Записи и выписки/VI. Врата учёности
VI
ВРАТА УЧЕНОСТИ
Первый шедевр в вашей жизни? Что это было? Кто сказал, что это шедевр? Или это собственное — сразу — восприятие? Или титул присвоен позже?
Из анкеты
Вначале было имя. Взрослые разговаривали и упоминали Евгения Онегина, Пиковую Даму, Анну Каренину, Чарли Чаплина, причем ясно было, что это были не их знакомые, а персонажи из другого, тайного их мира, для детей закрытого. Jт вопросов они отмахивались — некогда и слишком сложно. Чтобы проникнуть в их мир, нужно было запомнить и разгадать имена.
Имя Пушкина не произносилось — оно как бы самоподразумевалось. Когда я в пять лет спросил бабушку: «А кто такой Пушкин?», она изумилась: «Как, ты не знаешь Пушкина?» Через месяц я твердил сказки Пушкина наизусть вслух с утра до вечера. А через год началась война. Случилось чудо: в эвакуационном поселке, где вовсе нечего было читать, оказался старый растрепанный однотомник Пушкина. Стихи были непонятны, но завораживающи. Я ходил по бурьянным улицам и пел: «Скажите: кто меж вами купит ценою жизни ночь мою?» Что это значило, было неважно. Потом я много страдал от этой привычки: из-за звуков ускользал смысл. («И слово только шум, когда фонетика — служанка серафима»). Уже подростком, уже много лет зная наизусть тютчевское «как демоны глухонемые, ведут беседу меж собой», я вдруг понял зрительный смысл этой картины — ночные вспышки безмолвных красных зарниц. Это было почти потрясение.
Мне повезло: в том же дошкольном возрасте мне нанедолго попался в руки другой том Пушкина, из полного собрания, с недописанными набросками: «[Колокольчик небывалый У меня звенит в ушах,] На — — заре алой [Серебрится] снежный прах…» Я увидел, что стихи не рождаются такими законченно-мраморными, какими кажутся, что они сочиняются постепенно и с трудом. Наверное, поэтому я стал филологом. Если бы мне случилось хоть раз увидеть, как художник работает над картиной или рисунком и в какой последовательности из ничего возникает что-то, может быть, я лучше понимал бы искусство.
Я рос в доме, где не было даже «Анны Карениной». Тютчева, Фета, Блока я читал по книгам, взятым у знакомых, почти как урок скажем, по полчаса утром перед школой. Они не давались, но я продолжал искать в них те тайные слова, которые делали их паролем взрослого мира. У знакомых же оказалась Большая советская энциклопедия, первое издание с красными корешками. Там были картинки-репродукции, но странные: угловатые, грязноватые, страшноватые, не похожие на картинки из детских книжек. Взрослые ничего сказать не могли: видно, это был пропуск в какой-то следующий, еще более узкий круг их мира. Статьи «Декадентство» и «Символизм» тоже были непонятны, хотя имен там было много. Некоторые удавалось выследить. Четыре потрясения я помню на этом пути, четыре ощущения «неужели это возможно?!» — Брюсов, Белый (книжечка 1940 г. с главой из «Первого свидания»), Северянин, Хлебников. Брюсова я до сих пор люблю вопреки моде, [305] Северянина не люблю, Хлебников не вмещается ни в какую любовь, — но это уже не важно.
Моя мать прирабатывала перепечаткой на машинке. Для кого-то она, вместо технических рукописей, перепечатывала Цветаеву — оригинал долго лежал у нее на столе. (Как я теперь понимаю, это был список невышедшего сборника 1940 г — бережно переплетенный в ужасающий синий шелк с вышитыми цветочками, как на диванных подушках.) Я его читал и перечитывал: сперва с удивлением и неприязнью, потом все больше привыкая и втягиваясь. Кто такая была Цветаева, я не знал, да и мать, быть может, не знала. Только теперь я понимаю, какая это была удача — прочитать стихи Цветаевой, а потом Мандельштама (по рыжей книжечке 1928 г.), ничего не зная об авторах. Теперешние читатели сперва получают миф о Цветаевой, а потом уже, как необязательное приложение, ее стихи.
«Вратами своей учености» Ломоносов называл грамматику Смотрицкого, арифметику Магницкого и псалтирь Симеона Полоцкого. Врата нашей детской учености были разными и порой странными: кроссворды (драматург из 8 букв?), викторины с ответами (Фадеев — это «Разгром», а Федин — «Города и годы»), игра «Квартет», в которой нужно было набрать по четыре карточки с названиями четырех произведений одного автора. Для Достоевского это были «Идиот», «Бесы», «Преступление и наказание», «Униженные и оскорбленные». Я так и остался при тайном чувстве, что это — главное, а «Братья Карамазовы» — так, с боку припеку. Мне повезло: школьные учебники истории я прочитал еще до школы с ее обязательным отвращением. В разделах мелким шрифтом там шла культура, иногда даже с портретами: Эсхил-Софокл-Еврипид, Вергилий-Гораций-Овидий. Данте-Петрарка-Боккаччо, Леонардо-Микельанджело-Рафаэль («воплотил чарующую красоту материнства», было сказано, чтобы не называть Мадонну), Рабле-Шекспир-Сервантес, Корнель-Расин-Мольер, Ли Бо и Ду Фу. Я запоминал эти имена как заклинания, через них шли пути к миру взрослых. Может быть, я не рвался бы так в этот мир, если бы мог довольствоваться тем, что сейчас называется детская и подростковая субкультура; но по разным причинам я чувствовал себя в ней неуютно.
Мы жили в Замоскворечье; Третьяковка, только что из эвакуации, была в четверти часа ходьбы. Я ходил туда каждое воскресенье, знал имена, названия и залы наизусть. Но смотреть картины никто меня не учил — только школьные учебники с заданиями «расскажите, что вы видите на этой картинке». Теперь я понимаю, что даже от таких заданий можно было вести ученика к описательскому искусству Дидро и Фромантена. Потом, взрослым, теряясь в Эрмитаже, я сам давал себе задания в духе «Салонов» Дидро, но было поздно. Краски я воспринимал плохо, у меня сдвинуто цветовое зрение. Улавливать композицию было легче. В книгах о художниках среди расплывчатых эмоциональных фраз попадались беглые, но понятные мне слова, как построена картина, как сбегаются диагонали в композиционный центр или как передается движение. Я выклевывал эти зерна и старался свести обрывки узнанного во что-то связное. Иногда это удавалось. У меня уже были дети, у знакомых были дети, подруга-учительница привозила из провинции свой класс, я водил их по Третьяковке и Музею изобразительных искусств, стараясь говорить о том, что только что перестало быть непонятным мне самому. Меня останавливали: «Вы не экскурсовод!», я отвечал: «Это я со своими знакомыми». Кто-то запоздавший сказал, что старушка-сторожиха в суриковском зале сказала: «Хорошо говорил», я вспоминаю об этом с гордостью. Теперь я забыл все, что знал. [306]
Старый русский футурист Сергей Бобров, у которого я бывал десять лет, чтобы просветить меня, листал цветные альбомы швейцарской печати, время от времени восклицая «а как выписана эта деталька!» или «какой кусок живописи!» (Эти слова меня всегда пугали, они как бы подразумевали то тайное знание живописи, до которого мне так далеко.) Из его бесед невозможно было вынести никаких зерен в амбар памяти, но когда я в позднем метро возвращался от него домой, то на все лица смотрел как будто промытыми глазами.
С музыкой было хуже. Я патологически глух, в конце музыкальной фразы не помню ее начала, ни одной вещи не могу отличить от другой. (Кроме «Болеро» Ра веля.) Только из такого состояния я мог задать Боброву отчаянный вопрос: а в чем, собственно, разница между Моцартом и Бетховеном? Бобров, подумав, сказал: «Помните, у Мольера мещанину во дворянстве объясняют, как писать любовные письма? Ну так вот, Моцарт пишет: «Ваши прекрасные глазки заставляют меня умирать от любви; от любви прекрасные ваши глазки умирать меня заставляют, заставляют глазки ваши прекрасные…» итд. А Бетховен пишет: «Ваши прекрасные глазки заставляют меня умирать от любви — той любви, которая охватывает все мое существо, — охватывает так, что…» итд.» Я подумал: если бы мне это сказали в семь лет, а не в двадцать семь, то мои отношения с музыкой, может быть, сложились бы иначе. Впрочем, когда я рассказал этот случай одной музыковедше, она сказала: «Может быть, лучше так: Моцарт едет вдаль в карете и посматривает то направо, то налево, а Бетховен уже приехал и разом окидывает взглядом весь минованный путь». Я об этом к тому, что даже со слепыми и глухими можно говорить о красках и о звуках, нужно только найти язык
Когда мне было десять лет и только что кончилась война, мать разбудила меня ночью и сказала: «Слушай: это по радио концерт Вилли Ферреро, «Полет валькирий» Вагнера, всю войну у нас его не исполняли». Я ничего не запомнил, но, наверное, будить меня ночью тоже стоило бы чаще.
Книги о композиторах были еще более расплывчато-эмоциональны, чем книги о живописцах. Я пытался втащить себя в музыку без путеводителя и без руководителя: два сезона брал по два абонемента на концерты, слушал лучших исполнителей той сорокалетней давности. Но только один раз я почувствовал что-то, чего не чувствовал ни до, ни после: как будто что-то мгновенно просияло в сознании, и словам не поддается. Играл Рихтер, поэтому никаких выводов отсюда не следует.
Слово, живопись в репродукциях, музыку на пластинках — их можно учиться воспринимать наедине с собой. Театр — нельзя. Я застенчив, в театральной толпе, блеске, шуме мне тяжело. Первым спектаклем, который я видел, были «Проделки Скапена»: ярко, гулко, вихрем, взлетом, стремительно, блистательно (у артистки фамилия Гиацинтова, разве такие в жизни бывают?) — я настолько чувствовал, что мне здесь не место, что, вернувшись домой, забился в угол и плакал весь вечер. Я так и не свыкся с театром: когда я видел незнакомую пьесу, то не поспевал понимать действие, когда знакомую — оказывалось, что я заранее так ясно представляю ее себе внутренне, что мне трудно переключиться на то, что сделал режиссер. Потом меня спрашивали: «Почему вы не ходите в театры?» Я отвечал: «Быть театральным зрителем — это тоже профессия, и на нее мне не хватило сил».
То же и кино: действие идет быстро, если за чем-нибудь не уследишь — уже нельзя перевернуть несколько страниц назад, чтобы поправить память. Мне жалко моей невосприимчивости: мы росли в те годы, когда на экранах сплошь шли трофейные фильмы из Германии с измененными названиями и без имен: бросовая [307] продукция пополам с золотым фондом. Если бы было кому подсказать, что есть что, можно было бы многому научиться. Но подсказать было некому. Был фильм «Сети шпионажа», из которого я на всю жизнь запомнил несколько случайных кадров — оказалось, что это «Гибралтар» самого Штернберга. И был югославский фильм «Н-8» (я даже не знаю, «аш-восемь» или «эн-восемь»), ни в каких известных мне книжках не упоминавшийся, но почему-то врезавшийся в память так, что хочется сказать ему спасибо. Чтобы стать профессиональным кинозрителем, нужно просматривать фильмы по нескольку раз (а на это не у всякого есть время) или иметь в руках программку: сюжет такой-то, эпизоды такие-то, обратите внимание на такие-то кадры и приемы. Когда кино начиналось, это было делом обычным, а теперь против этого, наверное, будут протестовать так же, как протестуют против десятистраничных дайджестов мировой литературы. Я читал книги по кино, старался смотреть со смыслом: следить за сменой и длительностью кадров, за направлением движения. Это не приносило удовольствия. И сейчас, когда я сижу перед Гринуэем или Фассбиндером в телевизоре, я вижу просто смену картинок, где за любой одной может последовать любая другая, и героиня с равной вероятностью может вот сейчас и поцеловать героя, и ударить его. Никому не пожелаю такого удовольствия, но для меня оно не меньше, чем для гоголевского Петрушки.
По музеям, по книгам с репродукциями, по кино я шел с торопливой оглядкой: сейчас я не приготовлен, чтобы воспринять, чтобы понять эту вещь, — вот потом, когда будут время и возможности, то непременно… А так как на все вещи заведомо не хватит времени и возможностей, то сейчас главное — отделить большое от малого (в музеях часто — буквально, по формату), важное от неважного, знаменитое от безвестного, и реже всего — понравившееся от непонравившегося. (Потому что чего стоит мое невежественное «понравилось»?) Разложить по полочкам, иерархизировать, структурировать, как говорят мои товарищи. А там — вникнуть, когда время будет. Что считается (как мне, по счастью, подсказали) знаменитым и общепризнанным, то я буду одолевать, не жалея усилий: «Эта книга тебе не нравится? а нравишься ли ты сам этой книге? Это важнее». И через несколько лет перечитывания (по каждому стиховедческому поводу) мне, наконец, понравится скучный Фет, а через несколько страниц внимательного французского вчитывания (без начала и конца, тоже по лингвистическому поводу) понравится хаотический Бальзак, а когда-то в невидимом будущем, может быть, понравится и удушающий Пруст.
Я уже филолог, словесность — моя специальность. И тут — парадокс! — я теряю право на всякое «нравится», на всякий голос вкуса. Я могу и должен описать, как построена вот эта поэма, из каких тонких элементов и каким сложным образом она организована, но мое личное отношение к ней я должен исключить. «Если для вас Эсхил дороже Манилия, вы — не настоящий филолог», говорил А. Э. Хаусмен, английский поэт и сам филолог, больше всего любивший Эсхила, но жизнь посвятивший именно всеми забытому Манилию. Если у меня перехватывает горло там, где у Овидия Икар начинает падать в море, то я должен сказать: вот они легко летят над морем и островами, и об этом сказано легкой и плавной стихотворной строчкой, а вот следующая, через запятую, «…но вот мальчик начинает чересчур радоваться удачному полету», и она уже полна ритмических перебоев — как в авиамоторе, — предвещающих близкую катастрофу. Если вы талантливый педагог, то ваши слушатели почувствуют то же, что и вы. Это трудно: академик Виноградов вспоминал, как профессор Зелинский, лучший и красноречивейший русский античник начала века, плакал перед студентами оттого, что не мог найти слов описать те [308] особенности стиля Горация, которые трогали его сердце. А ограничиться словами «это хорошо», «это прекрасно», «это гениально» он, как профессионал, не имел права. Как специалист я не имею права на восторг, как человек — конечно, имею: нужно только твердо знать, от чьего лица ты сейчас говоришь.
Такова справедливость. Мы выбираем себе специальность и в этой специальности поверяем алгеброй гармонию: ботаник объясняет строение цветка, геолог — горного кряжа, филолог — стихотворения, и никто из них не скажет о своем предмете «красиво», хотя каждый это чувствует (а если анализ мешает ему это чувствовать, то лучше ему выбрать другую специальность). За это ботаник получает право спокойно и бездумно сказать «красиво» о горном кряже, а геолог — о стихотворении, а филолог о картине, здании, спектакле или фильме. «Бездумно», то есть полагаясь на свой вкус. Некоторые думают, что вкус — это дар природы, одинаков у всех, а кто чувствует иначе, тот заблуждается. Другие думают, что вкус нам подсказывает (если хотите — навязывает) общество, а какими тонкими способа ми — мы и сами обычно не сознаем. Я тоже так считаю; поэтому я и решился рассказать эти воспоминания о том, как складывался мой вкус и мое безвкусие.
АНТИЧНОСТЬ
Выполняла ли ваша углубленность в античность роль заслона от маразма советской (и, наверно, не только советской) действительности?
Из анкеты
Дети любят заумные слова, а потом взрослые их от этого отучивают. Мне удалось сохранить эту любовь почти до старости. До сих пор помню юмористический рассказ про индейца, которого звали Угобичибугочибипаупаукиписвискививичинбул, что будто бы значило «маленькая ящерица, сидящая на сухом дереве, с хвостом, свешивающимся до земли». (Так Крученых приводил на пушкинскую заумь примеры из «Джона Теннера».) Я полюбил историю и географию, потому что в них было много заумных имен и названий. В географии — главным образом в экзотических странах. В истории — главным образом в древности и в средние века. Мне повезло прочитать школьные, а потом университетские учебники раньше, чем по ним пришлось учиться, и они звучали как музыка. Но лишь пока не начиналась история нового времени: в ней почему-то имена исчезали, а оставались сословия, классы и партии. Поэтому древность была интереснее. Мне еще раз повезло: в доме у моего товарища было много книг античных авторов в русских переводах, и к концу школы я успел их прочесть и полюбить. Когда я кончал школу, то твердо знал, что хочу изучать античность: в нее можно было спрятаться от современности. Я только колебался, идти ли мне на исторический факультет или на филологический. Я пошел на филологический, рассудив: на филологическом легче научиться истории, чем на историческом — филологии. Оказалось, что я рассудил правильно.
Сейчас классическое отделение на филфаке МГУ — одно из самых престижных. В 1952 году, наоборот, туда загоняли силою. Сталин под конец жизни захотел наряду со многим прочим возродить классические гимназии: ввел раздельное обра[309]зование и школьную форму, а потом стал вводить латинский язык. Для этого нужно было очень много латинских учителей, их должны были дать классические отделения, а на классические отделения никто не шел: молодые люди рвались ближе к жизни. Поэтому тем, кто не набрал проходной балл на русское или романо-германское отделение, говорили: или забирайте документы, или зачисляйтесь на классическое. На первом курсе набралось 25 человек, из них по доброй воле — двое; как все остальные ненавидели свою античную специальность, объяснять не надо. Прошло три года, Сталин умер, стало ясно, что классических гимназий не будет, и деканат нехотя предложил: пусть, кто хочет, переходит на русское, им даже дадут лишний год, чтобы доедать предметы русской программы. Перешла только половина; 12 человек остались на классическом до конца, хорошо понимая, что с работой им будет трудно. Это значит, что на классическом отделении были очень хорошие преподаватели: они учили так, что люди стали любить ненавистную античность.
Хорошие — не значит главные или славные. Заведующим кафедрой был Н. Ф. Дератани — партийный человек, высокий, сухой, выцветший, скучный; когда-то перед революцией он даже напечатал диссертацию об Овидии на латинском языке, где вместо in Tristibus всюду было написано in Tristiis. Он уже был нарицательным именем: «Дератани» называлась хрестоматия по античной литературе, по которой учились 40 лет. Самым популярным был С. И. Радциг — белоснежная голова над черным пиджаком, розовое лицо, сутулые плечи и гулкий голос, которым он пел над завороженным первым курсом всех отделений строчки Гомера по-гречески и пересказы всего остального: он читал общий курс античной литературы, и когда учившиеся на филфаке при встрече обменивались воспоминаниями, то паролем было: «А Радциг!..» Но глубже, чем для первого курса, он не рассказывал никогда и ничего. Больше всего мне дали преподаватели языков. Греческий нашей группе преподавал А. Н. Попов (тоже нарицательный: «Попов и Шендяпин» назывался учебник латинского языка), латынь — К. Ф. Мейер. Попов — круглый, быстрый, с седой бородкой, с острой указкой, ни на секунду не дававший отвлечься, — был особенно хорош, когда изредка отвлекался сам: прижмуривал глаза и диктовал для перевода на греческий стихи А. К. Толстого (условные предложения: «И если б — курган-твой-высокий — сравнялся бы! с полем пустым — то сла-ава, разлившись-далеко-была-бы-курганом-твоим») или приводил примеры из семантики по Бреалю своей молодости («по-русски «клеветать» — от «клевать», а по-гречески «диабаллейн» — «разбрасывать» худую молву, отсюда — сам «диавол»-клеветник»). Я бывал у него и после университета — это было еще интереснее. Мейер, медленный и твердый, с больной ногой, тяжело опиравшийся на палку с белым горбуном на головке, не отвлекался никогда; но латинские правила выстраивались у него в такие логические батальоны, что следить за ними было интереснее, чем за любыми отвлечениями. Все они были дореволюционной формации, все они пересиживали двадцать пореволюционных лет, как могли: Дератани писал предисловия к античным книжкам «Академии» (выводя всех поэтов из товарно-денежных отношений, это было как заклинание), Попов, кажется, работал юрисконсультом, Мейер преподавал математику в артиллерийском училище. Когда перед войной филологию возобновили и С. И. Соболевский стал собирать преподавателей, Мейер сказал было: «Да мы, наверное, все забыли…», но Соболевский ответил: «Не так мы вас учили, чтобы за какие-то двадцать лет все забыть!» — и Мейер смолк. [310]
С нами им было скучно: кончали мы приблизительно с такими же знаниями, с какими дореволюционный гимназист кончал гимназию. Я учился плохо: рано понял, что литературоведение мне интереснее лингвистики, а латинская литература интереснее греческой, и сосредоточился только на ней. Это потому, что у меня нет способности к языкам, и латинский язык мне давался легче, чем греческий, — как и всякому. (Старый А. И. Доватур говорил: латинский язык выучить можно, а греческий нельзя, потому что это не один язык, а много: в разных жанрах, диалектах, эпохах итд.). По-латыни я рано стал, сверх университетских заданий, читать неурочные тексты, а по-гречески это не получалось. По-латыни научился читать без словаря, по-гречески — только со словарем. (Однажды Р. Д. Тименчик попросил меня перевести записку А. Волынского к И. Анненскому на греческом языке: они побранились в редакции «Аполлона», и на следующий день Волынский написал Анненскому, что просит прощения за сказанное, однако все-таки лучше бы Анненский сидел со своим Еврипидом и не вмешивался в современное искусство. Лишь переведя до конца, я понял, что переводил не с древнегреческого, а с новогреческой кафаревусы — видимо, Волынский научился ей в Константинополе и на Афоне.) Потом я много переводил и с латинского, и с греческого, но с греческого всегда неуверенно и всегда сверяясь с английским или французским параллельным переводом. Когда кончал большой греческий перевод, то с удовольствием чувствовал: ну, на этой работе я наконец-то выучил язык. Но проходило несколько месяцев, усвоенное выветривалось, и за новый перевод я опять брался как будто от нуля. С латинским языком этого не было.
Что такое наука, наши учителя не задумывались: по здоровой инерции, для них это было то, с чем они расстались в 1914 г., без всяких изменений. От всего, о чем разговаривали на других кафедрах, они отгораживались — тоже из чувства очень здорового самосохранения. Только однажды худенький седой А. С. Ахманов, рассказывавший нам историю греческой философии, мимоходом бросил: «Прежде чем спорить, что такое реализм, нужно договориться, что такое res». (В 1955 г. В. Звегинцев, читая нам, второсортным, — славистам, восточникам, античникам — краткий курс общей лингвистики, сказал: «По такому-то вопросу такие-то думают так-то, такие-то так-то, а общего мнения нет». Это было ошеломляюще: до того нам с кафедры объявлялись только истины в последней инстанции.) Есть библиографический ежегодник, без которого не может существовать античник, «L'Annee philologique» — за пять лет мы не слышали о нем ни разу, я открыл его существование из случайной сноски в какой-то книге. Я учился только по книгам; потом объяснял молодым студентам: «Университет — это пять лет самообразования на государственный счет, с некоторыми помехами, вроде посещения лекций, но преодолимыми». «У кого учились?» быстро спросил меня недавно один поэт, имея в виду, конечно, не только классическую филологию. «У книг», — ответил я. «А-а, подкидыш!» — воскликнул он с видимой радостью. Я согласился. Перемены на классической кафедре начались уже после нас — когда сперва там стал студентом Аверинцев, а потом стала заведующей Тахо-Годи. «Когда К. П. Полонская вслед за Аверинцевым вместо «новая комедия» стала говорить «пеа», мы поняли, что началась другая эпоха», — сказала мне Т. В.
Страшно подумать, первую работу на втором курсе я написал, по-нынешнему выражаясь, о структурных аналогиях комедий Аристофана и «Мистерии-буфф» Маяковского — зная Аристофана, разумеется, только по переводам. Потом, опамятовавшись, я занялся выискиванием политических намеков в литературных сатирах [311] и посланиях Горация — это советская филология приучила нас к тому, что главное в литературе — это общественная борьба. Попутно я разобрал композицию этих стихотворений и на всю жизнь усвоил, что нет такого хаоса, в котором при желании нельзя было бы выследить блистательный порядок. Этими разборами я и стал потом заниматься; посторонние называли это структурализмом. Видимо, это детскую страсть к заумным звукам (поллоймен клетой, олигой д'эклектой! — званый, но не избранный, это я) я отрабатывал сочинением сухих всеохватных композиционных схем.
После университета я служил тридцать лет и три года в Институте мировой литературы, в античном секторе. Нас было десять человек, мы писали коллективные труды, потому что монографии не поощрялись: в монографию легче проскользнуть чему-нибудь оригинальному и нестандартному. «Коллективный труд» — это значит: мучительно придумывалась общая тема, потом каждый писал о ней на привычном ему материале, а тот материал, с которым никому не хотелось связываться, приходилось брать мне. Книга по античной литературе без упоминания о греческой трагедии выглядела бы неприлично — пришлось написать о сюжетосложении трагедии, которой я никогда не занимался (разумеется, перечитав 33 трагедии больше по переводам, чем по подлинникам). Жаль, что не случилось так же написать о сюжетосложении комедии — это было бы интереснее. У В. Шкловского есть книжка случайных статей «Поденщина», где он пишет, что время умнее нас, и поденщина, которую нам заказывают, бывает важнее, чем шедевры, о которых мы только мечтаем. Я тоже так думаю.
Мой шеф по античному сектору ИМЛИ, Федор Александрович Петровский (Дератани когда-то выжил его из университета) был очень хороший переводчик. «Ему повезло в 1930-х попасть в архангельскую ссылку, — говорила М. Е. Грабарь-Пассек, — без этого уединения он никогда бы не перевел своего Лукреция». Когда нужно было составлять личный план работы на следующий год, он говорил: «Я — как Акакий Акакиевич: ему предлагали повышение, а он говорил: «мне бы лучше что-нибудь переписать»; так и я: мне бы лучше чего-нибудь перевести». Я умею писать стихи, но писать мне не о чем, поэтому я тоже стал переводчиком. Переводя, читаешь текст внимательнее всего: переводы научили меня античности больше, чем что-нибудь иное. Интереснее всего было переводить тех, с кем я меньше всего чувствовал внутреннего сходства, — оды Пиндара, «Науку любви» Овидия: это как будто расширяло душевный опыт.
При переводах были научно-популярные вступительные статьи и комментарии. Я рос на античных переводах со статьями и комментариями Ф. Ф. Зелинского и старался отрабатывать то удовольствие, которое когда-то получил от них. («А я с Зелинским сидел рядом в варшавском бомбоубежище в 1939-м, — сказал Ю. Г. Кон из Петрозаводской консерватории, один из самых светлых людей и умных собеседников, каких я встречал. — Он тряс седой головой, смотрел сумасшедшими глазами и прижимал к груди рукописи». Кон был официально признанным покойником: в 1939-м он ушел от немцев пешком на восток, в 1941-м его с остальными повезли в Сибирь, он был в таком виде, что для облегчения эшелона его на каком-то полустанке записали покойником и выгрузили, но он чудом отлежался, дошел до Ташкента, там доучился, стал преподавать, а потом перебрался в Петрозаводск.) Я хорошо помню, как я рос, какие книги читал, чего мне не хватало, и я старался дать новым читателям именно то, чего мне не хватало. Разумеется, статьи мои были компилятивные: чтобы донести до русского читателя как можно больше из того, до чего додумалась западная филология насчет Горация или Вергилия. Тот же Зелинский когда-[312]то написал про позднюю античность: «В предчувствии наступающих темных веков она словно торопилась упаковать самое необходимое свое добро в удобосохраняемые компендии, вроде Марциана Капеллы или Исидора Севильского». Точно так же и я старался покрепче логически связать обрывки прочитанного и потуже их умять в полтора листа вступительной статьи к очередному античному автору. Потом иногда с удивлением приходилось слышать: «Какие у вас оригинальные мысли!» Вероятно, они появлялись сами собой от переупаковки чужого.
