день кто-то приезжал меня выгуливать, и Манук, за это время сдружившийся с моим старшим сыном, тоже несколько раз приехал. Часами мы гуляли в больничном парке, ходили по дорожкам, взбирались на крутые склоны и, конечно, разговаривали, разговаривали, разговаривали. Обнаруживали удивительное сходство в отношении к каким-то главным поэтам — главным любимым и главным нелюбимым, — впрочем, не до конца удивительное: его статью о Мандельштаме я уже знала, однако вдобавок мы безоговорочно сошлись на любви к Ахматовой и нелюбви к Цветаевой. Эту нелюбовь я по первому разу выразила осторожно, но в ответ встретила полную поддержку, что лишний раз утешило меня: значит, я не совсем выродок. (Впрочем, судя по эссе, вошедшим в его посмертную книгу «Случай Орфея», свою нелюбовь к Цветаевой он тогда сильно преувеличивал, настраиваясь на мою ноту.) На знание Мануком — человеком совсем другого поколения — моих стихов я не претендовала, однако оказалось, что многое он читал еще в Москве. (Вообще между нами разница поколения, разница возраста — огромная! — не чувствовалась. Единственно, что он всегда обращался ко мне на «вы» — но уж, конечно, не по отчеству, — а я со своей обычной бесцеремонностью по отношению к младшим звала и его, как почти всех, на «ты».) И потом уже он был верным моим читателем. Он с одним только не мог согласиться: что я выбрасываю стихи — покажу ему новые, а через неделю-две сообщаю, что этих стихов больше нет, выброшены. Он за них заступался: ему жалко было созданного слова, а я настаивала, что оно было «написанное», а не само написавшееся. Но это был, кажется, единственный аспект, где я к нему не прислушивалась. Ира Машинская правильно написала, что Манук был таким замечательным критиком, потому что был замечательным читателем, таким, о котором каждый пишущий может только мечтать. В этом я особенно убедилась, когда годом позже, после новой операции, маясь от безделья, задумала составить подробные примечания к своим стихам. Долгое время он был не только первым, но и единственным читателем постепенно удлиняющихся и расширяющихся примечаний и единственным помощником в моих собственных поисках: а что? а откуда? Ему это было интересно! И мне были исключительно интересны его догадки, даже те (немногие), с которыми я не соглашалась. Сейчас, в полуокончательном варианте, среди того, что позднее было дополнено мной, и снова Мануком, и еще несколькими друзьями, я уже не выделю того, что он нашел, указал, подсказал, но количественно это составляет очень немалую долю. Собственно, если бы готовить эти примечания к изданию, то их тем более следует посвятить памяти Манука. И вот эти восьмистишия... Конечно, он услышал бы прямой отголосок Мандельштама в «Не за себя, не за себя, за тот...», — такой, впрочем, прямой, что его всякий услышит. Но к примеру: «...плеснув о берег дальный», — тут уже не всякий заметит (и не обязан), что это не впрямую Пушкин, а мои старые стихи с цитатой из Пушкина. Это примеры еще из тех первых стихотворений, где я не предвидела посвящения, но мысль о наших с ним изысканиях уже маячила. Дальше же пошло, пожалуй, так: восьмистишия были или игрой с Мануком, загадками для Манука (скажем, ему не пришлось бы долго гадать, кого это — «их, великолепных», какая тут уже не в квадрате, а в кубе отсылка), или косвенным, через материю стихов, разговором о поэтике, или прямыми обращениями к теме смерти. Описываю, конечно, очень схематически, но приблизительно верно. Это объединение тринадцати восьмистиший вокруг Манука привело к тому, чего не было в двух предыдущих циклах: к перекидыванию, бессознательному и сознательному, цепочек (мотивов и образов, рифмовки и ритмики) между отдельными стихотворениями, т.е. к внутреннему сплочению цикла, получившего некоторое единство не только за счет того, как раньше, что я написала все восьмистишия хронологически подряд (т.е. объединенные лишь ходом дыхания) и выставила над ними номера. Я не знаю, чего стоят эти стихи. Манук, наверное, заслуживает лучшего. Но что я написала, то написала. Надеюсь, кое-что в них ему понравилось бы.
1997 (с небольшими уточнениями и дополнениями, 2002)
|