Комментарии тоже были компилятивные, «импортные» — я выпустил больше десятка комментариев к своим и чужим переводам, и в них была только одна моя собственная находка (к «Ибису» Овидия, про смерть Неоптолема). Для комментариев пришлось вырабатывать новые формы. Сто лет назад комментарии были рассчитаны на читателя, который после школы сохранял смутное общее представление об античной истории и культуре, и нужно было только подсказывать ему отдельные полузабытые частности. Теперь наоборот, читатель обычно знает частности (кто такой Сократ, кто такая Венера), но ни в какую систему они в его голове не складываются. Стало быть, главное в современном комментарии — не построчные примечания к отдельным именам, а общая преамбула о сочинении в целом и о той культуре, в которую оно вписывается. Постепенно стало удаваться продвигать их в печать именно так, впервые, пожалуй, — в комментарии Е. Г. Рабинович к трагедиям Сенеки в «Литературных памятниках». Не обходилось без сопротивления. Комментируя Овидия, я перед примечаниями к каждой элегии написал, как спокон века писалось при комментариях к латинскому подлиннику: «Обращение (стихи такие-то), описание своих забот (такие-то), отступление с мифом о Медее (такие-то)» итд. Редактор (а это был лучший редактор над «Литпамятниками» за тридцать лет) возмутился: «Это неуважение к читателю: может быть, вы и к «Погасло дневное светило» будете со ставлять такое оглавление?» Я подумал: а почему бы нет? — но, конечно, пришлось отступить, а сведения об овидиевской композиции вводить в комментарий обходными маневрами. Бывают эпохи, когда комментарий — самое надежное просветительское средство. Так, Кантемир снабжал свои переводы Горация (а Тредиаковский — Роллена) примечаниями к каждому слову, из которых складывалась целая подстраничная энциклопедия римской литературы и жизни.
Комментарий хорош, когда написан просто. Мне помогало прямолинейное мышление — от природы и от советской школы. Однажды шла речь о том, что античная культура была более устной, чем наша: читали только вслух, больше запоминали наизусть, чтили красноречие итд. Я сказал: «Это оттого, что античные свитки нужно было держать двумя руками, так что нельзя было делать выписки и приходилось брать памятью». С. С. Аверинцев очень хорошо ко мне относится, но тут и он взволновался: «Нельзя же так упрощенно, есть же ведь такая вещь, как Zeitgeist» итд. Наверное, есть, но мне она доступна лишь через материалистический черный ход. Однажды я говорил студентам, как от изобретения второй рукояти на круглом щите родилась пешая фаланга, а от нее греческая демократия; а от изобретения стремени — тяжеловооруженная коннипа и от нее феодализм. Я получил записку: «И вам не стыдно предлагать такие примитивно марксистские объяснения?» Я сказал, что это домыслы как раз буржуазных ученых, марксисты же, хоть и клялись материальной культурой и средствами производства, представляли их себе очень смутно. Кажется, мне не поверили.
В разговоре с маленькими упрощение позволительней. Я написал детскую книжку «Занимательная Греция». У Мольера педант говорит: «Я предпринял великое дело: [313] переложить всю римскую историю в мадригалы»; а я — всю греческую историю в анекдоты. (О технике греческого анекдота я всю жизнь мечтал написать исследование, но написал только две страницы — в преамбуле к одному комментарию.) Писал я для среднего школьного возраста, знающего о Греции ровно столько, сколько написано в учебнике Коровкина, потом прочитал несколько глав перед студентами — им оказалось интересно; потом перед повышающимися преподавателями — им тоже оказалось интересно. Философы говорили: «Все очень хорошо, но про философию, конечно, слабее»; искусствоведы говорили: «Все очень хорошо, но про искусство, конечно, слабее»; я заключил, что вышло как раз то, что нужно. Может быть, поэтому, а может быть, по чему другому книжка прождала издания четырнадцать лет. Я думаю, что это самое полезное, что я сделал по части античности.
Античность не для одного меня была щелью, чтобы спрятаться от современности. Я был временно исполняющим обязанности филолога-классика в узком промежутке между теми, кто нас учил, и теми, кто пришел очень скоро после нас. Я постарался сделать эту щель попросторнее и покомфортнее и пошел искать себе другую щель.
СТИХОВЕДЕНИЕ
Стиховедение и стихи, алгебра и стихия — что дает «поэтическая наука» стиху! Изучение поэзии помогает ли вам лучше «понимать» и «чувствовать» поэзию?
Из анкеты
Меня спросили: зачем мне понадобилось кроме античности заниматься стиховедением. Я ответил: «У меня на стенке висит детская картинка: берег речки, мишка с восторгом удит рыбу из речки и бросает в ведерко, а за его спиной зайчик с таким же восторгом удит рыбу из этого мишкиного ведерка. Античностью я занимаюсь, как этот заяц, — с материалом, уже исследованным и переисследованным нашими предшественниками. А стиховедением — как мишка, — с материалом нетронутым, где все нужно самому отыскивать и обсчитывать с самого начала. Интересно и то и другое».
В эвакуации, где было нечего читать, случился номер журнала «Костер» (кажется, 1938, 1), а в нем две страницы литконсультаций юным авторам — по некоторым признакам, Л. Успенского. Одна страница — по прозе; там цитировался самый гениальный зачин, какой я знаю: рассказ назывался «Сын фельдшера», а первые фразы были: «Отец сына был фельдшер. А сын отца был сын фельдшера». Другая — по поэзии: там объяснялось, что одно и то же четверостишие можно написать ямбом, хореем, дактилем, анапестом и амфибрахием: «Утро раннее настало», «Вот утро раннее настало», «Раннее утро настало», «Вот и раннее утро настало», «Вот раннее утро настало». Загадочные слова «ямб» и «хорей» я уже встречал в «Евгении Онегине» и был заинтересован. Когда мы вернулись в Москву и мать устроилась в Радиокомитет, я попросил из библиотеки что-нибудь по стихосложению. Она принесла две книжки: С. Бобров, «Новое о стихосложении Пушкина», 1915, и Б. Ярхо [314] (и др.), «Метрический справочник к стихотворениям Пушкина», 1934. (Хорошая библиотека была в Радиокомитете.) У Боброва поминались еще более загадочные «корзины», «крыши» и «прямоугольники», в «Справочнике» были сплошные таблицы с цифрами, а у меня с арифметикой всегда не ладилось. Мне было десять лет, я ничего не понял, но не испугался, и это, видимо, решило мою судьбу.
Потом русский писатель Алексей Югов, которому моя мать перепечатывала рукописи («Ахилл был скиф…»), подарил мне за ненадобностью книгу Белого «Ритм как диалектика»; после этого мне ничто было не страшно. Я отыскал среди 300 непонятных страниц три понятные и стал на уроках химии самостоятельно высчитывать кривые ритмической композиции. Потом откуда-то появились «О стихе» Томашевского и «Трактат» Шенгели, и таким же образом, обезьянничая, с десятого перечитывания я научился и их методикам. Только таким подражательством я и учился всю жизнь. Университет ничего мне не прибавил — даже Бонди.
С. М. Бонди по начавшейся оттепели возобновил тогда курс по стихосложению. На лекции о сложном дольнике он для иллюстрации прочитал «Гайдука Хризича» из «Песен западных славян», как обычно, с замечательной четкостью выделяя голосом каждый ритмический ход. Потом вдруг, неожиданно присев по-охотничьи: «А я вот с уверенностью скажу: никто! из вас! этого стихотворения! ведь не читал! — Правильно?» Я съежился: можно ли так оскорбительно думать о русистах III–IV курса? И тут вся круглая аудитория со всех сторон радостно грянула: «Правильно! не читали!» Я съежился еще больше. К подсчетам и графикам Бонди относился со сдержанной неприязнью: зачем столько считать, когда и так слышно? Ему казалось, что подсчеты не помогают, а мешают слуху, чтобы ввести нас в заблуждение. Потом он однажды рассказывал: «Андрей Белый делал доклад о ритме и смысле в «Медном всаднике» — критиковали его очень сильно. Возвращаемся после заседания, он не может успокоиться: «Пусть я бездарен, но метод мой — гениален!» — «Да нет, — говорю я ему, — это вы, Борис Николаевич, гениальны, а метод ваш бездарен…»«
О монографии К. Тарановского, который просчитал 300 000 строк ямбов и хореев в подкрепление той теории ритма, которую принимал и сам Бонди, он говорил уважительно, но с недоумением в голосе: стоило ли?.. Я услышал о ней впервые и с трудом отыскал ее по-сербски в Ленинке. Было очень завидно не таланту автора, это уж от бога, а трудолюбию: просчитал больше, чем Томашевский и Шенгели, вместе взятые! Захотелось сделать что-нибудь похожее хотя бы количественно; я стал подсчитывать 3-иктные дольники от Блока до Игоря Кобзева и удивился, какие сами собой получаются складные результаты. Когда удалось напечатать первые работы, я отважился послать их Тарановскому, завязалась переписка. Когда в начале 1970-х Тарановский в первый раз, еще туристом, должен был приехать в СССР (толстые очки, седые бакенбарды…), меня вызвали в гостиницу «Москва»: «Вы будете с ним встречаться — извольте потом представить сведения о нем и его поведении». Я представил большой панегирик и его учености, и его лояльности, копия у меня сохранилась. Больше меня не вербовали, но панегирик, видимо, учли: в следующий раз он приехал уже на полгода по научному обмену, мы разговаривали каждую неделю, и он намекал, осторожно и усмешливо, что знает об этом моем произведении. Но в эти годы он уже занимался не ритмикой, а семантикой стиха — только что вышла его книга о контекстах и подтекстах у Мандельштама. Потом я стал подражать ему и в этой области — но это уже к стиховедению не относится.
С арифметикой у меня так и не наладились отношения. («Сколько будет один да один да один да один да один?» — «Как?» спросила Алиса. «Она не знает сложения!» — [315] объявила Королева».) Я начинал считать ударения на деревянных конторских счетах, потом на железном арифмометре с крутящейся, как у мясорубки, ручкой, потом на портативном калькуляторе. Но лучший прибор для одновременного счета нескольких предметов, сказали мне, — это медицинская машинка для подсчета кровяных телец в поле зрения микроскопа, а такой у меня не было. В таблицах сумма по столбцам и сумма по строкам никак не хотели сходиться; какими хитростями я их одолевал — не буду об этом рассказывать. Доверительные интервалы надежности результатов я (как и мои предшественники и сверстники) подсчитывал очень редко, здесь потомки еще сделают охлаждающие оговорки к нашим открытиям. Впрочем, таблицы с цифрами мало кто читает в моей книге «Современный русский стих», 1974, с.337, неправильно суммированы подсчеты по тактовику Блока и поэтому не правильны все выводы из них, но за 25 лет никто этого не заметил.
Меня много раз спрашивали, не убивают ли подсчеты алгеброй гармонию, не мешают ли они непосредственному наслаждению поэзией. Я отвечал: нет, помогают. Неправильно думать (как Бонди), будто всё и так слышно: многие мелочи, из которых складывается гармония, лежат ниже уровня сознания и непосредственно слухом не отмечаются; только когда нащупаешь их подсчетами, начинаешь их за мечать. (Нащупывать приходится путем проб и ошибок; сколько на этом пути сделано трудоемких подсчетов, оказавшихся излишними, — не счесть.) Кроме того, подсчеты требуют медленного чтения и перечитывания стихов, а это полезно. Мне не случилось в молодости полюбить стихи Фета — так уж сложились обстоятельства, я лучше знал пародии на Фета, чем самого Фета. А я знал, что Фет заслуживает любви. И вот я стал каждую свою стиховедческую тему разрабатывать сперва на стихах Фета. Ритм словоразделов, связи слов в стихе, расположение фраз в строфе — что бы это ни было, я сперва смотрел и подсчитывал, как это получается у Фета, а потом уже — у других поэтов. С каждым перечитыванием стихи все глубже западали в подсознание. И после десяти или двадцати таких упражнений внимания я почувствовал, что научился любить Фета. Я хорошо понимаю, что это — черта личная: другим (и многим) анализировать поэзию, поверять алгеброй гармонию значит убивать художественное наслаждение от нее. Ничего плохого в таком отношении нет, просто это значит, что такому человеку противопоказано заниматься филологией — как близорукому водить машину и т. п. Ведь филолог — это не тот, кто, читая стихотворение, чувствует что-то особенное, как никто другой; он чувствует то же, что и всякий, только в отличие от всякого он дает себе отчет в том, почему он это чувствует «вот это место для меня выделяется, потому что здесь необычный словесный оборот, а вот это — потому что в нем аллитерация» и т. д. А дальше он спрашивает себя, почему этот оборот кажется ему необычным, а это сочетание звуков аллитерацией, и тут уже начинается научная работа с сопоставлениями, подсчетами и всем прочим.
Красота с детства пугала меня, на нее было больно смотреть, как на солнце. («Красота страшна, — вам скажут…») Я до сих пор не могу отличить красивого лица или пейзажа от некрасивого — боюсь об этом думать. Моим детям над книгами с картинками я говорил: «Такое лицо считается (или: считалось) красивым». В музеях, под толстыми стеклами, красота казалась укрощенной и уже не такой опасной — как звери в клетках. Разбирать, как устроены стихи — ритм, стиль, образы и мотивы, — означало исследовать повадки и обычаи красоты: дознаваться, с какой стороны она может неожиданно на тебя напасть и подмять под себя. Долгие подсчеты успокаивали душу цифротерапией. Поэтому же было приятно умножать ма[316]териал, рядом с Пушкиным подсчитывать Дельвига, а рядом с Блоком Игоря Кобзева: это было демократичнее, гений не противопоставлялся детям ничтожным мира, а вырастал из них и опирался на них. Здесь работало и тщеславие: если я изучаю третьестепенных поэтов, то, может быть, кто-нибудь когда-нибудь будет вот так же изучать и третьестепенных литературоведов. Сейчас я занимаюсь не столько ритмом, сколько синтаксисом стиха: выявлением ритмо-синтаксических и рифмо-синтаксических клише. Когда я нахожу в такой-то ритмической форме у Пушкина вереницу строк «Его тоскующую лень», «Ее рассеянную лень», «Вдался в задумчивую лень», «Сойду в таинственную сень», «Лесов таинственная сень», «Она в оставленную сень», «Едва рождающийся день», «Его страдальческая тень», «Его развенчанную тень», а потом у Блока «Твоя развенчанная тень», а потом у Ахматовой «Твоя страдальческая тень», то я радуюсь, потому что это значит: стихи поэту диктует не откровение, мне недоступное, а привычка, которую я могу проследить и понять. Меня спрашивают: «Вам не жалко лишать поэзию ее тайн?» Я отвечаю: нет, потому что тайн в поэзии бесконечно много, хватит на всех. Если угодно красивое сравнение, то поэт это конкистадор, а стиховед — колонист: он осваивает, осмысляет завоеванное пространство и этим побуждает поэта двигаться дальше, на новые поиски.
Зачем вообще нужна поэзия — только ли ради тайн красоты? В каждой культуре есть некоторое количество текстов повышенной важности, рассчитанных на запоминание и повторение. Чтобы лучше запомниться, они складывались не в произвольной, а в скованной форме: с ритмом, рифмой, параллелизмом, аллитерациями и пр. Ритм или аллитерация помогали припомнить случайно забытое слово. Язык в скованных формах должен был изворачиваться, напрягать все свои запасные силы (как при гимнастике), использовать необычные слова и обороты. А все необычное поражает наше внимание, в том числе и эстетическое внимание: заставляет задумываться, «красиво это или некрасиво?» Таким образом, первая человеческая потребность, на которую отвечает поэзия, — это потребность ощутить себя носителем своей культуры, товарищем других ее носителей: грубо говоря, русская культура — это сообщество людей, читавших Пушкина или хотя бы слышавших о нем. (Когда после поэзии родилась художественная проза, то стало возможным вместо Пушкина подставить имена Толстого и Достоевского; но пока проза не полностью вытеснила поэзию, привилегированный статус стихотворных строк все еще сохраняется, и мы чувствуем, что Надсон хоть в какой-то мелочи, а выше Толстого.) И только вторая потребность, на которую отвечает поэзия, — эстетическая, потребность выделить из окружающего мира что-то красивое и радоваться этому красивому. При этом критерии красивого различны — исторически, социально, индивидуально; поэтому и эту вторую потребность можно свести к первой: когда я люблю Блока или Высоцкого, этим я себя приписываю к субкультуре тех моих современников, вкус которых предпочитает первого или предпочитает второго. Вкус может сплачивать (и раскалывать) общество не меньше, чем, например, вера.
А может быть, можно сказать проще: я люблю стихи, они приносили и приносят мне радость, и я чувствую нравственную обязанность в благодарность перед поэзией отработать эту радость. Я ученый, аналитик и делаю это, как умею: разымаю поэзию, как труп, и жонглирую ее элементами и структурами. Как жонглер Богоматери.
При советской власти стиховедение всегда было под подозрением в формализме: нельзя разымать произведение, как труп, нельзя изучать стих в отрыве от темы и идеи. В учебниках о нем упоминалось только потому, что Л. И. Тимофеев (когда-[317]то аспирант Б. И. Ярхо, сам начинавший с толковых подсчетов) придумал защитную формулу: идеи реализуются в характерах, характеры в интонациях, а стих есть типизированная форма эмоциональной интонации. Первой книгой о стихе после 20 мертвых лет были «Очерки теории и истории русского стиха» Тимофеева, 1958. Я написал на нее рецензию с критическими замечаниями и пошел показать их Тимофееву: больной, тяжелый, на костылях, он когда-то читал нам на первом курсе теорию литературы. Он сказал: «С замечаниями я не согласен, но, если в журнале будут спрашивать, скажите, что поддерживаю». По молодости мне показалось это естественным, лишь позже я понял, что так поступил бы далеко не всякий. Потом он был редактором двух моих книг, очень несогласных с ним, но не изменил в них ни единого слова. Свою предсмертную книгу он подарил мне с надписью из Блока: «Враждебные на всех путях (Быть может, кроме самых тайных)…» Тимофеев начал собирать в Институте мировой литературы группу стиховедов — сперва это были ветераны: С. П. Бобров, А. П. Квятковский, М. П. Штокмар, В. А. Никонов, которых слушали несколько молодых людей, потом это превратилось в ежегодные конференции, куда приезжали П. А. Руднев, В. С. Баевский, К. Д. Вишневский, А. Л. Жовтис, М. А. Красноперова и другие — те, чьими трудами русское стиховедение было сдвинуто с мертвой точки 20-летнего затишья. Эти «тимофеевские чтения» продолжались много лет и после смерти Тимофеева. Программный доклад о том, что в стиховедении правильно и что неправильно, каждый раз делал Б. Гончаров, мой однокурсник, верный ученик Тимофеева, потом я и другие делали доклады, по большей части несогласные с этим. В чем было несогласие? Мы представляли литературное произведение как федерацию, в которой кроме общих законов на каждом уровне строения были свои внутренние законы: в образах и мотивах, в стиле, в стихе: эти-то внутренние законы стиха и подлежали изучению. А Гончаров вслед за Тимофеевым представлял произведение как централизованную цельность, в которой каждый малый сдвиг на командном идейном уровне порождал сдвиги на всех остальных уровнях, так что выделять стих как предмет изучения вообще было нельзя, и непонятно было, зачем же мы собираемся. Так и шло.
Самая полезная моя книга называется «Очерк истории русского стиха», 1984. У меня мелкий почерк, заметки по этой теме я делал на полях старой книги Г. Шенгели «Техника стиха»; из маргиналий к одной странице Шенгели иногда получалась целая статья. Служил я в античном секторе ИМЛИ, заниматься стиховедением приходилось урывками. Самым трудным было уместить огромный материал в 18 листов — больший объем для монографий не разрешался. Я посчитал, сколько печатных знаков придется на каждый из 150 параграфов, взял тетрадь в клетку и на 150 разворотах вычертил рамку, в которую должно было уместиться ровно столько знаков — по три буквы в клеточке. Так, вписываясь в эту рамку, я и сделал книгу: вот польза от ограничений и самоограничений, без них текст расплылся бы и ничего не вышло. Большие и малые поэты выстраивались плечом к плечу и не мешали друг другу. Времена были строгие, эмигрантов поминать не разрешалось (десятью годами раньше еще было можно), вместо «у Ходасевича» приходилось писать «у одного поэта», а о поэтах самиздата я и сам ничего не знал.
Через 15 лет книгу собрались переиздавать. Все переменилось, главными в XX веке стали считаться именно эмигранты и бывшие самиздатцы, а официозные поэты советского силлабо-тонического истеблишмента стали как бы пустым местом. Но я не стал ничего менять — только добавил эпилог «Стих как зеркало постсоветской культуры». Отделять хорошие стихи от плохих — это не дело науки; а [318] отделять более исторически значимые от менее значимых и устанавливать сложные связи между ними — для этого еще «не настала история», как выражался К. Прут ков. В каждой исторической эпохе сосуществуют пережитки прошлого и зачатки будущего; разделить их с уверенностью можно, только глядя из будущего. Я на это не решаюсь — мне больше по плечу роль того мертвого, которому предоставлено хоронить своих мертвецов. Пусть это расчистит поле для работы будущих стиховедов.
ПЕРЕВОДЫ
Почему я не пишу оригинальных сочинений? Вероятно, потому что рассуждаю, как старушка у Булгакова: «А зачем он написал пьесу? разве мало написано? век играй, не переиграешь».
Из анкеты
Я — филолог-классик, переводить мне приходилось почти исключительно гречес ких и латинских поэтов и прозаиков. По традиции этими переводами занимаются только филологи, всеядным переводчикам такая малодоходная область неинтересна. Так называемые большие поэты в нашем веке тоже обходят ее стороной. Есть исключения: для одной книжки избранных стихов Горация фанатичный Я. Голосовкер заставил перевести по нескольку стихотворений не только И. Сельвинского, но и Б. Пастернака. Переводы получились хорошие, но нимало не выбивающиеся из той же традиции, заданной стилем переводчиков-филологов. Любопытно, что в другой не менее специальной области — в переводах из арабской и персидской классики — положение иное: там большинство переводов делается (или, по крайней мере, делалось) приглашенными переводчиками-поэтами, работавшими с подстрочника, без филологической подготовки. Вероятно, в такой системе были и плюсы, но требования к точности стихотворного перевода на восточном материале заметно ниже, чем на античном. Наверное, это значило, что Восток, даже классический, был актуальнее для советской культуры, чем античность. Об этом я слышал и от ориенталистов, и от мастера, много переводившего как с античных подлинников, так и с восточных подстрочников, — от С. В. Шервинского.
(Часто говорят: переводчик должен переводить так, чтобы читатели воспринимали его перевод так же, как современники подлинника воспринимали подлинник. Нужно иметь очень много самоуверенности, чтобы воображать, будто мы можем представить себе ощущения современников подлинника, и еще больше — чтобы вообразить, будто мы можем вызвать их у своих читателей. Современники Эсхила воспринимали его стихи только со сцены, с песней и пляской, — этого мы не передадим никаким переводом.)
Кроме привычки к точности переводчик-филолог знает лучше других — или, по крайней мере, должен знать — еще одно правило, на этот раз — противодействующее точности. Его сформулировал в начале этого века бог классической филологии У. Виламовиц-Мёллендорф: «Не бывает переводов просто с языка на язык — бывают переводы только со стиля на стиль». Тот, кому кажется, что он переводит без стиля, просто честно и точно, все равно переводит на стиль, только обычно на [319] плохой, расхожий, казенный. Виламовиц предлагает в доказательство блестящий эксперимент, который был по силам только ему. Как перевести древнегреческими стихами «Горные вершины…» Гете? Язык — мертвый; как ни вырабатывай на нем новый стиль, он все равно получится мертвый. Значит, нужно выбирать готовый стиль из имеющегося запаса. Подходящих оказывается два: во-первых, архаическая лирика (благо фрагмент про ночь есть у Ивика) и, во-вторых, александрийская эпиграмма. И Виламовиц переводит восьмистишие Гете сперва в одном греческом стиле, потом в другом; получается очень убедительно и выразительно, но сказать «точно» — нельзя, не покривив душой.
Русский язык — не мертвый, как древнегреческий; но оказывается, что это мало облегчает стилистическое творчество. Создать новый русский стиль для передачи иноязычного стиля, не имеющего аналогов в русском литературном опыте, — задача величайшей трудности. На античном материале я знаю здесь только две удачи, перевод «Илиады» Н. Гнедича и перевод «Золотого осла» М. Кузмина. И замечательно, что подвиг Гнедича, который фактически сделал гораздо больше, чем думал, — создал новый искусственный русский поэтический язык, вполне аналогичный искусственному поэтическому языку греческого эпоса, — остался совершенно беспоследственным. Этим языком не овладел никто — даже настолько, чтобы перевести им хотя бы «Одиссею» и не удивлять русского читателя разительной несхожестью двух классических переводов двух гомеровских поэм, «Илиады» Гнедича и «Одиссеи» Жуковского.
Стиль — это, упрощенно говоря, соблюдение меры архаизации и меры вульгаризации текста. Достаточны ли мои средства для этого? Не думаю. Современным жаргоном, как уличным, так и камерным, я не владею — к счастью, для переводов античных авторов он не так уж необходим (разве что для непристойных насмешек Катулла?). Я знаю, что для пушкинской эпохи, например, слово «покамест» (вместо «пока») или «надо» (вместо «нужно») — вульгаризмы, «ибо» (вместо «потому что») — архаизм, «ежели» (вместо «если») и «словно» (вместо «будто») просторечие, что тогда писали не «вернуться», а «воротиться» и предпочитали союз «нежели» союзу «чем». Я мог разделить ужас моего товарища С. С. Аверинцева, когда его прекрасные переводы из византийских авторов искренне хвалили за стилизацию под XV век, тогда как они были стилизованы под XVII век. Но сделать безупречную аттицистическую подделку под языковую старину я не смог бы. Когда я начинал переводить Ариосто, мне хотелось строго выдержать язык русских романов XVIII в. — ведь «Неистовый Роланд» и наш «Бова королевич» — это один и тот же рыцарский жанр на излете. Этого я не сумел: пришлось вводить искусственные обороты, для языка того времени нереальные, но стилистически эффектные. Так в театре мужики из «Плодов просвещения» Толстого говорят на фантастической смеси совершенно несовместимых диалектов, и это оказывается гораздо выразительнее лингвистического правдоподобия. А жаль.
Архаизацию приходится дозировать — но как? Античных писателей мы переводим русским языком XIX в., в идеале — пушкинским. Но вот тридцать лет назад мне и моим коллегам пришлось делать антологию «Памятники средневековой латинской литературы». Нужно было передать ощущение, что это — другая эпоха, не классическая латынь, а народная и церковная. Это значило, что стилистический ориентир нужно взять более примитивный — то есть, по русскому словесному арсеналу, более ранний: скажем, XVII век, упрощенный нанизывающий синтаксис, а в лексике — пестрота приказных канцеляризмов, просторечия и церковнославянства. Так мы и старались писать — конечно, каждый по мере своих сил. Однако [320] средневековые писатели были разные: одни писали, как бог и школа на душу положат, другие вчитывались в доступных им античных классиков и подражали им, иногда неплохо. Эту разницу тоже хотелось передать в переводе — и для средневековых цицеронианцев, вроде Иоанна Сольсберийского, мы вновь брали для перевода русский язык XIX века. Получался парадокс: более древних, античных и подражающих античным латинских писателей мы переводим более поздним, пушкинским и послепушкинским языком, а более поздних, средневековых латинских писателей — более архаическим, аввакумовским русским языком. Думаю, что с таким парадоксом приходилось сталкиваться многим переводчикам, если только они заботились об ощущении стилистической перспективы в переводе.
(Конечно, лучше было бы «испорченную» средневековую латынь переводить «испорченным» по сравнению с XIX в. современным русским языком. Я не решался: боялся, что получится плохой язык вне всякой стилизации. Но мне случилось быть редактором перевода Григория Турского, знаменитого своей «испорченной» латынью. Неопытная переводчица перевела его, как могла, современными, почти газетными клише. Переписать это от начала дс конца было невозможно — пришлось отредактировать, придавая современной испорченности стиль средневековой испорченности. Кажется, что-то удалось, хотя перевод мучился в издательстве «Литературных памятников» много лет.)
У А. Тойнби есть замечательный эксперимент: он перевел сборник отрывков из греческих историков, до предела модернизовав их стиль — введя сноски, скобки и тот лексический волапюк, в котором греческая агора — это пьяцца, а самоубийство Катона — харакири. А Уэйли переводил японские пьесы Но, убирая из них все трудновыговариваемые названия и малопонятные реалии. Для первого знакомства с чужой культурой это необходимый этап. У нас таких облегченных переводов — приближающих не читателя к подлиннику, а подлинник к читателю — почти что нет (разве что для детей). Мне бы хотелось перевести какое-нибудь античное сочинение в двух вариантах: для подготовленного читателя и для начинающего. Интересно, какая получится разница?
Самый дорогой мне комплимент от коллеги-филолога был такой: «У вас по языку можно почувствовать, какие стихотворения были в подлиннике хорошими, а какие плохими». «Хорошие» и «плохие» — понятия не научные, а вкусовые. Фраза «Какие хорошие стихи прочитал я вчера!» — значит очень разные вещи в устах человека, который любит Бродского и который любит Евтушенко. Как филолог, я по самой этимологии своей специальности должен любить всякое слово, а не избранное. Я уже вспоминал слова Хаусмена: «Кто любит Эсхила больше, чем Манилия, тот не настоящий филолог». И все-таки мне пришлось однажды испытать ощущение, что между плохими и хорошими стихами разница все-таки есть. Я переводил впрок стихотворные басни Авиана (басни как басни, что сказать?), как вдруг выяснилось, что в книге понтийских элегий Овидия, которую мы с коллегой сдавали в издательство в переводе многих переводчиков, одна элегия случайно оказалась забытой. Пришлось бросить все и спешно переводить ее самому. Одним шагом ступить от нравоучительных львов и охотников к «На колесницу бы мне быстролетную стать Триптолема!..» — это был такой перепад художественного впечатления, которого я никогда не забуду.
Самыми трудными с точки зрения точности для меня были два перевода, на редкость непохожие друг на друга. [321]
Один — это «Поэтика» Аристотеля. Здесь точность перевода должна быть буквальной, потому что каждое слово подлинника обросло такими разнотолкованиями, что всякий выбор из них был бы произволен. А стиль «Поэтики» — это стиль конспекта «для себя», в котором для краткости опущено всё, что возможно и не возможно. Перевести это дословно — можно, но тогда пришлось бы рядом приложить для понятности развернутый пересказ. Я постарался совместить это: переводил дословно, но для ясности (хотя бы синтаксической) вставлял дополнительные слова в угловых скобках: пропуская их, читатель мог воспринять стиль Аристотелевой записной книжки, а читая их — воспринять смысл его записи. Так как греческий синтаксис не совсем похож на русский, то пришлось потратить много труда, чтобы сделать такое двойное чтение возможным. Такой же точности требовал от меня и перевод «Поэтики» Горация: один раз, для научной статьи, я сделал его в прозе, другой раз, для собрания сочинений Горация, — в стихах; было бы интересно сравнить по объективным показателям («коэффициент точности», «коэффициент вольности»), велика ли между ними разница. Такой же точности требовал и перевод «Жизни и мнений философов» Диогена Лаэртского: каждому слову греческой философской терминологии должно было соответствовать одно и только одно слово перевода, даже если у разных философов этот термин обозначал разные вещи. Надежной традиции, на которую можно было бы опереться, не оказалось, многие термины приходилось придумывать самому. Многозначность греческих слов иногда приводила в отчаяние. Как перевести «логос»? Т. В. Васильева нашла гениальный русский аналог его многозначности: «толк»; но у этого слова — сниженная стилистическая окраска, применительно к ней пришлось бы менять всю терминологическую лексику снизу доверху, на это я не решился.
(«Коэффициент точности» — это процент слов подлинника, сохраненных в переводе, «коэффициент вольности» — процент слов перевода, добавленных без всякого соответствия с подлинником; их можно рассчитать отдельно для каждой части речи — будет видно, что переводчики стараются сохранять существительные и вольничать с остальными словами, им важнее, «о чем», чем «что» сказано. Это позволяет точно подсчитать, во сколько раз Брюсов переводил точнее Бальмонта или Вяч. Иванова. Особенно это видно на переводах с подстрочника. Был закрытый конкурс переводов из Саломеи Нерис с двух, общих для всех, подстрочников; кончился провалом, ни одной первой премии. Моя ученица В. В. Настопкене сделала подсчеты по этому редкостному материалу — самые точные переводы оказались самыми безобразными. Из этого следует, что «точный» и «хороший» — вещи разные, что, впрочем, и без того было известно. Когда меня спрашивают «Где изложена ваша методика измерения точности перевода?», я отвечаю: «В статье В. В. Настопкене в вильнюсском журнале «Literatura», 1981.)
А другим переводом, требовавшим особенно высокой точности, был «Центон» Авсония, римского декадента IV в.: эпиталамий в полтораста строк, составленный целиком, как мозаика, из полустиший Вергилия. При дворе справлялась свадьба, император написал в честь ее стихи и предложил Авсонию сделать то же. Написать лучше императора было опасно, а написать хуже было, вероятно, очень трудно. Авсоний вышел из положения, сложив свои стихи сплошь из чужих слов, что бы можно было сказать: «Если получилось хорошо, то это вина не моя, а Вергилия». Художественный эффект здесь, понятным образом, в том, что одно и то же полустишие в новом контексте воспринимается на фоне воспоминаний о его старом контексте. У римских читателей такие воспоминания сами собой подразуме[322]вались, у русских их не было и быть не могло. Значит, к каждому полустишию авсониевского центона я должен был мелким шрифтом перевести две-три строки Вергилия, в которых это полустишие звучало бы дословно так же, а означало бы совсем другое. Конечно, интереснее всего было бы взять эти строки из старых русских переводов Вергилия. Но тут-то и оказалось, что почти нигде это не возможно: когда поэты переводили «Энеиду» целиком, держа в сознании сразу большой ее пассаж, то для его общей выразительности они сплошь и рядом жертвовали как раз той мелкой полустишной точностью, которая была мне необходима. Чем более легок и удобочитаем был перевод «Энеиды» в целом, тем менее он был пригоден для использования в переводе авсониевского центона. В. Брюсов, взявшись за свой принципиально-буквалистический перевод «Энеиды», объявил, что его цель — в том, чтобы любую цитату можно было давать по его переводу с такой же уверенностью, как по подлиннику. Но и он этого не добился: старый Фет в своем переводе без всяких деклараций умел быть буквальнее. Для меня это было яркой иллюстрацией такого важного теоретического понятия, как «длина контекста» в переводе — или, предпочел бы я выразиться, «масштаб точности».
А с точки зрения стиля самым трудным для меня оказался самый примитивный из моих авторов — Эзоп. Не случайно каждая национальная литература имеет золотой фонд пересказов Эзопа и никаких запоминающихся переводов Эзопа. Таков уж басенный жанр, к стилю он безразличен, и стилизатору в нем почти не за что ухватиться. Как мне написать: «Пастух пошел в лес и вдруг увидел…» или «Пошел пастух в лес и вдруг видит…»? По-русски интонации здесь очень различны, но какая из них точнее соответствует интонации подлинника, — я недостаточно чувствовал оттенки греческого языка, чтобы это решить. Пришлось идти в обход выписать по межбиблиотечному абонементу большую испанскую монографию о лексике эзоповских сборников, по ней разметить с карандашом в руках всего Эзопа — аттицистические слова красным, вульгаризмы синим, промежуточные формы так-то и так-то — и потом в тех баснях, которые больше рябили красным, писать: «Пастух пошел в лес…», а в тех, которые синим, — «Пошел пастух в лес…» Мне это было интересно; не знаю, было ли полезно читателю.
Два перевода, которыми я, пожалуй, больше всего дорожу, официально даже не считаются моими. Это две книги Геродота, «перевод И. Мартынова под ред. М. Гаспарова», и семь больших отрывков из Фукидида, «перевод Ф. Мищенко — С. Жебелева под ред. М. Гаспарова». Делался сборник «Историки Греции»: Геродот, Фукидид, Ксенофонт. Обычно историческую прозу переводят как документ: все внимание — фактам, никакого — стилю. Мы с покойным С. А. Ошеровым хотели представить ее как художественную, а для этого — показать разницу между стилем трех поколений и трех очень индивидуальных писателей. «Анабасис» Ксенофонта Ошеров сам перевел заново, современным нам языком, замечательно правильным и чистым. Фукидида взяли в переводе 1887 г. (выправленном в 1915 г.), Геродота — в переводе 1826 г., со всеми ощутимыми особенностями тогдашнего научно-делового стиля. Историко-стилистическая перспектива возникала сама собой. Но оставить их без редактуры было нельзя. Геродот писал плавными фразами, а Мартынов то и дело переводил его отрывистыми; нужно было переменить синтаксис Мартынова, не тронув его лексики и не выходя за пределы синтаксических средств русского языка начала XIX в. Фукидид — самый сжатый и сильный из греческих прозаиков, а Мищенко и Жебелев, сумев с изумительной полнотой передать все оттенки его смысла, ради этого сделали его многословнее раза в полтора; нужно [323] было восстановить лаконизм, не повредив смыслу. Это было мучительно трудно, но очень для меня полезно; я на этом многому научился.
Не все переводчики любят редактировать своих предшественников (или современников) — многие говорят: «Я предпочитаю переводить на неисписанной бумаге». Я редактировал очень много: не хотелось терять то (хотя бы и немногое), что было сделано удачно в старых переводах. Был любопытный случай исторической немезиды. Поэт Инн. Анненский, переводчик Еврипида, умер в 1909 г., не успев издать свой перевод; издатели и родственники поручили это сделать его другу Ф. Ф. Зелинскому, переводчику Софокла. Зелинский стал издавать переводы Анненского, сильно их редактируя — меняя до 25 % строк текста. Родственники запротестовали, Зелинский ответил: «Я делал это в интересах Еврипида, читателей и доброго имени Анненского; я поступал с его наследием так, как хотел бы, чтобы после моей скорой смерти было поступлено с моим». Через 70 лет с его наследием было поступлено именно так: стали переиздавать Софокла в переводе Зелинского, и оказалось, что без редактирования (в интересах Софокла, читателей и доброго имени Зелинского) это сделать нельзя. Редактирование было поручено В. Н. Ярхо и мне, мы были бережнее с Зелинским, чем Зелинский с Анненским, и изменили не больше, чем по 10 % строк текста; не знаю, остался ли Зелинский на том свете доволен нашей правкой.
(С интересом вспоминаю, как я сам был жертвой редактирования. В издательстве «Мысль» молодому решительному редактору был дан перевод Диогена Лаэртского. Мы быстро выяснили пункты, по которым ни он, ни я не согласны ни на какие уступки, и дружно решили, что лучше книгу совсем не издавать. С этим мы пошли по всем начальственным инстанциям издательства снизу вверх. Я заметил, что начальники на этих ступенях чередовались: умный-дурак-умный-дурак, универсальное ли это правило, не знаю. Мы дошли до предверхней ступени, там сидел умный. По дороге выяснилось, что молодой редактор вот-вот улетает в эмиграцию, потому он и не цепляется за свою работу. «Подумать только, — сказал Аверинцев, — человек живет в стране, которую можно считать редакторским Эдемом, — и летит туда, где самого слова «редактор» нет ни в каких словарях!»)
Я рад тому, что много переводил стихов: это учит следить за сжатостью речи и дорожить каждым словом и каждым слогом даже в прозе. Однажды я сравнил свой перевод одной биографии Плутарха (так и не пригодившийся) с переводом моего предшественника — мой был короче почти на четверть. В прозе всегда есть свой ритм, но не всякий его улавливает: часто ораторский ритм Цицерона переводят ритмом канцелярских бумаг. Я впадал в противоположную крайность: когда я перевел одну речь Цицерона, то редактировавший книгу С. А. Ошеров неодобрительно сказал: «Вы его заставили совсем уж говорить стихами!» — и осторожно сгладил ритмические излишества. Есть позднеантичная комедия «Кверол», в которой каждая фраза или полуфраза начинается как проза, а кончается как стихи; в одной публикации я напечатал свой перевод ее стихотворными строчками, в другой — подряд как прозу, и давно собираюсь сделать психолингвистическую проверку: как это сказывается на читательском восприятии. Однажды в книге по стихосложению мне понадобился образец свободного стиха с переводом; я взял десять строк Уитмена с классическим переводом К. Чуковского. Перевод был всем хорош, кроме одного: английскую «свободу» ритма Чуковский передал русской «свободой», а русские слова в полтора раза длиннее английских, и поэтому напряженность ритма в его стихах совсем утратилась, — а она мне была важнее всего. Я начал редактиро[324]вать цитату, сжимая в ней слова и обороты, и кончилось тем, что мне пришлось подписать перевод своим именем.
Переводчику античных поэтов легче быть точным, чем переводчику новоевропейских: греки и римляне не знали рифмы. От этого отпадает ограничение на отбор концевых слов, заставляющее заменять точный перевод обходным пересказом. Мне только один раз пришлось делать большой перевод с рифмами — зато обильными, часто четверными. Это были стихи средневековых вагантов. Перевод был сочтен удачным; но я так живо запомнил угрызения совести от того, что ради рифмы приходилось допускать такие перифразы, каких я никогда бы не позволил себе в античном безрифменном авторе, что после этого я дал себе зарок больше с рифмами не переводить.
Больше того, я задумался: если соблюдение стиха понуждает к отклонениям от точности, то, может быть, имеет смысл иногда переводить так, как это сейчас делается на Западе: верлибром, без рифмы и метра, но за счет этого — с максимальной заботой о точности смысла и выдержанности стиля? Таких переводов — «правильный стих — свободным стихом» — я сделал довольно много, пробуя то совсем свободные, то сдержанные (в том или другом отношении) формы верлибра; попутно удалось сделать некоторые интересные стиховедческие наблюдения, но сейчас речь не о них. Сперва я сочинял такие переводы только для себя. Когда я стал осторожно показывать их уважаемым мною специалистам (филологам и переводчикам), то последовательность реакций бывала одна и та же: сперва — сильный шок, потом: «А ведь это интересно!» Теперь некоторые из этих переводов напечатаны, а некоторые печатаются.
Оглядываясь, я вижу, что выбор материала для этих экспериментальных переводов был не случаен. Сперва это были Лафонтен и разноязычные баснописцы XVII–XVIII вв. для большой антологии басен. Опыт показывает, что любой перевод европейской басни традиционным русским стихом воспринимается как досадно ухудшенный Крылов; а здесь важно было сохранять индивидуальность оригинала. Мой перевод верлибрами (различной строгости) получился плох, но я боюсь, что традиционный перевод получился бы еще хуже. Потом это был Пиндар. Здесь можно было опереться на традицию перевода пиндарического стиха верлибром, сложившуюся в немецком штурм-унд-дранге; кажется, это удалось. Потом это был «Ликид» Мильтона: всякий филолог видит, что образцом мильтоновского похоронного «френоса» был Пиндар, и мне показалось интересным примерить к подражанию форму образца. Потом — «Священные сонеты» Донна: форма сонета особенно стеснительна для точности перевода образов и интонаций, а мне казалось, что у Донна всего важнее именно они. Потом — огромный «Неистовый Роланд» Ариосто: убаюкивающее благозвучие оригинала мешало мне воспринимать запутанный сюжет, убаюкивающее неблагозвучие старых отрывочных переводов мешало еще больше, и я решил, что гибкий и разнообразный верлибр (без рифмы и метра, но строка в строку и строфа в строфу), щедрый на ритмические курсивы, может оживить восприятие содержания. Потом — Еврипид. Инн. Анненский навязал когда-то русскому Еврипиду чуждую автору декадентскую расслабленность; чтобы преодолеть ее, я перевел одну его драму сжатым 5-стопным ямбом с мужскими окончаниями, начал вторую, но почувствовал, что в этом размере у меня уже застывают словесные клише; чтобы отделаться от них, я сделал второй перевод заново — упорядоченным верлибром. Результат мне не понравился, 5-стопная «Электра» была потом напечатана, а верлибрический «Орест» остался у меня в сто[325]ле. О некоторых мимоходных авторах (дороже всего мне У. Б. Йейтс и Георг Гейм, которого я перевел почти полностью, — может быть, кто заинтересуется?) говорить сейчас не стоит.
За этим экспериментом последовал другой, более рискованный. Я подумал: если имеют право на существование сокращенные переводы и пересказы романов и повестей (а я уверен, что это так и что популярные пересказы «Дон Кихота» и «Гаргантюа» больше дали русской культуре, чем образцово точные переводы), то, может быть, возможны и сокращенные переводы лирических стихотворений? В каждом стихотворении есть места наибольшей художественной действенности, есть второстепенные и есть соединительная ткань; при этом, вероятно, ощущение этой иерархии у читателей разных эпох бывает разное. Что, если показать в переводе портрет подлинника глазами нашего времени, опустив или сохранив то, что нам кажется маловажным, — сделать, так сказать, художественный концентрат? Упражнения античных поэтов, которые то разворачивали эпиграмму в элегию, то наоборот, были мне хорошо памятны. Я стал делать конспективные переводы верлибром — некоторые напечатаны в этой книге, и читатель может судить о них сам.
Есть еще одна переводческая традиция, мало использованная (или очень скомпрометированная) в русской практике, — это перевод стихов даже не верлибром, а честной прозой, как издавна принято у французов. Я попробовал переводить прозой поэму Силия Италика «Пуника» — и с удивлением увидел, что от этого римское барокко ее стиля кажется еще эффектно-напряженнее, чем выглядело бы в обычном гексаметрическом переводе. Но до конца еще далеко; может быть, ничего и не получится.
КРИТИКА
Одна из сказок дядюшки Римуса начинается приблизительно так. Было когда-то золотое время, когда звери жили мирно, все были сыты, никто никого не обижал, и кролик с волком чай пили в гостях у лиса. И вот тогда-то сидели однажды Братец Кролик и Братец Черепаха на завалинке, грелись на солнышке и разговаривали о том, что ведь в старые-то времена куда лучше жилось!
Начало критической статьи.
Критика из меня не вышло. Однако список моих сочинений, который время от времени приходится подавать куда-нибудь по начальству, все же с обманом. Первым в нем должна идти рецензия не на книгу Л. И. Тимофеева по стиховедению, 1958, а на сборник стихов, 1957.
Я кончал университет, попаду ли я на ученую службу, было неясно. Нужно было искать заработка. В журнале «История СССР» мне дали перевести из «Historische Zeitschrift» большой обзор заграничных работ по русской истории — для тех русских историков, которые по-немецки не читают. Я узнал много интересного, но за[326]работал немного. Мне предложили прочитать в спецхране английскую книжку — воспоминания председателя украинского колхоза, бежавшего на Запад: я перескажу это одному историку, а он напишет рецензию. Я прочитал, меня спросили: «Как?» — «Интересно». — «Они, антисоветчики, всегда интересно пишут», — осуждающе сказал редактор. Но рецензент так и не собрался написать рецензию с голоса.
Вера Вас. Смирнова сказала: «Ты пишешь в Ленинке аннотации на новые книжки стихов — выбери книжку и напиши рецензию для «Молодой гвардии», я дам тебе записку к Туркову». «Молодая гвардия» была журналом новорожденным и либеральным. Редактором был Макаров; Турков, молодой и гибкий, заведовал критикой. Я написал рецензию на сборник стихов поэта Алексея Маркова. Из сборника я помню только четыре строки. Две лирические: «Брызжет светом молодая завязь, поднимаясь щедро в высоту!», две дидактические: «Счастье — не фарфоровая чашка. Разобьешь — не склеишь. Ни за что!» Сборник назывался «Ветер в лицо», а рецензия называлась «Лирическое мелководье», так тогда полагалось. Говорили, будто Марков потом бегал по начальству, потрясая журналом, и кричал, что Макаров и Турков решили надругаться над ним от имени какого-то Гаспарова.
Потом, служа в аннотациях, я читал и другие книги Маркова. В одной из них он вспоминал в предисловии, как первые стихи его редактировал сам Ф. Панферов, командир журнала «Октябрь». Откидываясь от трудов на спинку кресла и задумчиво глядя вдаль, Панферов говорил: «Не ценят у нас редакторского труда! почему, например, никто не помянет добрым словом тех редакторов, которые дали путевку в жизнь таким книгам, как «Ревизор», «Путешествие из Петербурга в Москву».
Для Туркова я написал еще одну рецензию — на первую книжку стихов Роберта Рождественского. Какие там были предостережения громкому поэту, я не помню. Рецензию не напечатали: «Хватит откликаться на каждый его чих!» — сказал Турков. Вместо этого мне стали давать для ответа стихи самодеятельных поэтов, шедшие самотеком. Это называлось «литературная консультация». Каждый ответ начинался: «Многоуважаемый товарищ такой-то, напечатать Ваши стихи, к сожалению, мы не можем», — и дальше нужно было объяснять почему. Школьная учительница писала стихами, что главное в жизни — быть самим собой; я отвечал ей, что для этого сперва нужно познать самого себя, а это трудно. Удалой лирик из-под Курска писал: «Как без поцелуя до дому дойти, если так серьезно встретились пути?» — я объяснял, почему это не годится, стараясь не пользоваться таким трудным словом, как «стиль». Таких писем я написал за то лето штук сорок.
Я старался присматриваться, как пишут настоящие критики. «Вот Твардовский начинает поэму: ««Пора! Ударил отправленье вокзал, огнями залитой…» Другой поэт дал бы картину всей вокзальной толчеи и запоздалого пассажира, бегущего с чайником, — а здесь только две строчки, и как хорошо!» Это было напечатано в «Литературной газете». Я понимал, что критик хотел сказать: «Если бы это писал я, то непременно написал бы и про толчею, и про чайник; Твардовский этого не сделал, а поди ж ты, получилось хорошо — как же не похвалить!» Мне такая логика казалась неинтересной. Мне хотелось писать критику так, как когда-то формалисты: с высоты истории и теории литературы. Паустовский выпустил новую книгу, я написал ей похвалу для факультетской стенгазеты, но, по-видимому, слишком непривычными словами: все решили, что я не хвалю его, а ругаю, и поклонницы Паустовского собрались меня бить. Тут я понял, что в критики я не гожусь.
Писать рецензии на научные книги было легче: в них была логика. Но и тут случались неожиданности. [327]
Был ленинградский ученый В. Г. Адмони, германист, скандинавист, совесть питерской интеллигенции. Дружил с Ахматовой и сам писал стихи по-русски и по-немецки. Я очень мало был с ним знаком, но когда вышла книга его покойной жены Т. Сильман «Заметки о лирике», то он попросил меня написать рецензию. Плиний Старший, который прочел все книги на свете, говорил: «Нет такой книги, в которой не было бы чего-то полезного». Я выписал это полезное, привел его в логическую последовательность, написал «как интересно было бы развить эти мысли дальше!» и понес рецензию в «Вопросы литературы». Редактора звали Серго Ломинадзе; имя отца его я видел в истории партии, «антипартийная группировка Сырцова-Ломинадзе», а собственное его имя я нашел много позже в антологии стихов бывших лагерников. Рецензия ему не понравилась. Он говорил: «Вам ведь эта книга не нравится: почему вы не напишете об этом прямо?» Я отвечал: «Потому что читателю безразлично, нравится ли это мне; читателю интересно, что он найдет в книге для себя». Спорили мы долго, по-русски; на каком-то повороте спора он даже сказал мне: «Я, между нами говоря, верующий…», а я ему: «А я, между нами говоря, неверующий…» Наконец я сказал: «Вы же поняли, что книга мне не понравилась; почему же вы думаете, что читатели этого не поймут?» После этого рецензию напечатали. Не знаю, понял ли это Адмони; но лет через десять, уже при Горбачеве, когда он напечатал маленькую поэму о своей жизни, он опять попросил написать на нее рецензию. Я написал так, как мне хотелось в молодости: «как когда-то формалисты». Он напечатал ее в «Звезде».
Интереснее был случай, когда мне пришлось быть экспертом при судебном следствии о стихах Тимура Кибирова. Десять лет назад рижская «Атмода» напечатала его «Послание к Л. Рубинштейну» и отрывок из «Лесной школы». Газету привлекли к суду за употребление так называемых непечатных слов. Мобилизовали десять экспертов: лингвисты, критики, журналисты из Риги и Москвы. Вопросник был такой, что казался пародией.
«Какова литературно-художественная (композиционная) характеристика данных стихов Т. Кибирова? Не уверен, что понял вопрос… Идейная концепция поэмы разложение современного общества, от которого спасет только красота… Эмоциональная концепция — отчаяние, переходящее в просветленную надежду… Система образов — нарочито хаотическое нагромождение видимых примет времени… Система мотивов — преимущественно стремительное движение, оттеняемое статическими картинами мнимоблаженного прошлого… Сюжет отсутствует — поэма лирическая. Композиция — по контрастам на всех уровнях… Стиль — столкновение хрестоматийных штампов с вульгаризмами современного быта… Фигуры речи — преимущественно антитетические, с установкой на оксюморон… Стих — 4-ст. хорей с рифмовкой… Фоника — в основном паронимическая аттракция… Наиболее близкий жанровый тип — центон… Можно ли от нести данные произведения к направлению авангардизма? Термин «авангардизм» научной определенности не имеет… Если да, то что об этом свидетельствует? Явное неприятие этих стихов профессионалами традиционного вкуса… Допустимо ли и оправдано ли в пределах этого жанра и направления использование отдельных устоявшихся в обществе понятий (выражений), в том числе нецензурных слов, для литературно-художественного отражения и характеристики общественно-политических и субъективных процессов, событий и личностей? Конкретных событий и личностей, характеризуемых с помощью нецензурных слов, я в поэме не нахожу. Имена Сталина, Лосева, Берии, Леви-Стросса, Кобзона, Вознесенского, Лотмана, Розенбаума, Руста, Пригова, Христа, Вегина, де Сада и др. имеют в виду не личности, а типические явления и приметы времени; является ли реальным лицом упоминаемый Айзенберг, мне неизвестно… Каково целевое назначение поэмы? Как и всякого художественного произведения — отра[328]зитъ действительность и выразить авторское отношение к ней. Для печатных изданий какого рода и направления данные произведения предназначаются? Полагаю, что для всех, какие пожелают их напечатать. Соответствуют ли литературно-художественные средства, понятпия и сравнения (выражения), использованные в этих стихах, для характеристики конкретных процессов, событии и личностей, современным критериям, устоявшимся в литературе, публицистике и журналистике, а также в разговорной и письменной речи определенных слоев общества, трактовке объективных социально-экономических и политических факторов сегодняшнего общества и этапа истории? Не уверен, что понял эту фразу… В устной же речи «определенных социальных слоев общества» употребительность непечатных выражений известна каждому по ежедневному уличному опыту; и, действительно, я и (судя по печати) многие другие слышали такие выражения даже от лиц партийных и начальствующих… — При составлении настоящего экспертного заключения я был должным образом полностью уведомлен, согласно закону, о правах эксперта и о его ответственности, с чем и старался сообразовываться. Приношу благодарность за возможность познакомиться с чрезвычайно интересным филологическим материалом».
Потом Е. А. Тоддес сделал на этом чрезвычайно интересном филологическом материале очень хорошую статью в рижском «Роднике». А для меня это было первое знакомство со стихами Кибирова, так что я и впрямь благодарен этому случаю. Была ли эта экспертиза критикой или не критикой? Не знаю.
СЕМИОТИКА: ВЗГЛЯД ИЗ УГЛА
Без эпиграфа.
Ю. Тынянов
Когда в 1962 г. готовилась первая конференция по семиотике, я получил приглашение в ней участвовать. Это меня смутило. Слово это я слышал часто, но понимал плохо. Случайно я встретил в библиотеке Падучеву, мы недавно были однокурсниками. Я спросил: «Что такое семиотика?» Она твердо ответила: «Никто не знает». Я спросил: «А ритмика трехударного дольника — это семиотика?» Она так же твердо ответила: «Конечно!» Это произвело на меня впечатление. Я сдал тезисы, и их напечатали.
Сейчас, тридцать с лишним лет спустя, мне кажется, что и я дорос до той же степени: не могу сказать о семиотике, что это такое, но могу сказать о предмете, семиотика это или нет. Эпоха структурализма прошла, о тартуско-московской школе стали писать дискуссионные мемуары, и в них я прочитал, будто и вправду еще не решено, что такое семиотика: научный метод или наука со своим объектом. Это меня немного утешило.
Дискуссию начал Б. М. Гаспаров, написав, что тартуская семиотика была способом отгородиться от советского окружения и общаться эсотерически, как идейные заговорщики. Ему возражал Ю. И. Левин, полагая, что это был не столько орден с уставом, сколько анархическая вольница с добрыми личными отношениями: не столько Касталия, сколько Телем. Выступавшие в дискуссии описывали не столько мысли, сколько живящий воздух этого Телема — даже не Тарту, а тартуских летних школ в Кяэрику. Я не был ни на одном собрании этих летних школ: по [329] складу характера я необщителен, учиться предпочитал по книгам, а слушать молча. С Борисом Михайловичем Гаспаровым мы сверстники, и ту научную обстановку, от которой хотелось отгородиться и уйти в эсотерический затвор, я помню очень хорошо. Но мне не нужно было даже товарищей по затвору, чтобы отвести с ними душу: щель, в которую я прятался, была одноместная. Мой взгляд на тартуско-московскую школу был со стороны, верней из угла. Из стиховедческого.
Казалась ли эта школа эсотерической ложей или просветительским училищем? И то и другое. Обсуждающие сопоставляли традиции литературоведческого Ленинграда и лингвистической Москвы[1]. Но возможно и другое сопоставление: между формализмом ленинградского ОПОЯЗа и московской ГАХН. Опоязовцы бравировали революционностью: они подходили к изучению классики с опытом футуристической современности, где каждые пять лет новое поколение ниспровергало старое. Москвичи бравировали традиционностью: они подходили к современной словесности с опытом фольклористики и медиевистики, от лица которых Веселовский когда-то сказал, что когда-нибудь и самоновейшая литература покажется такой же традиционалистичной, как старинная. Интересные результаты получались и у тех, и у других. Опоязовские формалисты бурно вмешивались в жизнь, гахновские — отгораживались от нее на своей Пречистенке. Официальную науку раздражали и те и другие: ленинградцы своим литературно-инженерным жаргоном, москвичи — своей грецизированной риторической номенклатурой. Бывают эпохи, когда и просветительство остается заботой столь немногих, что их деятельность кажется эсотерической причудой.
Когда я студентом перечитал все написанное русскими формалистами, я понял, что московская традиция мне ближе. Терминологию Р. Шор и Б. Ярхо можно было выучить хотя бы по Квинтилиану, а что такое «теснота стихового ряда», предлагалось понять самостоятельно из вереницы разнородных примеров, — это было труднее. (Я до сих пор не встретил ни одного научного определения этого тыняновского понятия — только метафорические.) В тартускую «Семиотику» я пришел в первый раз с публикацией из Ярхо и о Ярхо. Помню, как мне позвонил Ю. М. Лотман и назначил свидание в ЦГАЛИ. Он сказал: «Вы меня узнаете по усам». Много лет спустя я обидел однажды Н. Брагинскую, заподозрив, будто она сама себя отождествляет с О. М. Фрейденберг, которую она издавала. Она написала в ответ, что и я так же отождествляю себя с Ярхо. Я ответил: «Нет, мое к нему отношение проще: я — его эпигон, и вся моя забота — в том, чтобы не скомпрометировать свой образец».
Почему меня приняли в «Семиотику»? Я занимался стиховедением с помощью подсчетов — традиция, восходящая через Андрея Белого к классической филологии и медиевистике более чем столетней давности, когда по количеству перебоев в стихе устанавливали относительную хронологию трагедий Еврипида. Эти позитивистические упражнения вряд ли могли быть интересны для ученых тартуско-московской школы. К теории знаков они не имели никакого отношения. В них можно было ценить только стремление к точной и доказательной научности. То же самое привлекало и меня к тартуским работам: «точность и эксплицитность» [330] на любых темах, по выражению Ю. И. Левина, «продвижение от ненауки к науке», по выражению Ю. М. Лотмана. Мне хотелось бы думать, что и я чему-то научился, читая и слушая товарищей, — особенно когда после ритмики я стал заниматься семантикой стихотворных размеров.
Потом я оказался даже в редколлегии «Семиотики», но это уже относится не к науке, а к условиям ее бытования. В редколлегию входил Б. М. Гаспаров, и его имя печаталось среди других на обороте титула даже после того, как он уехал за границу. Цензор заметил это лишь несколько выпусков спустя. Но Ю. М. Лотман сказал ему: «Что вы! это просто опечатка!» — и переменил инициалы.
Около десяти лет в Москве работал кружок (или семинар?), похожий на филиал тартуско-московской школы. (Правильно ли я понимаю, что «тартуской» она называется по кафедре Ю. М. Лотмана, а «московской» по сектору в Институте славяноведения, где были Вяч. Вс. Иванов и В. Н. Топоров?) Собирались сперва в Ин. язе, потом у А. К. Жолковского, потом у Е. М. Мелетинского. Из Ин. яза нас прогнали за то, что мы пригласили с докладом иностранца — Джеймса Бейли: до сих пор помню, как я должен был выйти и сказать ему в лицо, что его доклад (о ритмике Йейтса!) запрещен. У Жолковского собрания прекратились, когда Жолковский эмигрировал. У Мелетинского — когда умер Брежнев, пришел Андропов, и хозяин, дважды отсидевший при Сталине, почувствовал, что погода не благоприятствует ученым сборищам.
Доклады были сперва по стиху, потом по поэтике, потом по всему кругу московско-тартуских интересов. Темы были разные, и методы были разные. Общим было только стремление к научности, к «точности и эксплицитности» (Ю. И. Левин был самым постоянным их участником). Предлагалось описание текста, группы текстов, обряда, мифа, и обсуждалось, корректно ли выведены его закономерности. Впечатления «проверки единого метода на конкретных материалах» не было, а если оно возникало, то встречалось критически. Здесь мне было легче учиться, чем на тартуских изданиях: выступающие говорили понятнее, чем писали. Вероятно, потому, что не нужно было шифровать свои мысли от цензуры. Вообще же язык мне давался с трудом. Слово «модель» я еще долго переводил в уме как «схема» или «образец», а слово «дискурсивный» — как «линейный». «Если наша жизнь не текст, то что же она такое?» — сказал однажды с кафедры Р. Д. Тименчик, и я понял, что не все то термин, что звучит. Но упоения «птичьим языком» я у говорящих не чувствовал. Паролем служили скорее литературные вкусы: Набоков, Борхес. Когда М. Ю. Лотман невозмутимо делал доклад о поэзии Годунова-Чердынцева, мне понадобилось усилие, чтобы вспомнить, кто это такой. А когда Ю. И. Левин заявил тему о тексте в тексте у Борхеса, кто-то сказал: «Идет впереди моды».
Здесь я в первый раз попробовал от пассивного усвоения нового для меня языка перейти к активному. А. К. Жолковский делал разбор стихов Мандельштама «Я пью за военные астры…»; разбор этот в тогдашнем виде показался мне артистичным, но легкомысленным. Истолкование какой-то последовательности образов случилось для слушателей неубедительным; я, шутя, предложил другое, стараясь держаться манеры Жолковского. Он отнесся к этой пародии всерьез и попросил разрешения сослаться на меня. («См. словарь Ожегова, «ссылка» 1 2», писал по поводу таких разрешений Ю. И. Левин.) После этого я стал относиться серьезнее к своим разборам стихотворений, а Жолковский, кажется, шутливей, — передоверив некоторые из них профессору Зет своих рассказов.
Философского обоснования методов не было, слово «герменевтика» не произносилось. Ю. И. Левин справедливо писал, что это была реакция на то половодье [331] идеологии, которое разливалось вокруг. Мне кажется, что это сохранилось в собравшихся и посейчас, хотя захлестывающая идеология и сменила знак на противоположный. У более молодых спроса на философию больше, но сказывается ли это на их конкретных работах — не знаю. Главное — в том, чтобы считать, что дважды два — четыре, а не столько, сколько дедушка говорил. (Или газета «Правда», или Священное писание, или последний заграничный журнал.) Философские обоснования обычно приходят тогда, когда метод уже отработал свой срок и перестал быть живым и меняющимся. Видимо, это произошло и со структурализмом. Сменяющий его деструктивизм мне не близок. Со своей игрой в многообразие прочтений он больше похож не на науку, а на искусство, не на исследование, а на творчество и, что хуже, бравирует этим. Мне случилось помогать моей коллеге переводить Фуко и Деррида, и фразы их доводили меня до озверения. В XIX в. во Франции за такой стиль расстреливали. Конечно, я сужу так, потому что сам морально устарел.
Когда сделанное уже отложилось в прописные истины, делаемое перешло в руки наследников, а товарищи по делу разбрелись географически и методологически, то естественно возникает ностальгия по прошлому. Социальная ситуация изменилась, стало возможным говорить публично о том, что раньше приходилось таить. Просветительский ум должен этому только радоваться, но эмоционально это может ощущаться как профанация. Оттого-то Б. М. Гаспаров, описывая прошлое тартуско-московской школы, подчеркивает в ней не просветительский аспект, а черты эсотерического ордена с тайным терминологическим языком. А Ю. И. Левин делает на мандельштамовской конференции доклад «Почему я не буду делать доклад о Мандельштаме»: потому что раньше Мандельштам был ворованным воздухом, паролем, по которому узнавался человек твоей культуры, а сейчас этим может заниматься всякий илот, стало быть, это уже не интересно. Я-то чувствую себя именно таким илотом от науки и радуюсь, что больше не приходится тратить половину сил на изыскание способов публично сказать то, что думаешь.
Б. М. Гаспаров применил в описании тартуско-московской школы тот анализ, который она сама привыкла применять к другим объектам. И тартуско-московская школа сразу занервничала, потому что почувствовала, насколько такой анализ недостаточен. Это хорошо: такая встряска может оживить ее силы. А если нет — что ж, «тридцать лет — нормальный жизненный срок работоспособной научной гипотезы», — писал один очень крупный филолог-классик. Гипотеза, о которой шла речь, была его собственная.
ОТВЕТЫ НА АНКЕТУ ЖУРНАЛА «МЕДВЕДЬ»
Ваш девиз? Два: на лицевой стороне ленточки — «Non ignara mails, miseris succurrere disco», на оборотной — «Возьми все и отстань».
Тоже из анкеты
1. «У вас своеобразный подход к литературе. Что способствовало вашему увлечению рус. формализмом? Давление со стороны тогдашних ваших профессоров?» Формализм и продолживший его структурализм живут в литературоведении [332] уже 80 лет: вряд ли это может быть названо «своеобразным подходом». Когда я учился в 1950-х гг, они подвергались гонению; ноу меня конкретное мышление, мне было интересно, «как сделано такое-то произведение», и я читал формалистов, не спрашивая профессоров.
2–3. «Когда вы начали использовать точные методы в лит. исследованиях, это было модно? Кто еще этим занимался? Чьим последователем вы себя считаете?» И тогда не было модно, и теперь немодно. Занимались этим стиховеды, помнившие о Белом и Томашевском, а вне стиховедения — только Б. И. Ярхо, умерший в 1942 г. Своими учителями я считаю Томашевского и Ярхо, которых никогда не видел.
4. «Почему ваши работы посвящены исследованию столь, казалось бы, непохожих эпох?» Не понимаю вопроса. Филолог, по этимологии своего имени, обязан любить каждое слово каждой эпохи.
5–6. «Создается впечатление, что вы любите поэтов, в совершенстве владеющих техникой стиха. Если это так, то кто ваш любимый поэт: Брюсов, Ходасевич, Мандельштам?» По-моему, все больше любят поэтов, владеющих техникой, чем не владеющих; я тоже. А кто мой любимый поэт, это мое личное дело.
7 «Вы пробовали когда-нибудь писать стихи?» Как все: лет в четырнадцать.
8. «Не умертвляют ли ваши аналитические методы исследования живую стихию поэзии?» Объясните мне, что такое живая стихия поэзии. Когда я слушаю живого собеседника, я тоже анализирую его речь, иначе я ее не пойму; только в личном разговоре я могу это делать наскоро, а когда я читаю стихи, написанные кем-то когда-то заведомо не для меня, и хочу их понимать, то приходится это делать медленнее и с трудом.
9–10. «Как вы думаете, почему ваши методы наиболее подходят для исследования надуманных, «головных» стихов XX в.? Почему у вас нет работ по творчеству Пушкина?» Я не умею читать в душе писателя и поэтому не умею отличать «надуманные» стихи от «ненадуманных». (Может быть, «надуманные» — это просто те, которые Вам менее понятны?). А Пушкиным и Фетом я занимался больше, чем поэтами XX в.
11. «Вы не пытались подвергнуть анализу современные поэтич. тексты: авангард, масс. культуру, рок, рекламные тексты?» Нет: я недостаточно их знаю.
12–14. «Вы пишете, что без слияния с природой, со стихией истинная культура не выживет, выродится в пошлый быт, что культура жива, пока опирается на стихию, пока силен разум, поскольку им движет страсть. Если это так, то что вы подразумеваете под этой движущей страстью? По-прежнему ли современное искусство соприкасается со стихией?» Ничего подобного я не писал. Подозреваю, что Вы мне приписываете мысли некоторых стихов В. Брюсова; я их изучал, но за них не отвечаю.
15. «Почему у вас так много работ по ритмике стиха? Какую роль играют отклонения от ритма?» Потому что стиховедение — это моя специальность. А оно занимается (в числе прочего) именно ритмом: где он более тверд и где более зыбок и почему.
16–17, 20. «Какую роль в совр. искусстве и, шире, культуре играет ритм (в совр. музыке, рекламе, клипе)? Возможно ли искусство вне ритма? Играете ли вы на каких-нибудь инструментах?» Я занимаюсь ритмом стиха, словесным ритмом; к музыке глух; и о ритме в расширительном смысле слова судить не берусь. [333]
18. «Насколько зависит человек в повседневной жизни от знаков и символов, возникающих в сознании, но которые необязательно проявляются в действительности?» Не понимаю вопроса. Знаки потому и знаки, что они означают что-то «проявляющееся» в действительности.
19. «В работе о «Далях» Брюсова вы делите поэзию на «донаучную» и «научную»; «научная» требует расшифровки: текст нужно разложить на составляющие, расшифровать их, заново соединить и тем самым понять то, что казалось бессмысленным. Вы не пытались так дешифровать нелитературные произведения?» Поэзию на «донаучную» и «научную» делю не я, а Брюсов. Об остальном см. ответ 8.
21. «Какая у вас любимая басня?» Федр, IV, 18.
22. «Вам никогда не хотелось написать художественное произведение о современной жизни? Почему?» Потому что я не писатель.
24. «Какую роль в современном искусстве играет скандал?» Не знаю.
26–28, 30. «Почему раньше риторику не изучали в школах, а теперь стали? Как выглядят с точки зрения риторики современные СМИ? Современная реклама? Какую роль играет реклама в современном обществе?» Такую же, как во всяком. Начатки риторики изучались и в советской школе, в младших классах; они назывались «развитие речи». Современных школьных программ по риторике, к сожалению, не знаю, и рекламой не занимался.
29. «Не было ли вам предложений от рекламных компаний о сотрудничестве?» Нет.
31. «В чем причина подмены части искусства на псевдоискусство: популярная музыка, мода, клип, реклама?» См. ответ 4: я не критик, а исследователь, поэтому не имею права различать хорошее «искусство» и дурное «псевдоискусство».
32. «Почему у вас нет работ по творчеству современных писателей?» Рифмовкой современных поэтов я занимался и занимаюсь очень много.
33–34. «В чем специфика совр. городского фольклора? Почему вы о нем не пишете?» Потому что я не фольклорист.
35–36. «Вы сторонник аналитич. подхода к литературным текстам. Как вы считаете, каким должен быть адекватный лит. перевод? Что удачнее у Маршака: переводы Бернса или Шекспира?» (А причем здесь аналитический подход?) Перевод для начинающих читателей должен приближать подлинник к читателю («творческий перевод»), для опытных читателей — приближать читателя к подлиннику («буквалистический перевод»); степень потребности в том и другом меняется от эпохи к эпохе. Маршак одинаково переводил для начинающих и Шекспира и Бернса; это было и остается нужным.
37. «Почетным членом скольких университетов вы являетесь?» Ни одного.
44–45. «Когда-то выходил журнал «Даугава» — как вы его оцениваете? Там печатались работы Б. М. Гаспарова — это ваш сын?» Журнал выходит и сейчас и по-прежнему заслуживает внимания. Борис Михайлович Гаспаров — мой сверстник, ученый с мировым именем (лингвист, литературовед, музыковед, семиотик) и печатался отнюдь не только в «Даугаве».
40–42. «Какую роль в истории искусства играет мода? Престижно ли сейчас быть филологом? В серебряном веке быть поэтом было модно и престижно; почему сегодня это не так?» Это вопросы не к филологу, а к социологу.
47 «Как вы считаете, почему в недалеком тоталитарном прошлом был подъем литературы, а когда все запреты пали, ее не стало?» А разве был такой уж подъем? А разве теперь ее совсем уж не стало? [334]
P. S. …и из некоторых других анкет:
Если рассматривать мир как текст, причем поэтический, то каков онтологический смысл рифмы? И вообще — литература подражает жизни или наоборот? Литература — часть жизни: можно ли сказать, что моя рука мне подражает или наоборот? Она делает свое дело. А что такое «онтологический смысл», я не понимаю.
Что такое «человечность» и «столичность» для Катулла, мы знаем; а для вас, в Москве конца XX в? — «Человечность» — вероятно, то же самое: во-первых, разумность в отношении к миру, а во-вторых, уважительность в отношении к людям. Что такое сейчас «столичностъ», не знаю: тоже, вероятно, то же самое — изящество поведения. Но у меня его нет, и поэтому я предпочитаю о нем не думать и считать его несущественным.
Как вы ответите на восьмой вопрос Александра индийским мудрецам: «что сильнее, жизнь или смерть?» — Не знаю: вопрос вне моей компетенции. Я хотел добавить: «Я и сам бы рад получить на него ответ», но почувствовал: пожалуй, нет, не так уж мне это интересно. Наверное, это нехорошо?
Если бы все лекции и конференции отменились или отложились, чем бы вы занялись в это свободное время? — Я академический работник, лекций читаю мало, такой прибавки свободного времени я бы не почувствовал. «А если бы отменились плановые работы?» — Оказался бы в затруднении: не знал бы, что же людям от меня нужно. Но тут непременно кто-нибудь о чем-нибудь попросил бы помимо всякого плана, и все встало бы на прежние места.
Если выбирать, в какой стране и в каком столетии работать, что бы вы выбрали? — Я немного историк, я знаю, что людям во все века и во всех странах жилось плохо. А в наше время тоже плохо, но хотя бы привычно. Одной моей коллеге тоже задали такой вопрос, она ответила: «В двенадцатом». «На барщине?» — «Нет, нет, в келье!» Наверное, к таким вопросам нужно добавлять: «…и кем?» Тогда можно было бы ответить, например: «Камнем…» [335]
VII. От А до Я
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung unordn g
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung ordnung
Тимм Ульрихс
Faciendi plures libros nullus est finis.
Eccl. 12, 12
Nullum est iam dictum, quod non sit dictum prius.
Ter. Eun. 41. См. ПОДТЕКСТЫ
Раз мне что-то кажется, значит, это не так.
Эпиграф
Аборт Будто бы Институт русского языка довел филинский Словарь языка Ленина до конца и представил к утверждению, но партийное начальство его листнуло, увидело, что первое по алфавиту слово — «аборт», и решило отложить.
Abort Легенду о Федоре Кузьмиче пустил для саморекламы его покровитель купец Громов; но В. Ф. Булгаков верил, потому что только в его избе на всю Сибирь было отхожее место («Минувшее», 16).
Азбука Ю. Кожевников стал специалистом по румынскому, потому что после войны курсантов в Военный институт иностранных языков распределяли по алфавиту: от А до В английский, от Г до Е болгарский итд.; на К пришелся румынский.
Аарон — это имя было в ходу только у евреев и донских казаков (А. Штейнб., 6).
«Австрийская литература», «канадская литература» и пр.; «однакоже горюхинцу легко понять россиянина, и наоборот». [336]
Амплуа О. Седаковой звонили: «Нам для подборки молодых поэтов нужен реалистический мужчина и тонкая женщина — не посоветуете ли?»
Апокалипсис каждому поколению хочется, чтобы история кончалась именно на нем. Конец света был в 1932/33 г. — по пророчеству полковника Бейнингена, которого в 1910 г. сходились слушать чиновники и мастеровые, женщины в платочках и в широких шляпках; или даже в 1912, когда Пасха совпала с Благовещеньем, как говорили иоанниты (А. Пругавин, Зав. 1913, 5). «Можно ли писать после Аушвица? Так, вероятно, говорили: можно ли писать после гибели Трои?» (Сказала Т. Толстая.) А вот можно ли писать до Аушвица?
Аппроксимация — называется официальное снижение требований в школьной программе по иностранным языкам. «По-русски это значит: не знаем и не будем».
Арум в «Елене» Пастернака («сухотный корень, аронова борода, змей-трава») — от «ядовитого арума» у З. Гиппиус в «Цветах ночи». О. Кушлина нашла его изображение в книге тех лет о комнатном цветоводстве: початок очень фаллического вида.
Азимут «Зюганов как теоретик блудит по всем азимутам», сказал Горбачев в телеинтервью «Итоги» в марте 1996. — Ср.: «Это было, когда наше кино находилось в эпицентре своего падения вниз», — сказал Э. Рязанов, тоже по телевизору.
Апрель «Надо же быть иногда дежурным по страданию» (Б. Зубакин, Немир. 175).
Ад L'enfer c'est l'autre оборачивается для меня L'enfer c'est moi, потому что не может же быть адом такой большой, устроенный, нерушащийся мир. Конечно, он хорош, только пока не под микроскопом, пока не видишь, как мошки пожирают мошек, а кислоты и щелочи грызутся друг с другом. Но себя-то я вижу только в микроскоп.
Сыну приснился сон про меня. Я иду на медведя, но больше всего стараюсь не сделать ему больно. Я нащупываю ему сердце, а он тем временем мотает на лапу мои кишки. Я его таки убил, но после этого понятным образом оказался в санатории «Омега», где написал машинописный роман. В предисловии сообщается, что четные главы я писал выздоравливая, а нечетные в бреду, и чередуются они для разнообразия. И что в романе много самоубийств, но на разных языках (NN удавился по-русски, а другие — следуют фразы латинская, испанская, немецкая…), поэтому не надо удивляться, что иные, умерев на однам языке, продолжают жить на других, итд.
Аромат Архив В. Розанова хранился в Сергиеве у Флоренского, «который распорядился вынести его в сарай, говоря, что он не [337] выносит аромата этих рукописей» (РГАЛИ, 1458, 1, 78, Д. Усов — Е. Архиппову).
Анкета (РГГУ) Причисляете ли себя к какой-нибудь научной школе? — Нет. — Считаете ли кого-нибудь своим учителем? — Загробно: Б. И. Ярхо («простите за цветаевский стиль»). В следующий раз напишу: Аристотель.
Анти «Духовность при желании можно видеть везде: в черной избе она для одного есть, для другого нет, в древней Руси для славянофилов есть, для западников нет. Это просто такое антибранное слово».
Ars Вырождение artis moriendi. Полис не допускал человека до страха смерти — приучал отдавать жизнь за дом, род, город и пр.; полис пал — стоики учили умирать за мировой закон итд. Лишь в новое время нестыдным становится страх смерти, как потом нестыдным становится обнажение секса итд. Стыдным становится стыд?
Аптека Взорванная статуя Николая II под Мытищами — работы Клыкова, к 100-летию Ходынки («если бы у нас в Персии случилась Ходынка, шах должен был бы отречься», говорили Юрию Терапиано) — была удивительно похожа на аптечную бутылку с короной-пробкой и мантией-сигнатуркой.
Анестезия Статьи, которые я писал к переводам античных поэтов, должны были анестезировать от их качества.
АНЕСТЕЗИЯ. Ко мне пришла чужая аспирантка с диссертацией о ритмике русской, английской и др. прозы в свете экзистенциализма. Я уклонился: «экзистенциализм — удел душевных складов двоякого рода: во-первых, это толстокожие, душевно ожирелые (как Дионисий Гераклейский, которого нужно было колоть иглой сквозь дикое мясо, чтобы он очнулся для государственных дел), которым нужна гурманская встряска, чтобы что-нибудь воспринимать; во-вторых, тонкокожие, которым так мучительно каждое соприкосновение с миром, что они вынуждены искать в этих муках наслаждения. А для остальных анестезией в соприкосновении с миром служит мысль — этой терапии учил нас Сократ, которого экзистенциалисты не любят».
Аллегория С. А.: символ и аллегория подобны слову и фразе, образу и сюжету: первый цветет всем набором словарных значений, вторая контекстно однозначна, как оглобля, вырубленная из этого цветущего ствола.
Аграфия «У Ахматовой была аграфия — пропуски слогов даже в парадных беловиках; не связано ли это с ее вкусом к «пропуску слогов» в ритме дольников?» — спрашивал Р. Д. Тименчик. [338]
Активность/пассивность (С. Ю. Неклюдов:) «Пермяков спрашивал встречных, сколько кто знает пословиц; отвечали: около 20. Потом раздавал список пословиц и просил проставить крестики; получалось: около 200. Так мы недооцениваем весь архаико-фольклорный пласт в нашем сознании».
Ахилл и черепаха Делимость времени понималась труднее, чем делимость пространства, потому что не было часов с «тик-так» (и долгое время даже с «кап-кап»).
Сон сына. «А когда Ахилл догнал черепаху, она ему ска…» Дальше сон оборвался.
Барокко Мне было трудно воспринимать беллетристику (а особенно драму и кино), потому что у меня не было сюжетных ожиданий, подтверждаемых или опровергаемых: я знал, что равно вероятно, ударит ли Шатов Ставрогина или Ставрогин Шатова: как захочется автору, вот и все. Это как бы барочное восприятие: всё в каждом моменте, а связь моментов не важна.
Бытие «Заведующий тем, что есть и чего нет» — назывался казначей Северного Египта. (Источник не выписан).
Бытие «Вот книжка, доказывающая, что Наполеона не существовало; не попробовать ли тебе доказать, что ты сам не существуешь, и этим отрешиться от твоих неврозов?» — «Что ты сам не существуешь — это так очевидно, что доказывать это — значит, наоборот, убеждаться, что ты, к сожалению, существуешь».
Бытие Дочь сказала: «Бытие определяет сознание». Внучка спросила (7 лет): что это значит? «Ну, вот что важнее — что ты думаешь или что ты делаешь?» — «Именно я?» — «Именно ты». «Я — что думаю, а другие — что делают». И объяснила: она-то знает, что толкнулась в коридоре не нарочно, а учительница не знает, видит только то, что сделано, и записала выговор.
Бытие Внучка смотрит в окно на пустой двор. «Что ты делаешь?» — «Я смотрю на происходящее».
Бытие (Воск. персона, 2, 8). «…челобитную о небытии — повелеть ему не быть в анатомии, куншткаморою называемой: уже стало ему, горькому, тошно вся дни провождать посреди лягв, и младенцев утоплых, и слонов, — и за то свое небытие даст он впятеро больше противу своей цены». (Отработал ли я впятеро за свое небытие?)
Быть «Каждый из нас обязан в чем-то не быть собой, чтобы быть собой могли другие» (о филологе; кто?). [339]
Библиотека Когда перестали читать Гекатея и Гелланика? Видимо, когда явилась александрийская библиотека, погребла их и заменила эксцерптами и переработками. До библиотеки книги читались мало, после — не читались совсем.
Божественно О. Фрейденберг писала: «Я божественно говорю по-гречески, хоть не понимаю слов» (от Н. Перлиной).
Бог А. Жолковский говорил нерадивому аспиранту: главное свойство американской диссертации — написанность, этим она отличается, например, от Бога, который так совершенен, что не нуждается в существовании…
Болезнь «Неправда, что в войну от напряжения люди не болели, просто заболевшие тут же умирали и не могли об этом сказать потомкам». В 1812 г французы больше погибали от дизентерии, чем от русских (см. МОРОЗ).
«Бормашина какая-то!» — отзывался Андрей Белый о Прусте (восп. П. Зайцева).
Блюстись Журнал «Радонеж» рекомендует в великий пост воздерживаться не только от жены, но и от компьютера.
Безнаказанность — «промежуток между преступлением и наказанием» (словарь Бирса) — «смотреть на свою жизнь как на преступное занятие и ежеминутно ждать карающей власти». — «Чевенгур»
Банка «Анненский познакомился со стихами Вяч. Иванова лишь за год до смерти: не только его не читали, но и он никого не читал, жил как в стеклянной банке, на виду как директор-инспектор, но дыша только баночным воздухом французских символистов и перелицовываемого Еврипида. Когда он в 1909 разбил свою банку, это оказалось смертью. Гумилев точнее писал о нем в «Семирамиде», чем в «…из царскосельских лебедей»».
«Бхагаватгита — это будто бы европейскому герою открывается тот бог, который говорил с Моисеем, и объясняет любовь выше всего, а поэтому Ахилл обязан идти бить троянцев» (сказал С. Серебряный).
Борьба Усатый офицер скандалил в буфете на станции. Лев Толстой огорчался, а потом подумал: «Ведь только поэтому мы все-таки получаем здесь свежую пищу» (дн. Гольденвейзера, 27.07.05).
Бестактность Каждое мое слово может быть бестактным, каждое может кого-нибудь обидеть, поэтому молчи, скрывайся и таи. Поэтому, а не по-тютчевски. [340]
Бузина «Русский ассоциативный словарь» (имени профессора Роусса), частота откликов: свадьба — в Малиновке 44, золотая 8, веселая 6, водка 3, бухло, кабала, развод, Фигаро, эфир 1, светофор — зеленый 14, горит 11, красный 4, для дураков 1, Колумб 1.
Белый Скобелев был «белым генералом», потому что сражался, преодолевая страх, и чтобы скрыть бледность, одевался в белый мундир и скакал на белом коне.
Бедная Лиза А. Осповат: «Скажу Топорову, что одну бедную Лизу он пропустил: собачку Петра I Лизетту Даниловну, Меншиков крестил (или крестил князь-папа, а Меншиков был восприемником) — и было это под тот 1709, когда родилась Елисавета Петровна, тоже бедная Лиза».
Брак «Разрешаю похоронить гражданским браком» — была резолюция сельсовета об умершем Хлебникове («Вестник» 1, 76).
«Брак — говорил Бернард Шоу, — как масонство: кто не вступил в него, ничего не может сказать, кто вступил, ничего не смеет сказать».
Будущее «Все умерли, Саш, теперь будущее настанет» («Чевенгур»). Я вспомнил, как при назначении Б. Сучкова директором ИМЛИ было сказано: вы не думайте, пока наше поколение не вымрет, ничего хорошего в науке не будет.
Боранаут Пяст в последней главе «Встреч», цитируя свою «Жору Петербургскую», добавляет «форма «жоры», как равно и «хаки», как равно и «боранаут», — все родились в «Собаке»» итд. Я написал в учебной книжке по стихосложению, что ни одного «боранаута» нам не удалось ни найти, ни сочинить. После этого мне прислали целых два, один — из Франкфурта.
В. Файер:
Я под вечер — в собор, а наутро — умру.
Ибо рана утихнет навеки к утру.
В. Бейлис:
Раз Боранаут на Франкфуртский берег проветриться вышел.
Страсти сказал он: тубо! рана утраты болит.
После отправился в бор, а наутро, страдая, усталый,
Бога моля, у собора на утрене стал:
— Дай мне, прошу, утоления в горести сумрачной, ибо
Рана у тех, кто, придя на собор, — «ан! аутсайдер!» услышит
Злые слова, гордецом в простоте возглашенные грубо, —
Рана у тех, говорю, не заживает, мой Бог! —
Так говоря, от собора наутек Боранаут вприпрыжку пустился,
Не на чело свой убор, а на утробу надев. [341]
Верлибр «Neither verse nor prose, but the lingua franca that translators have developed in the last generation» — рец. в «Phoenix» 27 (1972), 304.
Верлибр этот подстрочник ненаписанных шедевров.
Веспер вечерняя Венера; у Пушкина «встречен Веспер петухом» — то ли глубокая игра, то ли такая же обмолвка (вечер вместо утра), как у Мандельштама «Равноденствие» вместо солнцестояния и старт вместо финиша. Если глубокая игра, то потому, что вся дуэль в «Онегине» нереальна — состоит из непрерывных нарушений дуэльных правил; так же нереальна, как вторая кульминация — финальная сцена, где Онегин сквозь пустой дом доходит до будуара Татьяны.
Вернее Подменяя аргументацию убежденностью или, вернее, маскируя убежденность аргументацией.
Ветер Предсказать поведение обычного флюгера легко, но сверхчувствительного — такого, как Н. Б., — невозможно.
Ветер «Можно плыть по ветру и против ветра, но нельзя со вчерашним или завтрашним ветром». — Брехт.
Вежливость Объясняю молодой коллеге. Не надо в докладе говорить «как все могут видеть», говорите лучше «как всем известно». «Как известно…» — лучшее начало доклада, каждому так приятно, что если вы даже скажете «…что дважды два пять», все воспримут это как должное. И каждые пять минут задавайте риторические вопросы. Как генерал Сипягин: «Должен ли застрельщик торопиться при стрелянии? — Нет, и напротив того».
Вежливость Книжка «Печальну повесть сохранить» написана бледнее, чем пишут и Р. Тименчик, и А. Осповат порознь: слишком взаимно вежлив стиль.
Вид Приказ по германским частям 1918 г. на Украине: не иметь победоносного вида, чтобы не раздражать население (Мин., 20, 519).
Видение — история жанра от Феспесия до капитана Стормфильда.
Вильнюс О нем писал Тойнби в 1920-х гг.: «город, который населен преимущественно белорусами и евреями, но спорят за который литовцы и поляки».
Вкус Положим в кастрюлю добродетели манну милосердия, польем елеем благочестия и заправим приправою смирения (Голос мин., 1926, 2, 134). [342]
Вкус мой — враг мой это ограда, защищающая меня, но и не выпускающая меня в мир.
Вкус Зачем отвергать? Если останется только то, что нам нравится, — ведь станет очень скучно. Мир, нравящийся нам, был бы ужасен. Именно поэтому Сципион отстаивал сохранение Карфагена.
Вкус Качалов чуть не заплакал от злобы на себя, что ему не понравилось, как читала Ермолова (Виленкин, 202).
Вкус Спрашивать «какие стихи вам нравятся», вероятно, так же непристойно, как «какие женщины вам нравятся» (См. КАК ТАКОВОЕ.) «Какие современные поэты вам нравятся?» — спросил нас с Падучевой и Успенским Пятигорский. Я не догадался ответить: мы уже в том возрасте, когда любят не поэтов, а стихотворения. Я сказал: Юнна Мориц.
Вкус Кузмин ценил в Маяковском такое же приятие безвкусицы, дурного тона, какое было у него.
Вкус Записи Б. Садовского (Зн 92, 7): «Вкусовые ассоциации в словах: Давид — большой синий изюм; Владимир — початая плитка шоколада в серебряной бумажке и брызнувший красный сок из спелого королька; Александр — густо намасленная пшенная каша в серебряной ложечке и четверик стеариновых блестящих свеч» итд. Я давно предлагал издавать литературно-критический журнал «Дело вкуса» на глянцевой бумаге с цветными фотографиями тортов и салатов.
Водка Сухой закон 1914 г. был введен по требованию общества, правительство боялось потери дохода и тревожилось о не привычном самоограничении. Когда война затянулась, это вызвало лозунги: «мира!»
Вечный огонь горел на кухне в ресторане Вери, где пил Зарецкий (Алданов, Оч., 221).
У меня — от привычки к близорукости — беспамятность на лица. Однажды я полчаса говорил с НН, потом он меня спросил: «Вот вы были знакомы с Бобровым: не осталось ли от него заметок о Хлебникове, кроме уже известных?» — «Не знаю, но есть такой Парнис, он у Боброва бывал, должен все знать». НН странно поглядел на меня: «А я и есть Парнис». — «Ах, извините» и пр. В кино я начинаю отличать мужа от любовника только к тому времени, когда это уже не важно. Однако для авангардно-загадочных фильмов (к сожалению, я их не вижу), вероятно, это даже хорошо: придает лишний слой загадочности, как близорукость близорукому — лишний слой эстетических впечатлений. (Как Ремизов-гимназист, надев очки, огорчился, что звезды из лучащихся пучков превратились в точки). «Импрессионизм — это мир, видимый мною без очков». — См. ДИСКУРСИВНОСТЬ. [343]
Возраст «Молодые люди всегда одарены, это вроде возрастной болезни», — Брехт. «Пушкин нам кажется старше себя, а Лермонтов моложе, потому что он глупее, глупость очень молодит», — заметила Р.
Возраст «Он не старый, он бывший молодой».
Возрождение с его национальными языками — вавилонское столпотворение европейской культуры.
Военные поселения Аракчеева давали небывалые урожаи; Николай I забросил их только потому, что боялся этого как бы государства в государстве.
Вор «Разделяясь без остатка на бездарных хозяйственников и талантливых воров». (Кажется, 1913 г.) Ср.: «Не могу понять ваше правительство: почему не дать человеку то, что он все равно украдет?» (Кажется, 1985 г, сб. А. Л. Жовтиса.)
Вор Молитва пахаря: «Боже, взрасти… и на трудящего и на крадящего» (Зап. книжки М. Шкапской, РГАЛИ). Заговор от волка и напрасного человека (у тувинских старообрядцев, рассказывала С. Н.).
Великаны Некогда вместо нас на земле жили большие люди и назывались волоты, кости их и ныне в земле находят, а после нас будут жить малые люди и называться пыжики (Зап. Рус. геогр. общества).
Великаны Русские великаны, подаренные в Пруссию, могли еще биться против нас в Семилетнюю войну (РСт 66, 1890, 129).
Валаам «Потому она и была ослица, что заговорила, когда ее не спрашивали» (Там же, 219).
Воспитание По определению миссис Пипчин, это — чтобы дети не делали того, что им нравится, и делали то, что им не нравится («Домби и сын»). Цивилизация как инерция садизма.
Воспитание Криминолог Н. Гернет писал: «Воспитание человека начинается за 100 лет до его рождения».
Воспитание В конце 1917 было покушение на Ленина, его заслонил Ф. Платтен. С покушавшимся провели воспитательную работу и отправили его в Красную Армию. Потом в 1937 он оказался с Платтеном в одном концлагере.
Волнообразно Меня воспитывали дома, ничего хорошего не вышло; поэтому дочь отдали в детский сад, тоже ничего хорошего не выш[344]ло; поэтому сына — дома, тоже ничего хорошего; поэтому старшую внучку — в детском саду, тоже ничего хорошего; поэтому младшую внучку — дома… «А чтобы мысль не пропадала праздно, он сам и ел и пил волнообразно».
Воспитание Вырастили, дали все, что могли, и внушили отвращение ко всему, что дали.
«Воспрял духом» — в первый раз я услышал это на уроке истории в 1950 г. и был покороблен: ведь «прянуть» — от «прядать», а не «прясть». Потом с грустью нашел эту форму уже в письме П. Муратова К. Ф. Некрасову. См. ВОЛНИТЕЛЬНЫЙ.
Вопреки «Корабли Тихоокеанского флота даже выходят в дальние походы — как говорят офицеры: вопреки реальности» (командующий, по телевидению). Как будто вся Россия существует не вопреки реальности. См. ФЛОТ.
Вопрос «У вас слишком мало неотвеченных вопросов», сказал мне Аверинцев. Общество не учило меня никаким вопросам, а природа осыпала слишком многими, вот я и чувствую себя вечным экзаменуемым, призванным к ответу.
Аннотация. Сорокин В. В. Лирика: стих, и поэмы. М.: СП, 1986. «Не нужно удивляться, что под названием «Лирика» в эту книгу входят и поэмы: широкий размах тем и интонаций поэта Валентина Сорокина неизменно влечет его к большим формам. Самое крупное произведение в сборнике называется «Бессмертный маршал»; список действующих лиц его начинается: «Сталин. Жуков. Иван Кузнецов, уралец, боец, друг Жукова…» а кончается: «..Гитлер. Гудериан. Паулюс. Ева. В эпизодах: Бойцы. Русалки. Черт. Черти». И они не только действуют, а и говорят, и описываются, и вызывают поток авторских эмоций («…И сам за верность отчей колыбели готов принять распятие Христа»)…» итд.
Все «В английской революции короля поддерживали все помещики, все крестьяне и все поэты, кроме Мильтона».
Все Лотмана спрашивали: «Как вы могли принять ее в соискатели?» — Но она талантлива. — «Все наши враги талантливы» («Вышгород», 1998, 3).
Все (Подростку:) Быть как все — значит быть хуже, чем каждый.
Все Англичанин сошел на берег, увидел одного рыжего голландца, потом другого и записал в книжечку: «Все голландцы рыжие». Мы смеемся над ним, а между тем сами по одной встрече с собой решаем: «Все — такие, как я».
Все Толстой говорил: «Все хвалят — плохо, все бранят — хорошо, половина очень хвалит, половина очень бранит — превосходно; видимо, Горький превосходен» (Восп. Гольденвейзера). [345]
Всё Бальмонт, впервые обежав Лувр, спросил швейцара: C'est tout? — C'est quelque chose, monsieur, ответил вежливый швейцар (Восп. О. Мочаловой, РГАЛИ 273, 2, 6).
Все несчастья преходящи Притча в письме Гаршина: хохол, в первый раз в жизни напившись пьян, стал горько плакать: «Как же я теперь пахать и косить буду, коли на печку взлезть не могу?»
В целях Перед войной, когда все никак не удавалось выжить на пенсию старого ак. Державина, было издано постановление, почти дословно: «…в целях развития славяноведения — закрыть Институт славяноведения» и открыть кабинеты при… (От В. П. Григорьева).
Восток и запад В конце войны немцы предпочитали сдаваться союзникам, потому что слишком разъярили нас; а японцы нам, потому что слишком разъярили китайцев и американцев.
Враг Черногорская сентенция: героизм — это защитить себя от врага, а человечность — это защитить врага от себя (МН, 96, 11).
«Военный сборник» 1914, № 4, с. 78. Г. Усачев, «Элегия». Не брани ты меня, приголубь, приласкай, позабудем с тобой все былое. Песнь умчит нас в далекий заоблачный край, нам расскажет про счастье другое. Жизнь, как сон, коротка, пронесется волной — мы пред ней не преклонимся низко. Будешь здесь ты со мной, близко, близко со мной — Счастье будет для нас тоже близко.
Война Эйзенштейна спросили: ваша воинская специальность? — Вероятно, движущаяся мишень (В. Кат., 285).
Время В Праге — часы на синагоге, которые ходят по-еврейски против часовой стрелки. НН похож на часы, у которых минутная стрелка исправно кружится, а часовая стоит на месте.
Время Приснилась ведомость со счетом трат времени, под заглавием «Цайткурант».
Вычитание (С Дж. Смитом.) Если из Цветаевой вычесть гиперболизм и страсть, а оставить четкость формул и опору на созвучия слов, то это будет поэтика Слуцкого. Как много можно с пользой вычитать из Цветаевой! Ср. о Вере Меркурьевой.
Вымирание Как вымирал от одного до другого конца души Вяземский, как умирал, чтобы не вымирать, Пушкин.
Вудсворд Письмо Шагинян к Зощенко 4.04.1926: «Вы — классический русский писатель, величайший сатирик нашего времени (и, [346] пожалуй, всего человечества за этот отрезок времени, за исключением Вудсворда)…» Имеется в виду, конечно, Вудхауз. Звучит это как у Белинского: «Конечно, Гоголь великий писатель, но не мировой, потому что далеко ему до Жоржа Занда, не говоря уже о Купере!» Но в примечании, конечно, сказано: «Вордсворт У. (1770–1850), англ. поэт, принадлежавший к Озерной школе».
Я в глаза его гляжу
Не одна я там сижу:
В глубине его очей
Очень много сволочей.
Галлюцинация В академической поликлинике психоневролог спросила: как спите, не бывало ли видений или голосов? Я сказал: несколько лет слышу, будто из-за стены, глухую музыку вроде гимна СССР. Она явно оказалась неподготовлена к этому и не переспрашивала.
Глокая куздра примеры из палайского языка в книге Мунэна: Les kuwanis dans le tashura, qu'ils soient en… Les warlahis dans les kuwalima, qu'ils soient en… Toi, tazzu (повел. 2 л.) les ittinanta! Toi, tazzu les kartinanta! Таков же любой жаргон и любой иностранный язык для начинающего.
Глокая куpдра А. С. Ахманов, рассказывая нам про греческую философию (!), привел фразу «пиротен конулирен элятиш», но не сказал, что это Карнап, т. е. что фоном подразумевается немецкий язык; я воспринял «пиротен» и «конулирен» как слова одной формы, и пример пропал бы даром, если бы Ахманов тут же не перевел: «пироты копулируют элятично». — Через двадцать лет мне нужно было переводить заумное вагантское заклинание гексаметром — «Amara tanta tyri pastos sycalos sycaliri, Ellivoli scarras polili posylique lyvarras»; я легкомысленно думал, что тут и переводить нечего, достаточно переписать русскими буквами, как советовал доктор Кульбин. Отнюдь; пришлось написать — «Столькое горькое тира паств и сикаств сикалира, Неболелейные скарры полеют селеют ливарры». Аверинцеву нравилось.
Генофонд Наиболее расово чистые культуры — эндогамные, каннибальские.
«Поэзия должна быть глуповата» Может быть, Пушкин имел в виду, что поэзия, по В. Вс. Ив., подчиняется правому полушарию? спросила Н.
…Глуповата «Он считал, что поэзия чужда рассудку и забывал лишь добавить: такому, как мой». Из рецензии. «Чем старше перечиты[347]ваю, тем меньше нахожу хороших стихов и тем лучше нахожу эти немногие».
Глуповата В «Месте печати» напечатали «Оммаж Проперцию» Паунда он мне показался глупее, чем раньше. Почему? Из-за графи ки: все строки с больших букв, концы длинных строк переносятся не в конец, а в начало следующей строки, поэтому кажется, что это не стихи, а проза сверхкороткими — как у Дорошевича или Шкловского — абзацами; лишь потом замечаешь, что в конце их часто не точка, а запятая. А от прозы инстинктивно ждешь большей содержательности. Многозначительность Паунда достигалась прихотливым расположением строчек, а оно и стерлось.
Гибридизация X. Баран сказал: Хопкинс — это вроде Донна, заговорившего стихом Маяковского. (И языком «Светомира-царевича») Оцуп определял Есенина: смесь Кольцова и Верлена. А Иванов-Разумник говорил, что Розанов — это Акакий Акакиевич пополам с Великим инквизитором. Да и Монтень — это ведь тоже скрещение Авла Геллия с письмами Цицерона.
Герменевтика Мне объясняют, что это такое. «Филология была сама себе наследницей, не нуждающейся в рефлексии. В XIX в. она стала оглядываться на смежные науки и потеряла себя. А когда смежные тоже дожили до кризиса, стала возвращаться к самой себе. Но живая преемственность уже была потеряна, и понадобилась рефлексия; это и есть совр. герменевтика».
Грамматика «Они не существуют они не спрягаются в страдательном», — писал Пастернак. А еще ведь есть и мучительский залог.
Глаголы движения «Ты уже вошел в историю, чего ты теперь по ней бегаешь?» — говорит Р. М. — Горбачеву в телевизионных «Куклах».
Гамлет
…Я стою, забывши счет столетий,
Я стою и зябну на посту.
Еще в Ветхом молвил Ты Завете,
Что уронишь светоч в темноту…
(К. Бальмонт, «Мировая пыль», из сб. «Зарево зорь»)
Собственно, в подтексте «… Я вышел на подмостки» — не только «Выхожу один я на дорогу», но и («Не могу на родине томиться…») «Я рожден, чтоб целый мир был зритель торжества иль гибели моей».
Гордыня — в том, чтобы искать самый высокий алтарь, чтобы принести всего себя в дар. Все равно как книга, которая рвется раскрыться кому-то сразу всеми страницами. [348]
Гордость «У таракана, ежели он в щи попадет, вид меланхолический, покоряющийся неизбежности, но гордый» (М. Шагинян З. Гиппиус, 30 нояб. 1910 — НЖ 171, 171).
Гордость Переписка О. Фрейденберг с Б. Пастернаком — переписка гордости с уничижением паче гордости.
Гоморра Что дом, то содом, что двор, то гомор (Даль).
Графология Лурье ревновал Ахматову к ее почерку: не позволял посылать в журналы стихи от руки, только на машинке (Лукн., 69). Кокто поразил Эйзенштейна тем, что, увидев его, вскочил, бросился к столу и стал писать его почерком. Ничего особенного: не только Гиппиус в письмах Волынскому тоже писала его почерком, но и Цветковская в письмах Бальмонту. У Т. М. была знакомая старушка, угадывавшая характеры по почерку, я послал ей тетрадь конспектов по античности — тут и русский, и латинский, и прямой, и косой… Вернула: «Вот если бы частное письмо…»
Груша Почему у Некрасова дедушка Яков кричит «По грушу! по грушу! Купи, сменяй!» Потому что Некрасов брал эти крики не со слуха, а из книжной записи (какой?), не очень толковой: на самом деле коробейник, вероятно, кричал «пО-грошу! пО-грошу!» (в северных говорах это безударное о действительно звучит похоже на у, сказал В. Вс. И.). Не нужно переоценивать личное общение поэтов с народом. Общеизвестная песня поется «Уж-как-пал-туМАН-седой — на-сиНЁ-море», но Пушкин нач. 1820-х гг. знал ее только по невнимательно прочитанному книжному тексту «Уж как пал туман седой на синЕЕ море» и примеривал на этот ритм фантастические подтекстовки «Легконогие олени по лесу рыщут» и пр, считая их народным размером.
«Гениальные вещи не являются ни по заказу, ни по самозаказу»
Глухой глухого звал Текст — если он диалог, то с глухим или глухих. Текст меня не слышит никогда, а я его не слышу, если не имею филологической подготовки.
Gnothi sauton Мы начинаем познавать себя, прикладывая к себе чужие меры (многие на этом и останавливаются); потом находим свою; а потом (немногие от этого удерживаются) начинаем прилагать ее к другим.
Gnothi sauton «Ты есть то, о чем ты даже не можешь подумать; сможешь — перестанешь быть. Познавать себя — значит загодя учиться все более полному небытию». [349]
Годить Было очередное постановление о совершенствовании литера турной критики и пр., В. Е. Холшевников спросил: «Вам это ничего не напомнило?» — Нет. — «Как начинается «Современ ная идиллия»?» — «Заходит ко мне однажды Молчалин и гово рит Надо, братец, погодить. — Помилуйте, Алексей Степаныч, да что ж я и делаю, как не всю жизнь гожу?» — «А дальше?» — Дальше я не помнил. — «А дальше сказано: до сих пор ты годил пассивно, а теперь должен годить активно». Придя домой, я бросился к Щедрину: точно так, только не столь лаконично.
«Щедрина нужно было держать в козьем копыте», сказал сын, памятуя, как Александра Македонского отравили стиксовой водой. Он поносил всю русскую литературу, потому что чувствовал, что сам бы мог ее так написать («ну, хотите, я вам буду один каждыймесяц писать по такому журналу? только вот драму Островского не напишу — эх, драма, драма, и куда тебя занесло!»), только поэтому и не считал это нужным. Он это называл «как будто вся русская словесность есть сочинение госпожи Анны Дараган». Яутешался мыслью «а вот «Анну Каренину» не написал бы» — а потом понял, что написал бы, и все ее переживания оказались бы неопровержимым небокоптителъстван. В «За рубежом» он пародировал «новый роман» XX в., полагая, что пародирует Золя. От реплики Стрижа-критика «Здесь есть что-то седое…» пошел весь стиль «Арабесок» Белого, который вряд ли читал эту строчку. Из «Мелочей жизни» вышли «Сентим. повести» Зощенко. «Побольше цитируйте Щедрина в Записях и Выписках, — сказал мне А. Осповат, — вы не думайте, его никто не читал». Может быть, и правда: 29 июня 1999 по телевизору сказали, что вице-премьер Аксененко распорядился подготовить ему бумаги о повышении производительности труда на следующий год на 20 %. Точно так старший помпадуров сын писал в сочинении: предложу статистику, по которой всего будет вдвое и втрое. (Впрочем, гувернер сделал пометку: а что с сими излишками будет сделано? — «Испорченные дети»)
Гиль по Фасмеру, однокоренное с «гул». Волошин умолял Брюсова, чтобы фамилию Rene Ghil в «Весах» транскрибировали «Гхиль» или «Гiль», Брюсов отвечал: успокойтесь, мы оставим ее по-французски. А. Ло Гатто-Мавер спрашивала: «А у вас еще говорят о глупостях: гниль несешь? моя мать говорила».
Гортанный А. А. Зализняк писал, что всякий незнакомый язык описывается как гортанный. Так римляне всех варваров считали белокурыми и синеглазыми, даже цейлонцев (В. Кролль).
Григорианский календарь — его ввел тот папа Григорий, который служил благодарственную мессу после Варфоломеевской ночи. Монтень сказал о новом календаре: «У меня украли десять рабочих дней».
Гиппопотам Из потомства Готье — Гумилева («Гиппопотам с огромным брюхом Лежит в яванских тростниках…») — наш ответ Элиоту:
Да! Мы душой гиппопотамы.
Нам утро, вечер — два крыла. [350]
Недаром демонов упрямых
На свет земля произвела.
(П. Орешин, «Соломенная плаха», 49)
Ср. далее:
Сродни лежанкам и полатям,
Мы сброд бесстрашный и лихой.
Полено красное мы схватим
Вот этой голою рукой…
и т. д.
Даже «Если бы Христос пришел сегодня, его бы даже не распяли» (Карлейль).
Дамаск Путь в Д: «Там газ и отопление, там все на свете, там свет блеснет в твои глаза, и ты будешь таким, как сумеешь» (Зощенко, 3, 390).
Дата Улица Кузнецкая была официально переименована в ул. 16 ч. 5 м. 22 января 1924 г., но ее никто так не называл и не писал, поэтому ее переименовали обратно в Новокузнецкую — ср. как в ул. Калинина переименовали не «Коминтерновскую», а «бывшую Воздвиженку» (Г. Лесскис). — «Улица 1 Мая, угол 8 марта». «Я вас не число спрашиваю. Я адрес» («Комедия с убийством»). В Москве есть две улицы 8 Марта и одна 4-я улица 8 Марта. — Адрес К. Циолковского был: Калуга, ул. Брута (бывш. Коровинская), д 81.
Дар Дарительная формула Эразма: не книга красит место, а место книгу.
Дарвинизм Лев Толстой о нем: «Не сразу видно, что глупый, потому что кудрявый» (54, 51).
Дать Не «бери, что дают», а «делай, что дают».
Дайджесты мировой литературы: их стали ругать раньше, чем издавать. «А вы читали мировую литературу — конечно, в натуральную величину, — но, вероятно, по большей части в переводах? А помните, Тарле сказал: читать Мопассана в переводах это все равно что читать «Евгения Онегина» в пересказе Скабичевского»? «А если вы дорожите испытанными трудностями — как же, я с таким трудом учился букве ять и читал Бальзака! — то Винокур говорил, что для такой тяжелой атлетики мозга гораздо лучше алеутский язык».
До Мое дело — додумывать чужие мысли; но ведь в этом и состоит культура? [351]
Доброта Итальянские войны, а потом европейские войны XVI–XVII вв. были школой равновесия — все на одного, а потом подавленному помогают, чтобы подавивший не слишком усилился, и т. д.: падающего отнюдь не подталкивают. Политика оказывается школой добродетели, а совсем не наоборот.
Доброта «О Сократе трудно сказать: он добрый; но хочется сказать: он по-доброму мыслит. Что это значит? Это как один коллега мне сказал: вам дороже истина, чем собственное мнение».
Доброта Шестов любил Ф. Сологуба (Адамович) и ценил Чехова, поэта «ничто»: Чехов был ему чем-то вроде доброго Сологуба.
Добродетель «Насильственно привитая добродетель вызывает душевные нарывы» (Вяч. Иванов М. Альтману, 82).
Добродетель Если к старости все-таки становишься неспособнее к подлости, то это не природа, а привычка.
Детерминизм «До рождения мы свободны, а выбрав рождение, полезай в кузов детерминизма» (Вяч. Иванов М. Альтману, 32).
Детерминизм «По поводу картины мира XX в. с недетерминированностью и пр. — не преувеличивайте. Попробуйте построить атомную бомбу, веря, что любой электрон всегда может полететь, куда ему угодно, — и что получится?»
Детерминизм Ребенок эгоцентрически спрашивает: для чего солнце? — взрослый спрашивает: почему солнце? Но от вопроса «для чего Пушкин?» к «почему Пушкин?» переходит только филолог — и даже не всякий филолог. Большинство успокаивается на ответе: «чтобы он мне нравился».
Свисток считает, что он свистит,
Сержант считает, что он свистит,
Закон считает, что он свистит.
А. Вознесенский
Декламация Почему у нас поэты читают нараспев, а на Западе — как прозу? Может быть, и тут и там это реакция на театральное чтение. У нас в XIX в. актеры читали стихи, как прозу, у них — скандировали по-классицистически; а в XX в. поэты стали от них отталкиваться, каждый от своих. У нас они переучили актеров — по крайней мере, к послевоенному времени; кажется, и на Западе тоже?
Дети Альбрехт сказал: «Наше поколение дважды бито: сперва отцами, потом детьми. Впрочем, за одного битого… как это?» [352]
Дети «Родители, берегите детей от себя. На том свете с вас спросится за неуважение не к предкам, а к потомкам». Чей-то риторический вопрос: а что потомки сделали для нас? — «То, что они вас заменят».
Дети («Шпет в Сибири», 235.) М. А. Петровский подписал отказ от оговоров на допросе, а Габричевский — нет, Шпет объяснил: «потому что у Габричевского нет детей, не перед кем будет стыдиться» (обычно наоборот, дурное оправдывали: «боялся за детей»). Впрочем, у Ярхо детей не было, а вел он себя хо рошо.
Демократия «Греческие цитаты без переводов — это недемократично по отношению к читателю», сказали Аверинцеву.
Для При Пушкине «писать для себя — печатать для денег» можно было одни и те же вещи, теперь только разные.
Для Л. Баткин сказал: «Вам было бы грустно в Ферраре: дом Ариосто заперт, забит, стекла выбиты — не то что дом Петрарки с зеленым садом, где хозяин словно только что вышел». — Что вы, я бы только радостно укрепился в ощущении, что классики писали не для нас, итд.
Дерево «Натуралисты показывают человека, как дерево прохожему, реалисты, как дерево — садовнику». Брехт.
Деррида Крученых назвал бы грамматологию: «Бунт букв».
Deus ex machina Христос как бог, из машины пришедший вызволять запутавшееся человечество, и что из этого получилось?
Душегрейка Уныние как грех: Лотман вспоминает пословицу «на печального и вошь лезет» (Письма, 565).
Дух Я при стихе врач, а не духовник: выдаю справку о теле, а не о душе; но без меня тело вымрет и душа испарится.
Духовенства в России 1851 г. было 280 тыс., а купцов трех гильдий 180 тыс.
Духовные стихи «Если есть жестокие романсы о любви, почему бы не быть жестоким романсам и о смерти?» (доклад С. Е. Никитиной).
DIES IRAE. Эту секвенцию я перевел очень давно, когда наш античный сектор высиживал антологию «Памятники средневековой латинской литературы», а может быть, и раньше. Кажется, этот перевод уже использовался где-то в теат рах, но напечатать его ни разу не случилось. Видимо, здесь для него лучшее место. [353]
1. Оный день Господней силы
Выжжет все, что есть, что было, —
Рек Давид, рекла Сивилла.
2. О, какою дрогнет дрожью
Мир, почуяв близость Божью,
Что рассудит правду с ложью!
3. Трубный голос дивным звоном
Грозно грянет к погребенным,
Да предстанут перед троном.
4. Персть и смерть бессильна будет,
Тварь восстанет, звук понудит
Дать ответ тому, кто судит.
5. Разовьется длинный свиток,
В коем тяжкий преизбыток
Всей тщеты земных попыток.
6. Пред судъею вседержавным
Все, что тайно, станет явным,
Злу возмездье будет равным.
7. Что я молвлю, грешник вящий,
Без защиты предстоящий,
В час, и праведным грозящий?
8. Властный в славе и крушенье,
Чьи неведомы решенья,
Дай, спасающий, спасенье.
9. Иисусе, Боже святый,
На кресте за нас распятый,
Помяни нас в день расплаты.
10. К нам Ты шел путем невзгодным,
Был усталым, был голодным, —
Будь же путь Твой небесплодным.
11. Боже праведного мщенья,
В день последнего свершенья
Удостой нас отпущенья.
12. Жду я, Боже, приговора,
Лоб мне жжет клеймо позора, —
Будь молящему опора.
13. Ты склонил к Марии взгляды,
Рек злодею речь пощады,
Мне блеснул лучом отрады.
14. Чаю, низкий и презренный:
Благом Божьим покровенный,
Да избегну мук геенны.
15. В стаде козлищ я тоскую,
Стада овчего взыскую, —
Дай мне место одесную.
16. Осужденных отвергая,
В пламя жгучее ввергая,
Дай мне место в кущах рая.
17. Плачу, пав, ломая руки,
Сердце в прах роняет стуки, —
Дай мне помощь в смертной муке.
18. В слезный день Господня гнева,
Как восстанут грешных севы
К Твоему припасть подножью, —
Будь к ним милостивым, Боже!
Мир им, Боже любящий,
Даруй в жизни будущей!
Аминь.
Диалог Если начать с определения: «Авторитарно всякое зафиксированное слово, диалогично только незафиксированное слово», — то никакого продолжения уже не нужно.
Диалог Sen. De ira, III, 8: «Не согласись со мной хоть в чем-нибудь, чтобы нас было двое!»
Диалог Ю. Кристевой понадобилось поехать в Китай, чтобы убедиться, как люди не понимают друг друга! Может быть, недели[354]катно сказать: «если любые два друга намертво не понимают друг друга…»; тогда скажем: «если умные сын и отец настолько не понимают друг друга, насколько мы видим в переписке Пастернака с родными…»
Диалог «Терпеливой метафорой» назвал бахтинские «диалогические отношения» В. Шмид, «Проза как поэзия», 94.
Диалог с книгой: я усваиваю из нее нужное мне, как из куска пищи. Если это диалог, то диалог удава со съеденным кроликом: наверное, удав тоже думает, что оказывает кролику честь на равных. См. ЕСЛИ БЫ. А диалог с живым — это «долотом, долотом».
Диалог Где-то было написано, что мы (все? или только европейцы?) начинаем рассматривать картину и сцену слева направо, потому что при встрече с любым человеком ждем удара от его правой руки, которая слева от нас.
Диалог (Н. Комлев) По немецким подсчетам, в разговоре внимание может сосредоточиваться на одном предмете не дольше 1,5 мин., дальше начинаются ассоциации. И разговорное общение так разладилось, что муж с женой разговаривают в сутки 9 минут.
Double Dutch «Что это за идиш, которого я не понимаю?» спросил Штейнберг Витковского о голландском языке (А. Шт., 433).
Дополнительности принцип Нильса Бора спросили, какое качество является дополнительным к истинности, он ответил: ясность. — У А. Боске есть стихотворение «Вопросы»:
Пророков спросили:
— Умирают ли боги?
Пророки сказали: —
Откуда мы это знаем?
Их спросили:
— Этот мир бесконечен?
Они сказали:
— Нам это тоже интересно.
Их спросили:
— Тело — это форма души
Или душа — это форма тела?
Они сказали:
— Мы тоже об этом спрашиваем.
Их спросили: –
Будет ли жизнь после смерти?
Они сказали:
— Мы надеемся, но не уверены. [355]
Их спросили:
— Восполняет ли истина неистину?
Они сказали:
— Хорошо бы, если бы так.
И тогда пророков убили,
а вопросы, еще того страннее,
стали задавать
баобабу, рекам,
диким козам, красному камню,
летучему ветру,
и были рады
толковать по-своему
их большое-пребольшое молчание.
Н. Вс. З., вряд ли вспомнив о Боре, сказала: «Это о тех, кому ясность дороже истины».
Дистанция Античных героев в Средние века изображали в рыцарских костюмах, в Возрождение надели на них тоги. («Они одевали Энея в свои костюмы, а мы в свои мысли и чувства», сказала Т. В.). «Горе от ума» игралось в современных костюмах до ермоловских времен; Немирович еще застал самое начало антикварной реформы и сам завершил ее.
Дистанция Зарянко прилагал к картинам надпись о расстоянии, с которого смотреть.
Дискурсивность в противоположность симультанности: наконец-то я понял — это просто чтение по складам. — «Вы не помните лиц, потому что они не дискурсивны, — это у вас одностороннее развитие левого полушария», сказали мне.
Диссонанс стилистический — Адамович (I, 344) его слышал в тютчесвских строчках «Глас вопиющего… протест», а Розанов в заглавии «Силуэты русских писателей».
Доклад «Конец цитаты Ницше, начало цитаты Флоренского», — сказал докладчик.
Дом «Граница между природным и искусственным все больше сменяется границей между данным и новым. Какую природу рисует ребенок, впервые взявший карандаш? Домик. Искусство прежних эпох для нас такая же данность, как природа, исторический подход к ней — проблема вроде космогонической» итд.
Дорога В Улан-Баторе академик диктовал дорогу: выйдя из гостиницы, на северо-восток 400 м, потом поворот на восток 200 м, [356] потом поворот… Дальше гости уже не воспринимали этих степных ориентиров большого города (От А. Куделина).
Духовная цензура «Московский листок» велено было представлять в Д. Ц. Пастухов пошел плакаться: «Зачем? у нас ведь только отчеты о скачках…» — «А вы на них-то и посмотрите». Смотрит и видит «жеребец такой-то, сын Патриарха и Кокотки…» (восп. Амфитеатрова). — А Иванов-Разумник уверял, что Замятину запретили начало повести: «На углу Блинной улицы и улицы Розы Люксембург».
Евнапий Сардский, фр. 54, Тойнби кончает им ту антологию античной культуры, где агора называется пьяццей, а Катон делает харакири. — Некоторый трагический актер, изгнанный Нероном из Рима, отправился с представлениями по дальним городам и дошел до таких, где о театре никогда не слышали. Зрители, увидев его на котурнах, в маске и с трубным голосом, в перепуге разбежались. Тогда он обошел поодиночке лучших людей города, каждого успокаивая и объясняя, что к чему. После такой подготовки он вновь явился перед испуганным народом, изображая Андромеду Еврипида, и сперва постарался говорить и петь тихо и мягко, лишь потом усиливая голос и опять ослабляя. Люди бросились к его ногам и умоляли продолжать еще и еще. От приспособления к такой непонимающей толпе большинство красот трагедии утратилось — и выразительность слов, и прелесть ритма, и характеры, и даже смысл событий, — и все равно после представления они бросились поклоняться ему как богу и жертвовать ему все свое лучшее, пока ему это не стало в тягость и он не скрылся из города тайным образом А через неделю в городе случилась болезнь, люди лежали на улицах, мучаясь животом, но и в изнурении они не переставали петь, кто как мог, даже без слов, которых они не помнили. Таково пришлось им тяжело от этой «Андромеды», что город обезлюдел, и пришлось заселять его вновь жителями из окрестностей.
Евклидов и неевклидов подход к анализу литературы (о них говорилось на встрече «Философия и филология») — где проходит граница между ними? Видимо, по линии здравого смысла, т. е. человеческого масштаба: неевклидовыми остаются предметы слишком малые и слишком большие, «мир в «Онегине»» и «звук Б в «Онегине»». К сожалению, понятие здравого смысла сейчас само взято под микроскоп и тотчас перестало восприниматься. Это отношение между обыденным сознанием и научным: если мы начнем интерпретировать «Солнце всходит и заходит» с точки зрения астрономии, песенка получит фантастическую космическую глубину.
Емкость Пушкин вместил наследие XVIII века и Байрона, а вместить лютый французский романтизм уже не мог. Поэты следующего поколения вместили его, но вместить Пушкина уже не могли. Таковы пределы душевной вместительности.
Жалкий Сумароков Подтексты сумароковские у Пушкина: «Гласят ей: наша ты отрада, Ко матери бегут так чада, Себе и ей в опасный час Скон[357]чай, гласят, ты наши муки, И скипетр восприемля в руки, Ступай, спасай себя и нас»; «Пучина там на звезды плещет, Вершины льдяны в небо мещет И пену разъяренных вод. Бросает ветр огромны глыбы И тяжкие из бездны рыбы, Да разрушат небесный свод» (На новый 1763 год, причем последний пассаж — только в первом издании!). Кстати уж и у Тютчева: «Пошли, о Солнце, нам отраду, Не дай мне зреть последних дней! Или ты паки горду гаду Вручило пламенных коней?» (Сумароков, На взятие Хотина). Ср. «Пушк.: иссл. и мат.», 12. — Подтексты ломоносовские у Пушкина: «И с Павлом, о драгой залог!» (1762); «И сильной крепостью своею» (1742); «И Персы в жаждущих степях» (1739). А В. См. раскрыл оды Петрова, и явилась начальная строка: «Герою, Муза, будь послушна», образец «Памятника».
Желание У Платона Пол говорит собеседнику: «разве ты отказался бы стать тираном, разве тебе не хочется казнить людей и отбирать их имущество?»
Желание «К сожалению, жизнь сейчас такая, что уходить на свалку по собственному желанию нет возможности» (из письма).
Жербуаз зверь — передние лапы как руки, питается травою, живет в норах, как кролик (Ремизов, Рос. в письм.). — Тушканчик.
Жена Статистика: женщины чувствуют себя без мужей неполноценными, а мужья — при женах неполноценными.
Жена «Желание Пушкина перевоспитать свою жену слабело перед ее нежеланием идти этому навстречу» (П. Брандт, цит. Б. Томаш. в ЛН 14/16, 1079).
Жизнь Л. Я. Гинзбург: «Жить по Достоевскому интереснее, а по Толстому важнее».
Жизнь «Мы никогда не жили, а только стояли в очереди за жизнью» (ОГ 15. 3. 96). Три четверти человечества делали то же, но мы почему-то считаем себя вправе сравниваться с четвертой четвертью.
Жизнь Анекдот: разговаривают два близнеца в утробе: «Знаешь, как-то страшно рождаться, ведь оттуда еще никто не возвращался».
Жизнь «Не доживу».
Мать Алкмеона Эрифила, подкупленная, послала своего мужа, царя-пророка Амфиарая, в поход Семерых против Фив. Амфиарай, зная, что погибнет, завещал сыну отомстить за него, когда он вырастет. Алкмеон вырос и приходит, чтобы убить [358] родную мать (а потом мучиться от Эринний, искупать грех и т. д.). Здесь начинается «Fragment of a Greek Tragedy» — пародия, сочиненная молодым А. Э. Хаусменом.
Alcmaeon, Chorus
С. — О suitably-attired-in-leather-boots
Head of a traveller! Wherefore seeking whom
Whence by what way how purposed art thou come
To this well-nightingaled vicinity?
My object of inquiring is to know,
But if you happen to be deaf and dumb
And do not understand a word I say,
Then wave your hand to signify as much.
A. — I journeyed hither a Boeotian road.
C. — Sailing on horseback, or with feet for oars?
A — Plying with speed my partnership of legs.
C. — Beneath a shining or a rainy Zeus?
A. — Mud's sister, not himself, adorns my shoes.
C. — To learn your name would not displease me much.
A. — Not all that men desire do they obtain.
C. — Might I then hear at what your presence shoots?
A — A shepherd's questioned mouth informed me that —
C. — What? for I know not yet what you will say.
A. — Nor will you ever if you interrupt.
C. — Proceed, and I will hold my speechless tongue.
A — This house was Eriphile's, no one's else.
C. — Nor did he shame his throat wit hateful lies.
A. — May I then enter, passing through the door?
C. — Go, chase into the house a lucky foot!
And, О my son, be, on the one hand, good,
And do not, on the other hand, be bad,
For that is very much the safest plan.
A — I go into the house with heels and speed.
Chorus
Str.
In speculation
I would not willingly acquire a name
For ill-digested thought;
But after pondering much
To this conclusion I at last have come:
Life is uncertain.
This truth I have written deep
In my reflective midriff
On tablets not of wax,
Nor with a pen did I inscribe it there,
For many reasons: Life, I say, is not
A stranger to uncertainty.
Not from the flight of omen-yelling fowls [359]
This fact I have discovered,
Nor did the Delphic tripod bare it out,
Nor yet Dodona.
Its native ingenuity sufficed
My self-taught diaphragm.
Первый адрес пародии — Эсхил, который был любимым поэтом Хаусмена. Второй — его английские переводы. Не поэтические переводы, которые были бледными, вольными и настолько привычными, что вызывали не смех, а скуку, но буквальные учебные переводы, естественно рождающиеся при всяком школьном чтении трудного автора на малознакомом языке. Устно они естественны, в печатных подстрочниках для ленивых комичны, под пером самовлюбленного филолога досадны. Поколение спустя после Хаусмена эти «профессорские переводы» дали Эзре Паунду толчок для авангардистского «Оммажа Сексту Проперцию». Когда в 1959 г. отмечалось столетие со дня рождения Хаусмена, то веселые английские филологи напечатали в журнале «Greece and Rome» упражнение в благородном старом стиле: обратный перевод «Отрывка из греческой трагедии» стихами на древнегреческий язык, с комментарием. Оказалось, что комизм непривычности при такой операции сразу снимается, и текст звучит иногда вычурно, но нимало не смешно:
О eu podendutoisi dermasin prepon
kara planetou, pros ti, kai zeton tina,
pothen, ti mellon, pe te pros toutous ebes
aedoneious anchigeitonas topous;
Tad' eromen men hos saph' eidenai pothon,
ei d' on aphonos tynchaneis kophos homou,
prosphthegmath' hoste tama me sunienai,
tod' europaltoi cheiri semenon toros… и т. д.
Передать в переводе буквализм и прозаизм оказалось самым легким: учебные подстрочные переводы одинаковы повсюду. Передать второй адрес пародии оказалось труднее: пришлось вдвинуть между читателем и «греческим трагиком» об раз традиционного высокохудожественного перевода — конечно, Вяч. Иванова. Так пародия из двухадресной стала трехадресной: сюжетные и структурные натяжки в ней — от Эсхила, ритмическая вычурность (особенно в хоре) — от Иванова, буквализмы и прозаизмы — от учебного перевода. Хочется думать, что от обыгрывания также и ритмики она сделалась интересней,
Алкмеон, Хор
Х. — О ты, прекраснокожанообутая
Глава пришельца! Как, какие поиски,
Кого, зачем, отколь тебя доставили
В пределы наши славносоловьиные?
Я, вопрошая, жажду услыхать ответ, —
Но ежели случишься ты и глух и нем
И не поймешь ни слова из речей моих,
То возвести об этом мановением. [360]
А — Я беотийской тек сюда дорогою.
X — На веслах ног или под гривой паруса?
А — Сгибая в такт чету моих конечностей.
X. — Под омраченным Зевсом или солнечным?
А — Не грязью блещет обувь, но сестрой ее.
X. — Узнать твое мне имя будет радостно.
А — Не каждому даруется желанное.
X — Во что, скажи, разит твое присутствие?
А — Язык пастуший, спрошенный, поведал мне-
X — О чем? Того не знаю, что не сказано.
А — И не узнаешь, если перебьешь опять.
X. — Вещай: сдержу я речь мою безмолвную!
А — Что дом сей — Эрифилы, а не чей-нибудь.
X. — Не посрамил он горла мерзкой ложию.
А — Войду ль в чертог, раскрыв перед собою дверь?
X — Ступи на сей порог стопой удачливой!
И, о мой сын, во-первых, помни: добрым будь,
А во-вторых, о сын мой, помни: злым не будь,
Затем, что это лучше, чем обратное.
А — Гряду в сей дом стопами и поспешностью!
Хор
Строфа
В тяжком пытанье
Из худо переваренных умом дум
Трудно рождалось слово;
Взвесив его стократно,
Я смог, наконец, все рассудив, решить так:
ЖИЗНЬ НЕНАДЕЖНА!
Эту высокую истину я начертал
На размыслительном воске
Не восковых скрижалей
И не пером ее запечатлев!
Я повторяю: В ЖИЗНИ, говорю я,
ЕСТЬ НЕНАДЕЖНОСТЬ!
Не полеты вещающих крыл
Раскрыли мне тайну,
Не дельфийский треножник ее изрыгнул,
Ни Додона:
Своим умом, утробою своей
До всего дошел я.
Антистрофа
Надо ли вспомнить
О той, кого любил отец богов, Зевс,
Той, кому злые боги
В странной заботе дали
Две пары копыт, пару рогов и один хвост, —
Дар нежеланный! —
И отослали в далекие страны затем, [361]
Чтобы она училась,
Как пережевывать жвачку.
И вот, в зеленых аргосских полях
Она, бродя по травке и крапиве,
Ими кормилась!
Пусть питательна эта еда,
Но мне не по вкусу!
Пусть Киприда не выберет троном своим
Мою печень!
Зачем я вспомнил Ио? почему?
Хоть убей, не знаю.
Эпод
Но вещее сердце мое
Уже заводит само
Напев, не зовущий в пляс;
Но вот предстает дворец
Обоим моим глазам
(Вот правый, и левый вот) —
Бойнею, так сказать,
Где столько шерстистых смертей
И кораблекрушений коров.
И веду я плач на Киссийский лад,
И на громкий стук,
На моей груди разрывающий лен,
Отвечает в такт
Головы моей бедной биенье.
Голос Эрифилы, Хор
Э. — О! челюсть топора в меня вгрызается,
Язвя меня не в шутку, а доподлинно.
X. — Мне кажется, я слышу из покоев крик,
Не схожий с криком тех, кто скачет в радости.
Э. — Ах! он опять хватил меня по черепу:
Никак, меня убить он хочет до смерти.
X. — Пусть не винят меня в поспешномыслии,
Но я скажу: кому-то там невесело.
Э. — О! о! еще удар доводит счет до трех,
Хотя об этом вовсе не просила я.
X. — Коль это так — твое здоровье бедственно,
Зато непогрешима арифметика.
За Додумывать за стихотворением — поэта: такая же привычка, как видеть за природою — бога. За одной и той же природой все культуры видят разных богов.
«Застрелиться слава богу». Хотели издавать «Вертера» в «Литпамятниках», я умолял переиздать перевод XVIII в. с любыми (но стилистически выдержанными) доработками и переработками, мож[362]но даже параллельно с современным переводом, как иноязычный, — но не убедил. Хотя, читая любой перевод XX в, всякому ясно: не может такой переведенный застрелиться!
Заграница «Стоит посмотреть, но не стоит пойти посмотреть» (д-р Джонсон).
«Не здоровья а независимости от здоровья» желал в письмах Лесков (А. Н. Лесков, 593).
Закон «При Александре II в армии отменили телесные наказания, так что солдат мог утешаться, что его бьют не по закону, а по обычаю» (М. Н. Покровский). На интеллигентских тротуарах России 1913 г. еще витал закон, а на проселках царил сплошной обычай. И все мы шкурой чувствуем («критерий практики»), что обычай в жизни важнее. Как в субботе: если бы все субботние законы исполнялись в точности, мы давно были бы в раю.
«Закон этот простывший след пролетевшей справедливости».
Затылок «Ложечка лежала затылком в красной лужице». — Б. Житков, «Виктор Вавич».
Затылок Гефест в Этне поставил свою наковальню на затылке Тифона — Ант. Либ., 28.
«Закачивают ребенка не чтобы не плакал, а чтобы сил не было плакать» — Л. Толстой, 54, 32.
Занимательная Греция анекдоты, выстроенные побатальонно. «В одном словаре объяснялось: мифология — это сказки, придуманные давно, в отличие от действительных событий, которые были придуманы позднее. Так вот, в этой книге будет речь именно о таких действительных событиях». (Сосед сказал мне: «Не написать ли вам занимательную историю КПСС?» Дело было в 1985 г.). Д. В. Бобров, 26 лет, плотник с ул. Менжинского, 9, 35, действительно знает наизусть весь список афинских архонтов-эпонимов с их событиями.
В «Литературных памятниках» мне попался в руки список заявок, отклоненных до ок. 1980. Гомер в пер. Д. Шуйского. Фома Кемпийский. Проза Чулкова. Казанова. Овидий, «Фасты» и «Тристии» (та переводчица, которая писала, что у нимф на ногах «обувь»). Ольминский о литературе. Линней, «Путеш. на Готланд». Сонник Артемидора (потом его предлагали к изданию еще раз, уже на моей памяти, — нет, побоялись несерьезности, и его напечатал «Вестник древней истории»: см. СОННИК). Библейские легенды (заявители — У. Мазинг и И. Левин). «Рассказы Си[363]небрюхова». Каролингское возрождение (М. А. Коган; потом собирались издавать готовую антологию, составленную Б. Ярхо в 1917, но не нашлось ни одного специалиста. Мне рекомендовали женщину, которая на конференции молодых ученых делала очень хороший доклад по матерным частушкам: «ее основная специальность — куртуазная поэзия». Но я потерял с нею связь; если она это прочтет, пусть откликнется). Далимилова хроника. Лузиады. Рус. люб. песни 18 в. (Позднеев). Фадеев, «Разгром». Фенелон, «Телемак». Щербатов, «Земля Офирская». Босуэл (предлагали его и повторно, но устрашал объем). «Цветочки Франциска Ассизского (еще М. Е. Сергеенко). Болотов. Бхаса. «Интернационал» на языках мира. «Арзамас». Жизнь и любовь леди Гамильтон. «Сумасшедший корабль». Вельтман, «Кощей». Сб. «Центрифуга». «Английский милорд». Проповеди Стерна. Джойс, «Портрет художника» (обсуждалось и на моей памяти; побоялись. Борьба за «Замок» Кафки — «это обличение австро-венгерской бюрократии» — началась уже потом). «Забытые страницы лит. деятельности В. Князева».
И НН, как первокурсник, переводит все Itaque — «итак»; по смыслу это чаще значит противоположное, но русского союза «ивот», слитно, еще недовыдумали.
Итака — насел. пункт в Читинской обл., ок. 300 км от Сретенска к Становому хребту.
Идеал Ремизов в детстве «хотел быть кавалергардом, разбойником и учителем чистописания» («Лица», 3, 447).
Иезуитов Екатерина II защищала от православной церкви: для Европы они были уже обскурантами, а для России еще просветителями.
«Игрология или физическо-химическое учение о соках человеческого тела, соч. Г. Доктора», б. м., б. г. (в ленинградском букинистическом магазине).
Игра Э. Ле Шан, 15: «Атомная бомба — это детская игра по сравнению с детской игрой».
Имя Диодор Крон называл своих рабов союзами и предлогами (Alia men…), полагая, что они в обществе недостаточно самозначимы.
Имя Датского киноактера Вальд. Псиландера в русском прокате называли Гаррисон; дочь Эола Канаку («хорошее имя, от kanache, «вихрь»», соглашался Зелинский) тот же Зелинский в «Героидах» переименовал в «Эолину», чтобы не звучало как «каналья»; автомобилю «Жигули» при экспорте к арабам дали другое имя; что делают с китайскими словами в русской транскрипции, знают все китаеведы. Так Пушкин переименовал Матрену Кочубей в Марию. [364]
Сыну приснился человек по имени Кузьмич Соломонович.
Имя (Расск. Л. М.) «Был вечер Окуджавы, ответы на записки, «как вы относитесь к критике?» — «К добросовестной хорошо, к доносам плохо — вот, например, на последний роман в Комиздате была рецензия, что это сионистская пропаганда и что о русской истории можно писать только русским. Иногда рецензенты скрывают имена, но этот назвался: Ю. Скоп» Потом пришла записка: «я вас еще больше уважаю за то, что вы назвали мерзавца мерзавцем»; он ответил: «А мерзавцем я никого не называл»».
Имя Селение Сново-Здорово — было упомянуто в газете.
Иначе Некто хотел умереть не в надежде, что будет лучше, а что будет иначе. Так критик на вопрос стихотворца, которое из двух стихотворений печатать, выслушав первое, сказал: печатайте второе (Вяз, 8, 1бЗ). См. ГИРШЕ.
«Инфернально то есть в бытовом отношении, этот вопрос решается так-то». — Приснившаяся фраза.
Инфинитив «Да коли достало в нас великодушия на столько времени расстаться, то быть терпеть» — В. Петров, письмо после 1780, цит. у Венг., РП, 359. — «Сей свет — училище терпеть»: Держ., На взятие Измаила.
Интонация На стиховедческой конференции. Когда в подавляющем и уничтожающем натиске интонации А. соседствуют дважды два и стеариновая свечка, то они неминуемо уравниваются по смежности. А за его вихревой интонацией следует фунда ментальная интонация Б, как будто вбивающая башни.
Ижица Борьба за ижицу. В. П. Григорьев при цитированье брал запятые в угловые скобки, И. Пильщиков берет аксанты. Теперь понятна двоеперстная щепетильность Пилыцикова и Шапира к транскрипциям имени Мандельштама в библиографиях: ведь сам Пильщиков транслитерируется латиницей по крайней мере четырьмя разными способами.
«Интеллигенция не может простить Ельцину, что ее не перевешали». «Да, — сказала М. Чудакова, — есть такая вещь: комфорт насилия, интеллигенция все не может от нее отвыкнуть».
Интеллигенция В XIX в. это — воспитанные для управления и сосланные в умственный труд. В XX в. это — воспитанные для умственного труда и сосланные неизвестно куда. [365]
«Интеллигент — это тот, кто, споткнувшись о кошку, назовет ее кошкой». — «Человек досуга и общего развития», говорит персонаж у Тихонова (Риск. человек, 211): в точном античном понимании otium. — Как «профессиональный революционер», так сложился и «профессиональный интеллигент» — В. Лоханкин. Почему не хочется делать интеллигентность (humanitas) профессией? потому что это дозирование человечности предполагает, что меня/нас окружают унтерменши, а это для меня неприемлемо.
«Испортил себе некролог человек», — выражение Кизеветтера.
Из Ш. Ван Лерберга, конспективный перевод
Вечер. Тени
Черными лебедями
С цветов, с камней, с наших плеч —
В воздух: тихо, плавно, гуще, гуще,
Скликаясь, сливаясь
В ночь.
Но заря
Встает во сне
Светло-русая, ясноглазая, с факелом,
Над волнами.
Утро, и тени прячутся
В цветы, в камни,
В нас.
«Интерпретация Мандельштама — дело настолько разрушительное…» — начал доклад не кто иной, как Г. А. Левинтон.
Интерпретаторство Через катехизис Филарета можно истолковать не только Пушкина, а и Калидасу. Собственно, это и делают те, кто объявляет шопенгауэровца Фета и демонопоклонницу Цветаеву глубоко религиозными поэтами, потому что как же иначе?
Интернационал П. говорил Л. Столовичу, что его цель создать международный союз патриотов.
Искренность Сию книгу читал и аз многогрешный, обаче за скудоумие мое, или что иное препятствие бяше, весьма мало пользовался. Даруй же Господи прочим и могущим вникнути в ню лучший разум и полезному чтению слышание (Вяз., 9, 233).
«Искренность, выдерживаемая в поэзии последовательно, становится позой» (доклад В. Иванова о Байроне). Я вспомнил сентенцию И. А. Аксенова: «На любой вопрос можно ответить так, чтобы это было правдой». И наоборот, у П. Вайля: «Не искренность авторов важна, а тот способ, который они избрали для ее преодоления». [366]
«Искренность — то, что вы думаете, честность — то, что вы делаете. Искренность — на зрительских трибунах, честность — на арене. Когда акробат подхватывает акробата, никому нет дела до того, что он чувствует».
Исход Мысль об основании государства Израиль была у Пестеля в «Русской правде».
«Институт — это учреждение, к которому следует обращаться на Вы», сказал директор.
Извозчичьи слова Победоносцев прогонял ими беса (Ясин., 293). См. MUTTERSPRACHE.
Истина Гегель, оказывается, сказал: между двумя крайностями лежит не истина, между ними лежит проблема.
Истина На конференции в Риге из аудитории вставал неизвестный человек и каждому докладчику задавал вопросы. По докладу «Концепция исследователя и ее вариации» он спросил: «Ленин сказал: из столкновения мнений рождается истина. Сартр сказал: исследователь — это охотник, который неожиданно подсматривает нагую красавицу и насилует ее взглядом. Какая истина рождается из столкновения этих мнений?» Меня он спросил: «Эпикур сказал: будем вести хозяйство и наслаждаться философией. Бергсон сказал: художник радует нас образами через слова, но это возможно лишь благодаря ритму. Какая истина рождается?..» Я сказал: не знаю (1984). Это была та конференция, на которой было сказано: наконец-то наше время нашло определение: «длительное совершенствование зрелого социализма», — из-за этой длительности Чехов и становится вновь актуальным писателем.
Испытание «Был на испытании у умственности и выпущен по безумию» (Лесков, 11, 495).
Источники А ведь Марк Аврелий начинает свою книгу не как философ, а как филолог: от отца во мне… от матери… от наставника…
Источники Перед метро «Арбатская» — стоячая православная демонстрация, плакаты с ерами: «Без истинного покаяния проклято всякое голосование — Ио. 7, 48–49; Ис. 30, 1–3».
Источниковедение Д. Толстой, министр просвещения, говорил: по французской поговорке, нет пророка в своем отечестве. Е. Киселев в «Итогах» (11. 08. 96) — наоборот «Как сказано, кажется, в Писании, единожды солгавши, кто тебе поверит?». А Тургенев (на поминает Алданов) в «Песни торжествующей любви» при[367]писывает «любовь сильна как смерть» «одному английскому писателю».
История Сентенция в газете: «Почему мы умеем делать только историю, и больше ничего?»
Каламбур В Тарту за спиной университета стоит, как маленький мушкетер, бронзовый его фундатор Густав-Адольф. В конце 1940-х его сняли, потому что король. Но догадались и в память о его имени поставили на его пьедестале вазу. После самостоятельности опять открыли памятник, только поменьше.
Кальвинисты удивительно походили на большевиков: их мало, но они воинственны. Когда Голландия начала отлагаться, в ней было не больше 10 % кальвинистов: в городах кальвинизм, в деревнях католичество. Протестантская этика, на которую мы так умиляемся, начиналась с церковных экспроприаций и иконоборческих погромов. Арминианство Олдебарневельда и Гроция было попыткой кальвинизма с человеческим лицом итд. Н. Котрелев добавил: и еще он внес этику войны, газавата на уничтожение вместо кондотьерской взаимобережливости. — Бицилли замечал, что «тварь ли я или право имею?» — предельно кальвинистский вопрос.
Кафедральная эротика, выражение С. Боброва о «Noctes Petropolitanae» Карсавина, КН 1922 («Мужественность насильственно разверзает, расчленяет единство женственности, разрешая его во множественность…», с припоминанием вяч. — ивановского «…и зыблет лжицей до дна вскипающий сосуд…»). «Эротический солипсизм», «эротическая разруха» — выражения Ф. Степуна.
Кирпич «Всякий кирпич падает с неба», аминь, — писал Чаадаев А. И. Тургеневу, 1836.
Мне подумалось,
Что мне выпало много счастливых случаев,
И теперь на меня,
Как на моего Поликрата,
Должен упасть кирпич.
Я надела мягкую шляпу,
Стала молиться Богу
И делать добрые дела —
И кирпич
Упал прямо передо мною и разбился.
Но, быть может, это просто был не мой кирпич?
Кл. Лемминг, «Стихи на случай»
Канон ИстВ 25, 1904, 1090, в некрологе — перечень больших писателей, чьи полные собрания сочинений купил А. Ф. Маркс: [368] Г. Данилевский, Шеллер, Лесков, Григорович, Чехов, Щедрин, Потапенко, Майков, Полонский, Фет, Случевский, Станюкович, Авсеенко, Луговой, Терпигорев, Головин-Орловский, Баранцевич, Ромер, Альбов, Полевой, Сементковский, Стерн.
Комиссар синодальной команды Он заведовал церковным имуществом в провинциях.
Коммунизм «Если бы граф Аракчеев продержался подольше, давно бы у нас на каждой версте стояло по фаланстеру, а шпицрутены бы сами отпали за ненадобностью» («Письма к тетеньке»).
КАНТ. По Канту переживалась в детстве действительность при Сталине: видели одно, говорили другое, но это было не противоречие, а различение феноменального и ноуменального плана, «мира общего и мира единичного» — отдельные недостатки сами по себе, прекрасная суть сама по себе, даже если недостатков тысячи. («Считалось, что изучать то, что мы видим своими глазами, — уже не марксизм», сказал один социолог.) Но, собственно, так ведь устроен и весь Божиймир? вероятно, за тем, что мы видим, стоит что-то более важное, чего мы не знаем по знаменательному недостатку информации, но принимаем на веру. В философии и религии такое отношение культивируется, а в политике почему-то осуждается. Хенрик Баран осторожно спросил меня: если все-таки можно было жить и не знать, что происходит на самом деле, то как наступало узнавание? Я ответил: у кого как: вот я любил историю и заметил, что в учебнике 4-го класса (том, который будто бы Швабрин писал для Пугачева) Шамиль, с бородатым портретом, был борцом за свободу, а в учебнике для 9-го класса — агентом английского империализма; и чтоучебник европейской истории между средними веками и новым временем так обезличивался и выцветал в скучные абстракции, что приходило в голову: власть боится истории, а это, по Марксу же, нехорошо. Поэтому 1956 год был для меня меньшим потрясением, чем для большинства студентов сверстников.
Кантовская эстетика «Он уважал величественное, если оно было бессмысленно и красиво; если же в величественном был смысл, например, в большой машине, он считал его орудием угнетения масс и презирал с жестокостью души» («Чевенгур»).
Кабельтов 185, 3 м, почти точно равен греческому стадию: почему?
Кампания (Рассказывала Л. Вольперт.) Был в Таллине Белькинд, писал о Повестях Белкина (так!), выбрался туда из Средней Азии; в 1949 ему приказали: «Найдите двух космополитов, не то арестуем вас самих»; у него не хватило духа, он пришел, сказал: «Вот, один у вас есть, другого ищите сами». Пронесло.
Китай Вторую часть «Робинзона Крузо» не напечатали в БВЛ, потому что там есть фраза: «Доехал до Урала, а всё Китай». [369]
Компромисс «Переводчик должен искать компромисса между насилием над подлинником и насилием над своим языком». Это так же невозможно, как убийце искать компромисса, убить одного или другого. Можно, конечно, убить обоих (переводчики часто так и делают), но это будет уже не компромисс, а перевыполнение плана.
«Комизм условнее, чем трагизм, — сказал Б. Усп., — ребенок рождается плачущим, и его еще нужно научить улыбаться».
Классик В «Литпамятниках» утверждали заявку на «Фрегат «Паллада»», я шепнул Егорову: «Гончаров — вот кто умел при всех режимах оставаться классиком!» Он ответил: «Профессора Адамса в Тарту знаете? он говорит: «Я жил при восьми режимах, и при всех писателям было плохо»».
Колхоз «Это все равно вот ежели б одно письмо для всей деревни писать» (Гл. Успенский, 5, 64).
Коррупция В демократических Афинах судебные коллегии приходилось делать огромными во избежание подкупа — «не потому, что бедняки были подкупнее богачей, а потому, что купить их можно было меньшею суммою» (Белох). В Венеции при выборах дожа во избежание подкупа жребием выбирали I комиссию — 30 избирателей, из тех жребием II-ю — 9, они тайным голосованием III-ю — 40, те IV-ю — 12, те V-ю — 25, те VI-ю — 9, те VII-ю — 45, те VIII-ю — 11, те IX-ю — 41, окончательную. Все равно подкупали (ЖМНП 1885, 1, 343)
Конспективный перевод «Перешагни, перескочи» Ходасевича — ведь это схема 2-го эпода Горация в концентрате.
Конспективные переводы Сталин много читал современную литературу, но — по 20–30-страничным дайджестам, которые писали для него секретари. Вероятно, они сохранились и должны быть очень интересным предметом для исследования.
Краткость Сын сказал: у Плутарха по балансу Цицерон получается лучше Демосфена, а по изложению Демосфен лучше Цицерона. Патриотическая польза видна только при пространном изложении, а брал или не брал взятки — видно и в двух словах.
Континуум Из письма: «…хотя встречаться нам все реже позволяет разваливающееся пространство, а списываться — съеживающееся время». См. ХРОНОТОП.
Коньяк «В Мандельштамовской энциклопедии при ссылках на научную литературу можно ставить звездочки, как в кинорейтинге: * не тратьте времени, *** почитайте, ***** необходимо». [370]
Концовки горациевских од похожи на концовки русских песен — замирают и теряются в равновесии незаметности. Кто помнит до самого конца песню «По улице мостовой»? А от нее зависит смысл пушкинского «Зимнего вечера».
Катулл искал несуществующих слов для новоизобретенных чувств, как петровский стипендиат, который писал, что был инаморат в венецейскую читадинку.
Кухня Л. Баткин о коллективных трудах ИВГИ: как цыганский борщ, каждый валит, что украл, а борщ получается, потому что плохого не крадут.
Кухня «Мы-то, известно, на кухне у Господа Бога живем…» — начало рецензии Замятина на Келлермана.
Куцый Когда отлучили Толстого, акад. Марков написал в синод: я — тех же взглядов, прошу отлучить и меня. Синод ответил: Толстого все читают, поэтому взгляды его опасны, а вы до анафемы еще не доросли. Есть пословица: «далеко куцему до зайца».
Ландыш Д. Н. Фридберг занес в «Новый путь» корзиночку салата и сказал: передайте, что заходил ландыш. Потом он оказался сумасшедшим (Восп. Б. Садовского).
«Любопытство: человек стал человеком, овладев огнем, а это значило: в нем одном из всех животных любопытство пересилило страх».
Любовь Из записей Крученых о Маяковском. (Олеша:) — Не обижайте НН. Его надо любить. (ВМ:) — Надо, но не хочется.
Любовь «Я не завидую, что его любили, я завидую, что он умел уклоняться», — сказал С. А.
Любовь «Искал безответной любви, потому что чувствовал, что неспособен к ответной». — «Я люблю вас больше, чем это хорошо для меня, но меньше, чем это хорошо для вас» (с английского, откуда?). — Адамович, Од. и св. 419, цитирует (и тоже не помнит откуда): «Я тебя люблю, но это не твое дело».
Любовь Волошин называл матросские бордели: «любилища» (НЛО, 12, 352).
Любовь Был кинофильм «Осенний марафон», при выходе из кино я расслышал женский разговор: «Не люблю таких мужчин». В печати после некоторого колебания общий тон рецензий был: «Партия и правительство не любят таких мужчин». [371]
Любовь Кого любишь, того и ярмо несешь, — вавилонская поговорка (Ламберт 230).
«Чего ей нужно? у нее — все, чего она хотела в жизни, кроме счастья. Чего мне нужно? у меня — тоже».
Из разговора
Личность «У Макса вместо личности — пасхальное яйцо, а в нем другое, третье» (Шенгели о Волошине в письмах к Шкапской). См. ТОЧКА.
Личность С. Ав.: «Вайнхебер — это австрийское сочетание таланта и китча: он хорош, когда безлик, и гибнет, когда в стихах просовывается его личность».
«Личность эта точка взаимодействия наследственности с изменчивостью, то есть неизвестного с неуловимым».
Личность Т. В.: письма Цицерона — в них нет лиц, а только перекрещивающиеся отношения. Антитеза письмам (скажем) Розанова.
Личность Самоощущение, по Беркли, наизнанку: «я существую, пока вы на меня смотрите». В переводе с галантного языка: «пока ваше социальное отношение направлено в мою сторону».
«Личностное отношение», «интимное отношение» — это когда я кого-то мучу?
«Лаокоон» еще одна иллюстрация: «петербургский миф» в словесности апокалиптично-хаотичен, а в живописи и графике хорошенький и стройный.
Лошадь Вейдле о Северянине: помесь лошади с Оскаром Уайльдом. Кузмин об Анне Радловой: помесь лошади с Полой Негри.
Лицо Седакова подарила свою книжку папе римскому, он сказал: «Читаю по стихотворению в день, а когда не все понимаю, то смотрю на вашу фотографию, и помогает»; она удивилась. Я вспомнил Слуцкого «Какие лица у поэтов!» и совет Е. Р. о несуществующем портрете Мецената: пусть это будет человек, читающий свиток, и свиток закрывает от нас его лицо. Я бы на многих фронтисписах предпочел именно такие портреты.
Лотман Венцлова сказал Бродскому: не любишь Лотмана, а у самого получается похоже. Бродский ответил: это единственный способ быть понятным.
Логика Я его боюсь, потому что он обо всем говорит только с середины. См. НЕСОМНЕННО. [372]
Латынь Рассказывала М. Е. Грабарь-Пассек: В. Э. Грабарь в начале века ездил в Испанию, в области басков у него сломалась коляска, местные по-испански не понимали, объясняться с ними пришлось через священника, а со священником — по-латыни. Когда с доктором Джонсоном случился первый удар, он для проверки умственных сил обратился к Господу по-латыни.
Латинские поэты Конец предисловия: «Мы начали: они были не такие, как казались до нас; и мы кончаем: и они были не такие, как кажутся нам».
«Литературные памятники» Цвет серии определили советские паспорта — на обложки был пущен избыток материи, шедшей на паспорта. Изменилась форма паспортов — начались перебои с оформлением. А на «Памятники науки», тремя годами раньше, шла материя импортная, был 1945 трофейный год. Внедрялась форма для дипломатов, для школьников и для серий (От Б. Ф. Егорова).
Мы кузнецы «Христианский накал», выражение А. Журавлевой. Я вспомнил, как поступал на работу в ИМЛИ в 1957, и А. А. Петросян, партийная командирша, свирепо спросила: «Почему вы такой небоевитый?»
Тело мое — металл.
Бог надо мной — кузнец.
Каждая моя рана
Рассыпает искры.
Так — до ночи,
Пока ртом — пробоиной —
Не скажу я Богу:
«Ты устал.
Отдохнем вдвоем».
Ури Цви Гринберг (с англ. подстрочника)
Мало Я мало даю, но стараюсь еще меньше брать.
Много «Государь Николай II — многосторонний мученик», пишет Нафанаил, митрополит венский и австрийский.
Много «Он многограннее даже отрывного календаря», — сказала НН о некотором очень крупном структуралисте.
Меньшее Как демократия — меньшее из политических зол, так разум — меньшее из философских. Разум, этот брайлевский шрифт нашей слепоты итд.
Маразм (От В. С. Баевского.) Б. Я. Бухштаб пришел к директору своего Библиотечного института: «Я совсем слепой и глухой: наверно, должен уходить в отставку». Директор твердо ответил: «Профессоров мы держим до полного маразма». («Он пони[373]мал, что у них в «крупе» — им. Крупской — должны плавать такие овощи, как Бухштаб и Рейсер», пояснила Л. Вольперт.)
«Молодость человека простирается до первого расстройства его здоровья и возобновляется, только когда оно совершенно исчезнет» (Черныш., XV, 642, письмо 1887 г.).
Марр У Ариосто в смотре англо-шотландских войск под гербами: «Вот Марр — Конь в стояке подставляет кузнецу копыто». Р. написала на полях: «В стояке из четырех элементов». Может быть, сал-бер-йон-рош были у полиглота Марра лишь мнемоническим приемом для овладения новыми рядами слов? а потом он поверил, что они существуют и объективно? А палеонтологический метод — не только обида за языки без письменного прошлого, а и сохраненное детское удивление, что по-русски «да» — одно, а по-немецки — другое? Отец его Джеймс родил его в 85 лет от грузинки, это могло быть генетической травмой; мать говорила только по-грузински, отец только по-английски и по-французски.
Мнемоника Если наука есть упрощение мира для его удобоохватываемости и удобоусвояемости, то структурализм есть не что иное, как хороший мнемонический прием.
Матизмы Под Иркутском разбился Ту-154, Москва затребовала черный ящик, «но снять всю матерщину». Осталось несколько разрозненных бессмысленных слов. Восстановили мат — катастрофу удалось реконструировать до подробностей.
Миноносец «Карл XIII Случайный» (короли, как миноносцы, называются по прилагательным). Как у Е. Шварца: «Почему так прозван? — За его подвиги».
Город Мальта при Павле I приравнивался к российским губернским. «А в Адрианополе губернский суд», — писал Николай I Поль де Коку.
Мысль «В Германии М. нужна, чтобы ее обдумать, во Франции — что бы высказать, в Англии — чтобы исполнить, у нас — ни на что». Чаадаев, 1913, 1, 153
Мысль Отношение к своей мысли: шаг влево, шаг вправо считается побегом.
Мысль и чувство («Сердце и думка», назывался роман Вельтмана). Воспоминания Лотмана — как, когда их отправляли на фронт, старый мужик сказал: «Погляжу я на вас — и жаль мне вас. А подумаю я о вас — ну и хрен с вами». [374]
Мифопоэтический анализ Сведение Гоголя или Блока к «фольклорно-мифологическим архетипам» освобождает от необходимости знать Гофмана и вообще типологию переработки архетипов, если таковая существует. Ссылка на «Мифы народов мира» освобождает от всех забот. (Я говорил диссертантам: «Ссылаться на «Мифы народов мира» так же непристойно, как на энциклопедию Брокгауза: там при каждой статье — библиография, проработайте и ссылайтесь», — но не встречал понимания.) Дайте мне конечный, как алфавит, список архетипов, и я готов буду этот анализ обсуждать.
Минус-прием Искать мифопоэтические мотивы в стихах — все равно что умиляться: в этом стихотворении присутствует буква М! Плодотворнее было бы изучать отсутствие тех или иных мифологических мотивов — так сказать, мифологические липограммы.
Местоимение в зачине без предварительного называния героя — это и «Стоял Он, дум великих полн», и почти одновременное «Скребницей чистил он коня».
Местоимение мистическое («Когда я с Байроном курил»). О совпадениях: «Перевожу студентом стихи Байрона о прощании с Ньюстедским аббатством и здороваюсь с ним уже на склоне лет, оказавшись рядом с ним на симпозиуме по случаю столетия Ахматовой» (восп. Вяч. Вс. Иванова в «Звезде»).
Местоимение «А скверная вещь эта холера! Того и глядишь, что зайдешь ты завтра ко мне… нет, зайду я к тебе, и скажут мне, что ты умер» (Вяз., 8, 167).
Местоимение Август выгнал за разврат юношу Геренния. Тот умолял: «Что скажет мой отец, узнав, что я тебе не понравился!» Август сказал: «А ты скажи, что это я тебе не понравился» (Макробий, II, А).
Музыка «Символисты искали Музыки прежде всего и не умели дож даться Музыки после всего» (Г. Адамович, Од. и св., 87).
Музыка Первую гильотину строил клавесинных дел мастер Т. Шмидт.
Мода М. И. Твардовскую спросили, не хочет ли она поставить крест на могиле мужа, она ответила: «А. Т. не был модернистом» (ВЛ 1996, 2, 19).
Может быть Завещание Моммзена: «Я знаю, что по правилам должны будут написать мою биографию, — я решительно прошу этого не делать. Всю жизнь я прожил среди историков и филологов, не будучи ни тем, ни другим [он был юрист по образова[375]нию, оттого и совершил переворот в римской истории], и мне совестно; кроме того, всем самым глубоким и, может быть, лучшим во мне я всегда хотел быть гражданином, а жил в стране, где можно было быть только служащим. Пусть издают мои книги, пока они нужны, а обо мне не думают».
Мемуары «Секрет истины: кто дольше живет, кто кого перемемуарит» (В. Шаламов). Это он пересказывает Ф. Сологуба, который говорил: поэт в России должен жить долго, чтобы пережить всех мемуаристов. Иногда кажется, что именно ради этого долго жила Ахматова.
Из писем помещицы Коробочки к Ф. А. Петровскому. «Г-н Гольденвейзер на двух фортепъянах играл «Эй, ухнем», а г-жа Яблочкина исполняла стриптиз. Прочитав эти мемуары, одобрила все, кроме того, что о ней».
Манилий («Если вам Эсхил дороже Манилия — вы не настоящий филолог») Цявловские устроили опрос: за что вы любите Пушкина? Бонди ответил: за то, что он не Горький, не Бедный, не Голодный. А Виноградов сделал пустые глаза и спросил: а откуда вы взяли, что я люблю Пушкина? (НЛО 29, 140).
Мертвые языки При переиздании «Путешествий» Брема самым трудным оказалась зоологическая терминология, и притом латинская: ничто не меняется так быстро, как она.
Морг Исследуются творческие явления? Нет, мертвые остатки творческих явлений. Мировая литература — это их бескрайний морг. Анекдот навыворот «Какие приметы вашего покойника? — Он кашлял…»; а теперь вместо этого: «Вот покойник, скажи, Кювье, кашлял ли он?» Никакая любовь к трупу Расина или Пушкина не поможет на это ответить, сколько ни говори постструктуралисты: «Ну что, брат Расин?..»
Москва и Петербург В. Н. Топоров — к разнице петербургского и московского текста: все ленинградцы, откликавшиеся на его «Бедную Лизу», жалели, что в книге нет указателя, а из москвичей — ни один. — А. Битов сказал: если сбросить на Ленинград нейтронную бомбу, то останется Петербург, а к Москве это неприложимо.
Москва Москва что доска: спать широко, да везде гнетет (Пословицы Симони, 121).
Мороз В 1812 опустошение страны еще во время отступления происходило от грабежа русской армией, а он — оттого что магазины находились у границы и сразу были отданы.
Музейное отношение к прошлому, кто-то очень ратовал за него; а я боялся, что оно очень уж легко переходит в музейное отношение к настоящему. [376]
Мета НН не любит Бродского за смешение стилей, за допущение вульгарности. «Сексуальной?» — «Нет, так сказать, метасексуальной».
Пришел веселый месяц май,
Над нами правит цезарь Гай,
А мы, любуясь Гаем,
Тиберия ругаем.
На площадях доносы жгут,
А тюрьмы пусты, тюрьмы ждут,
А воздух в Риме свежий,
А люди в Риме те же.
Недавней кровью красен рот
От императорских щедрот:
Попировали — хватит!
Покойники заплатят.
Кто первый умер — грех на том,
А мы последними умрем:
И в Риме не боятся
Последними смеяться.
Красавчик Гай, спеши, спеши:
Четыре года — для души,
А там — другому править,
А нам — другого славить.
Стихи про Калигулу, были напечатаны в тартуской газете «Alma mater». Нравились Аверинцеву
Нужно «Хорошо, когда твое искусство не нужно, тогда делаешь только необходимое» (Волошин — Остроумовой-Лебедевой, 16. 11. 1924).
Надсада (ИЮП) «Тютчев был не трагического склада, а в стихах старался быть трагичен, отсюда душевная надсада».
На За «характеристика на…» уже появилась «рекомендация на…». Это экспансия словосочетания «донос на…» — «Каждая партия предлагает свои рецепты на возрождение России», слова митрополита по телевидению (Рус. яз. конца 20 ст., 247).
Наслышка Блок впервые прочитал Ницше в 1906, а до этого все было понаслышке. Ибсен написал «Каталину», еще не читав Шекспира, а только о Шекспире.
Наука «Философия была наука, а теперь дисциплина», сказал моей дочери преподаватель марксизма.
Науки прогресс «Размостил улицы, вымощенные его предшественниками, и из добытого камня настроил себе монументов».
Не Вл. Соловьев писал: цель наша — не «сделать жизнь раем», а «не сделать жизнь адом». Т. е. не «люби», а «не мучай». Бернард Шоу о том же: «не делай ближнему, чего себе не хочешь» — это лучше, чем «делай ближнему то, чего себе хочешь»: у вас могут оказаться разные вкусы.
Не Пирогов говорил: лучшая операция — та, которую удалось не делать. Кто сказал: величайшее событие XIX века — это та [377] пролетарская революция, которая не произошла в Англии? А величайшее событие XX века — та пролетарская революция, которая не могла произойти в России.
Несварение мозга — то мысль не поспевает за материалом, то материал за мыслью, и за всеми не поспевает рука.
Невстреча «Лотман тоже уклонился от знакомства с Ахматовой», сказала М. П. — Е. с товарищами была у Ахматовой, там на столе лежала машинопись с чем-то очень интересным про Гумилева, но Ахматова быстро отняла, «вы не там читаете», и раскрыла на другом месте, где было написано, что юная Аня Горенко была просто прелесть.
Неизвестность На которую ногу хромал Байрон, неизвестно (А. Азимов, «Книга фактов»).
Неизвестность «…А песнь о Роланде сочинил неизвестно кто, да и то, наверно, не он» (И. Оказов, в разговоре).
Неизвестность Сарнов сказал дряхлому Шкловскому: «Вам хорошо, вы хоть и продавались, но все-таки имели возможность раскрыться». Шкловский ответил: «Вы говорите, как девушка матери: тебе хорошо, ты за папу выходила, а я — за неизвестного человека».
Никакой Выражение «И никаких!» пошло от команды «Смирно, и ни каких движений!» — в пехоте оно сократилось в «Смирно!», в коннице в «И никаких!» Так объясняет гусар у Боборыкина в «На перевале».
Немезида «Бледный огонь» в пер. Веры Набоковой, стихи переведены нерифмованным разностопным ямбом, как Набоков переводил «Онегина», и с таким же разрушительным результатом: Пушкин отмщен. Легче ли в этом русском стихе слышать не уместную схожесть с «Рустемом и Зорабом», чем в английском?
Немезида Последняя предвозвратная запись Цветаевой — из облаянного ею Адамовича: «Был дом, как пещера. И слабые, зимние Зеленые звезды. И снег, и покой… Конец. Навсегда. Обрываются линии. Поэзия, жизнь! Я прощаюсь с тобой». «Чужие стихи, но которые местами могли быть моими». Ср. ЦЕННОСТЬ.
«Какие-то нылы ноющие: и в короб не лезут, и из короба нейдут» («Некуда», 1, 17).
Номер Карсавина спросили в ЧК, не брат ли он первой балерины, он ответил: нет, первая — это Павлова, а К. — вторая. (А. Штейнб., 59). — Ср. «Бетховен был первый, а Моцарт единственный» итп. [378]
Новинкой была при Пушкине езда тройками, потому она и переживалась поэзией: в XVIII в. ездили цугами или парами.
Наука Что было искусством, отделяющим умных от глупых, становится наукой, соединяющей их. Хаусмен жизнь положил на то, чтобы это задержать.
Наука «Уже выявляется тенденция финансирования по РГНФ: в среднем 40 %, но в нечетные годы побольше, в четные поменьше». А в високосные? «Еще не набралось наблюдений».
Наука Хомский говорил, в пику Якобсону, что от поэтики до лингвистики — как от французского садоводства до ботаники. Якобсон отвечал: генеративисты принимают свое невежество за научные перспективы.
Наука «Мы умрем и станем наукой», сказал Андрей, чернобыльский подросток (КП, 27 апр. 1999).
«Наш народ идет от надежды к надежде». Кажется, эта формула уже устарела.
Сыну приснилась машина времени — не аппарат, а таблетки, целая переносит назад на сто лет, полтаблетки на пятьдесят итд.; — когда кончается срок действия таблетки, человек возвращается в свое время, если, конечно, его в прошлом не убили.
Относительность — знак превращается в предмет, старушка в очереди просит: «Мне хлеб по двадцать две, который по пять тысяч». Или французское «de», «из» такого-то поместья, обессмысливается, и Бунин величает себя de Bounine. Или дерптский полицмейстер Ясинский плачет о смерти имп. Марии Феодоровны: «Кто же теперь у нас будет вдовствующей императрицей?» (Николай I приказал освободить его из-под ареста — Рейтблат, «Видок», 190). В Ленинграде каждое 19 октября собирается общество и отмечает годовщину пушкинского Лицея; что это был старый стиль, не вспоминают. Это как в рассказе Зощенко: захожу во двор, вижу на высоте третьего этажа дощечку — «до этого места доходила вода в наводнение 1924», — воображение рисует страшную картину итд., тут выходит управдом и говорит: да, вот куда пришлось повесить, а то мальчишки, паршивцы, все время отдирают. — «Борис Ник., Зюганов получил 55 %! — Плохо. — Да, но вы-то получили 65 %!»
Общение Собираются на конференциях для устного общения, хотя знают работы друг друга и в печати, и в рукописях. Так на почте приемщица непременно спрашивает «заказное? куда?», хотя все это написано перед ней на конверте. [379]
Общение Оно легче всего с неблизкими, потому что здесь предсказуемее набор поводов; труднее с близкими, потому что оно — обо всем; а труднее всего — с самим собой.
Обида Значит, этика — это расписание, кого можно обижать в первую очередь и кого во вторую очередь; потому что, если кто попробует без разбора никого не обижать, это обернется еще больнее.
Обида «В том же 1931, когда было написано «Я пью за военные аст ры», недавно очень идиотически интерпретированное, я забыл кем…» Из зала: «Жолковским!» — «Я не хотел никого обидеть».
Оксиморон У Державина златая луна плавает в серебряной порфире и с палевым лучом, сшибаются четыре цвета, а никто не замечает.
Окно Замечание художника Кускова (ОГ 1997, 1): Петр I прорубил в Европу окно, но не дверь — смотри, но не суйся.
Органы Щедрин называл «Анну Каренину» романом из жизни мочеполовых органов — что к этому добавляют психоаналитики и постмодернисты?
Островский (упражнения сына в школе). «Царь Эдип, или Правда глаза колет»; «Отелло, или Что русскому здорово, то немцу смерть». См. РЮРИК.
X. Л. Борхес, «Шахматы», два сонета.
1. Два игрока в своем важном углу
Двигают должные фигуры. Доска
До зари навязывает им жесткий устав:
Черный и белый цвета — враги.
Строгая магия исходит от их форм:
Гомерическая ладья, веселый конь,
Одинокий король, ратователь-ферзь,
Уклончивый слон и пешка-боец.
Когда игроки поглощены игрой
И время съедает их одного за другим,
Это не предлог, чтобы кончить обряд.
Начал эту войну Восток,
Теперь ее кормит вся земля.
Как всякой игре, ей нет конца.
2. Тонкий король, гибкий слон, горький ферзь,
Рукопашная пешка, прямолинейная ладья, —
На расчерченных черных и белых полях
Они ищут боя и навязывают бой.
Они не слышат, что властная рука
Игрока над доской вершит их судьбу,
Не знают, что за твердокаменный рок [380]
Правит их выбором и мерит их путь.
И такая же прихоть водит игроком
(Сказал Хайям) по расчерченной доске
В черные ночи и белые дни.
Мы движем пешки, нас движет бог,
А кто над богом начинает этот круг
Праха и времен и снов и смертей?
Отдельно «Не люблю себя отдельно, а как часть человечества — уважаю» («Чевенгур»). «Люблю тебя, Ольга, как трудовую единицу», говорил жене историк Щапов.
Оттепель «Издание непечатавшихся Радищева и пр. — как оттаивающие в оттепель замерзшие слова Рабле» — «Весы» 1906, 2, 78. Эренбург тоже помнил этот образ.
Оттенение «Благостно-пакостный дух Кузмина» (письмо Д. Гордеева, «Театр», II, 399). Обычно поэты бравировали, оттеняя высокого себя-поэта низким собой-человеком (насмотревшись на это, Вересаев сочинил Пушкина «в двух планах»), Кузмин — наоборот главным было «полюби нас черненькими», а светлая поэзия служила лишь для оттенения. Стихами не щеголял и нарочито преуменьшал их, предпочитая говорить о варенье (уверял Гумилев). Хотя на самом деле стихи были для него средством спасения от той самой своей черной дневниковой ипохондрии.
Опыт «Приглашаются гостиничные работники, желательно без опыта работы» — чтоб не крали.
Оценка Собственно, «великое произведение» мы говорим для краткости вместо «произведение, такими-то признаками возбуждающее такие-то эмоции у лиц такого-то пола, возраста и темперамента, принадлежащих к такой-то субкультуре».
Оценка Бернарда Шоу спрашивали, что ему важнее, социализм или драматургия — за что бог в раю поставит вам выше отметку? «Если он вздумает выводить мне отметки, мы крупно поссоримся».
Оценка складывается из представления об оригинальности средств и о богатстве средств произведения — первое важнее, «что здесь нового для меня и людей моего круга?» (Точнее: определить богатство средств без долгих подсчетов нам не под силу, вот оно и кажется нам менее важным.) Трудность в том, чтобы увидеть в себе: что ты уже знаешь о стихах и чего еще не знаешь? Мы априорно уверены, что Пушкин как великий поэт знает больше нас (а если не видим этого в стихах, то изо всех сил домысливаем), а Бенедиктов как невеликий — меньше. Усомнимся в том, что мы все знаем лучше, чем Бенедиктов, — и он начнет расти в великие поэты. [381]
Оценка Субъективная оценка — «мне нравится», объективная — «начальству нравится». Вместо начальства теперь принято говорить: «референтная группа». («…А что у нас внутри, как не начальственные предписания?» — Щедрин, «Благон. речи», 13)
«Занимаемся отражением изящной словесности в неизящной словесности».
Изволил с радостью прийти в сераль
И беспрепятственно пленил один всех краль.
Граф Хвостов, о петухе
Пан (греч. миф.) Л. Пщоловска пишет статью, что как хорош у Пушкина «Будрыс», так плох «Воевода». Оттого, что короткий стих принижает содержание? «Нет, он слишком пожалел даму и перекосил картину. И вообще называет ее панна». А он, вероятно, и не знал разницы между панна и пани. «Никогда не думала!»
«Паровоз» — назывался самый солидный литературный журнал в Исландии, потому что железных дорог в Исландии нет.
Парогон Дым и пламя, визг и клокот, Флейты свист, волторны рокот, Полночь, темень и мороз — Гордо, шумно парогоны мчит могучий паровоз… (Н. Сушков, «Ночь на железной дороге, 29 генваря 1852», «Раут», III, 47). Ср.: «Увы! как бедный пешегонец, От вас, по сердцу мне родных, Скачу, скачу на почтовых В какой-то городок Олонец…» (Ф. Глинка в РСт 63, 1889, 118).
Пароход — слово было изобретено адм. Рикордом по заказу Греча (РСт 1886, 52, 123).
Перевод Когда перевод старается быть прежде всего хорошими стихами, то когда-нибудь они перестанут быть хорошими; когда не стараются — есть надежда, что когда-нибудь они станут хорошими. Это работа на вырост. «Ты старомоден — вот расплата за то, что в моде был когда-то», написал Маршак, в оригинальных стихах смолоду боявшийся быть модным, а в переводах уже предательски старомодный.
Переводы бывали полезны как школа лексики, но сейчас скорее как школа синтаксиса. «Взять бы «Декамерон» Любимова и вернуть его к синтаксису Веселовского!» — вспоминал С. А. гоголевскую невесту.
Перевод Рассказывал Ю. Александров: Хрущев ехал в дружеский Афганистан, Александрову и Адалис велели: срочно антологию афганской поэзии! А подстрочники? Сами сочините. Сделали и издали за две недели, Хрущев вручил, китайцы спешно перевели на китайский, афганцы перевели с китайского, все были довольны. [382]
Перевод — это не только когда звуки своего языка подбираются на смыслы чужого языка, а и наоборот как Кирсанов ставит эпиграф «Les sanglots longs Des violons De l'automne» к своим стихам «Лес окрылен, Веером клен — Дело в том, Что носится стон В лесу густом, Золотом. Это сентябрь, Вихри взвинтя, Бросил в дебрь, То злобен, то добр, Лиственных домбр Осенний тембр…» итд. Таковы реплики Понт Кича в «Бане», изучавшиеся в фестшрифте Якобсону, так, говорят, переводили модные английские песенки для не знающих языка (ср. указания Набокова английским читателям о произношении русских имен); так приходится переводить для кино или для вокала, с учетом открывающегося и закрывающегося рта. В кино это также перевод с интонации на интонацию — с игрой контраста между ровной громкой русской и еле слышимой эмоциональной подлинниковой. Собственно, бывает и перевод, где смыслы своего языка подбираются даже не на звуки, а на ритмы оригинала: таковы песни «на голос такой-то» или эвфемистические переводы с матерного языка, как в известном описании фейерверка: «сначала — ни черта! потом — эх, черт побери! потом опять — ни черта! потом опять — эх, черт побери!» («Вы, наверно, на меня уже хориямбами ругаетесь», писал Аксенов Боброву, РГАЛИ). Наконец, о подборе с опорой на графику чужого языка см. ИНТУИЦИЯ, пример «хрен жили русы». Когда нужно было на машинке напечатать латинское или греческое слово среди русских, то С. Ав. печатал, скажем, :опогап::а потом обводил чернилами так, что получалось ignorantia.
У. Оден. «Вольтер в Фернее».
Он счастлив. Он обходит свои места.
Часовщик у окошка поднимает на него взгляд
И опять опускает к часам. Возле новой больницы столяр
Притрагивается к шляпе. Садовник пришел сказать:
Посаженные им деревья принялись хорошо.
Альпы сверкают. Лето. И он велик.
Далеко в Париже, там, где его враги
Злословят, какой он гадкий, в высоком кресле сидит
Слепая старуха и ждет смерти и писем. А он
Напишет: «жизнь — выше всего». Но так ли? Да, так Борьба
Против несправедливости и против лжи
Стоила свеч. И сад стоил свеч. Возделывайте свой сад.
Лаской, нападкой, насмешкой — он был умнее всех.
Он был вожаком мальчишек в священной войне
Против зажиревших взрослых: как мальчишка, хитер,
Он умел, когда надо, смиренно пойти
На двусмысленный ответ или спасительный обман,
И ждал своего часа, терпеливый, как мужик [383]
Даламбер сомневался, а он нет: час придет.
Сильным врагом был только Паскаль; а все
Остальные — уже травленые крысы Но забот
Еще много, а надеяться можно лишь на себя.
Дидро — глуп, но делал все, что мог.
А Руссо завопит и ничего не сможет: он это знал.
Ночь заставляет его думать о женщинах. Чувственность —
Лучший из учителей: Паскаль был дурак.
Как Эмилия любила астрономию и постель.
А Пимпетта его хотела, как скандала. Хорошо!
Он отплакал свое о Иерусалиме. В конце концов,
Кто не любит наслаждения — всегда неправ.
Как часовой на посту, он не спит. Ночь пропитана злом:
Погромы, землетрясения, казни. Скоро он умрет,
А над Европой сумасшедшие матери стоят у котлов,
Чтобы бросить в них младенцев. Только его стихи,
Может быть, их удержат Надо работать. Ввыси
Нежалующиеся звезды вели свою светлую песнь.
Перевод «Бесы» Цветаевой оказались недостаточно французскими? Может быть, скорее недостаточно пушкинскими? с ее-то бальмонтовской щедростью аллитераций и пр.
Перевод Фет: дословный перевод — это «ковер, по которому в новый язык вкатывается триумфальная колесница оригинала» (РМ 1917, 5–6, 108).
Перевод Собственно, Пастернак был идеальным воплотителем того советского отношения к переводу, которое сформулировал И. Кашкин: переводить нужно не текст, а действительность за текстом («не слова, а мысли и сцены», выражался Пастернак).
Перевод (напр., поэзии в прозу при интерпретации). Для понимания предмета нужно его переводить на какой-то другой язык. Трудность современной русской философии в том, что она потеряла свой марксистский язык (с помощью нецентральных его понятий, вроде «отчуждения» или «превращения формы» она хорошо управлялась и во времена застоя: вольнее, чем филология) — а получила лишь язык русских религиозных мыслителей да хаотически наплывающие языки самоописаний современной западной философии. С. Д. Серебряному кто-то сказал: «При советской власти писать было легче, потому что тогда маразм был системный, а теперь нет». [384
Перечап называется точка опоры на равновесе весов (Даль).
Перестройка Янин рассказывал в РГНФ: в «Энциклопедии» от историков потребовали в ст. «История» не упоминать ни Маркса, ни Гегеля, ни феодализма, и вообще ничего позже Ключевского. Историки всей редакцией подали в отставку, только тем и подействовали.
Перестановка слагаемых Два «Сеновала» Мандельштама в первой публикации были понятнее, чем в окончательной: стихотворение со словом «сеновал» в начале шло первым. Это еще ничего; а вот когда стихи Ахматовой и Блока в «Любви к трем апельсинам» переставили, чтобы не он, а она любезничала первой, это уже имело концептуальные последствия.
Перестановка слагаемых (Рассказывал В. Н. Топоров.) П. Богатырева спросили, какой был Н. Трубецкой. Он расплылся и сказал: «Настоящий аристократ!» А в чем это выражалось? Он подумал и сказал: «Настоящий демократ!» Поддается ли этот парадокс перестановке слагаемых? Хотелось бы.
Воспоминания о Сергее Боброве
Когда мне было двенадцать лет, я гостил летом в писательском Переделкине у моего школьного товарища. Он был сыном критика Веры Смирновой, это о нем упоминал Борис Пастернак в записях Л. Чуковской: «Это человеческий детеныш среди бегемотов». Он утонул, когда нам было по двадцать лет. Тогда, в детское лето, у Веры Васильевны была рукопись, которая называлась «Мальчик». Автором рукописи был седой человек, большой, крепкий, громкий, с палкой в размашистых руках. Он бранился на неизвестных мне людей, бросался шишками, собаку Шарика звал Трехосным Эллипсоидом, играл в шахматы, не глядя на доску, читал Тютчева так, что я до сих пор слышу «Итальянскую виллу» его голосом, и уничтожал меня за недостаточный интерес к математическим наукам. Его звали Сергей Павлович Бобров; имя это ничего нам не говорило.
Через два года вышла его книга «Волшебный двурог» — вроде «Алисы в стране математических чудес», где главы назывались схолиями, отступления были интереснее сюжета, шутки — лихие, картинки — Конашевичевы, а заглавная геометрическая фигура с полумесяцем не имела никакого отношения к действию. За непедагогическую яркость книгу тотчас разгромила твердая газета «Культура и жизнь». Следующая «занимательная математика» Боброва появилась через несколько лет и была надсадно-бледная. Но мы уже знали, что Бобров был поэтом, и читали в старых альманахах «Центрифуги» («такой-то турбогод») его малопонятные стихи и хлесткие рецензии: «Ну что же, дорогой читатель, наденем калоши и двинемся вглубь по канализационным тропам «Первого журнала русских фyтypиcтoв»…»[2]. Видели давний силуэт работы Кругликовой — усы торчат, губы надуты, над грудой бумаг размахивается рука с папиросой, сходство — как будто тридцати лет и не бывало. Это была невозвратная история. Когда потом в оттепельной «Литературной Москве» вдруг явились два стихотворения Боброва, филологи с изумлением говорили друг другу: «А Бобров-то!..»
Когда мне было двадцать пять лет, в Институте мировой литературы начала собираться стиховедческая группа. Ее можно было назвать клубом неудачников. Все стар[385]шие участники помнили, как наука стиховедения была отменена почти на тридцать лет, а их собственные работы в лучшем случае устаревали на корню. Председательствовал Л. И. Тимофеев, приходили Бонди, Квятковский, Никонов, Стеллецкий, один раз появился Голенищев-Кутузов. У Бонди была книга о стихе, зарезанная в корректуре. Штокмар в депрессии сжег полную картотеку рифм Маяковского. Нищий Квятковский был принят в Союз писателей за считанные годы до смерти и представляемые в комиссию несколько экземпляров своего «Поэтического словаря» 1940 г. собирал по одному у знакомых. Квятковский отбыл свой срок в 1930-х на Онеге, Никонов в 1940-х в Сибири, Голенищев в 1950-х в Югославии: там, в тюрьме у Тито, он сочинял свою роспись словоразделов в русском стихе (все примеры — по памяти), вряд ли подумав, что это давно уже сделал Шенгели.
Бобров появился на первом же заседании. Он был похож на большую шину, из которой наполовину вышел воздух: такой же зычный, но уже замедленный. После заседания я одолел робость и подошел к нему: «Вы меня не помните, а я вас помню: я тот, который с Володей Смирновым…» — «А, да, конечно, Володя Смирнов, бедный мальчик…» — и он позвал прийти к нему домой. Дал для испытания два своих непечатавшихся этюда, «Ритмолог» и «Ритор в тюльпане», и один рассказ. В рассказе при каждой главе был эпиграф из Пушкина («А. П.»), всякий раз прекрасный и забытый до неузнаваемости («Летит испуганная птица, услыша близкий шум весла» — откуда это?). В «Риторе» мимоходом было сказано: «Говорят, Достоевский предсказал большевиков, — помилуйте, да был ли такой илот, который не предсказал бы большевиков?» «Илот» мне понравился.
Я стал бывать у него почти что каждую неделю. Это продолжалось десять лет. Когда я потом говорил о таком сроке людям, знавшим Боброва, они посматривали на меня снизу вверх: Бобров славился скверным характером. Но ему хотелось иметь собеседника для стиховедческих разговоров, и я оказался подходящим.
Как всякий писатель, а особенно — вытесненный из литературы, он нуждался в самоутверждении. Первым русским поэтом нашего века был, конечно, он, а вторым — Пастернак. Особенно Пастернак тех времен, когда он, Бобров, издавал его в «Центрифуге». «Как он потом испортил «Марбург»! только одну строфу не тронул, да и то потому, что ее процитировал Маяковский и написал: «гениальная»». Уверял, что в молодости Пастернак был нетверд в русском языке: «Бобров, почему вы меня не поправили: «падет, главою очертя», «а вправь пойдет Евфрат»? а теперь критики говорят неправильно». — «А я думал, вы — нарочно». С очень большим уважением говорил об отце Пастернака: «Художники знают цену работе, крепкий был человек, Борису по струнке приходилось ходить. Однажды спросил меня: у Бориса настоящие стихи или так? Я ответил». «Ответил» — было, конечно, главное. Посмертную автобиографию «Люди и положения», где о Боброве было упомянуто мимоходом и неласково, он очень не любил и называл не иначе как «апокриф». К роману был равнодушен, считал его славу раздутой. Но выделял какие-то подробности предреволюционного быта, особенно душевного быта: «очень точно». Доброй памяти об этом времени в нем не было. «На нас подействовал не столько 1905 год, сколько потом реакция — когда каждый день раскрываешь газету и читаешь: повешено столько-то, повешено столько-то».
Об Асееве говорилось: «Какой талант, и какой был легкомысленный: ничего ведь не осталось. Впрочем, вот теперь премию получил, кто его знает. Однажды мы от него уходили в недоумении, а Оксана выходит за нами в переднюю и тихо говорит: вы не думайте, ему теперь нельзя иначе, он ведь лауреат». Пастернак умирал гонимым, Асеев признанным, это уязвляло Боброва. Однажды, когда он очень долго жаловался на свою судьбу со словами «А вот Асеев…», я спросил: «А вы захотели бы поменяться жизнью с Асеевым?» Он посмотрел так, как будто никогда об этом не задумывался, и сказал: «А ведь нет».
«Какой был слух у Асеева! Он был игрок, а у игроков свои суеверия: когда идешь играть, нельзя думать ни о чем божественном, иначе — проигрыш. Приходит проигравшийся Асеев, сердитый, говорит. «Шел — все церкви за версту обходил, а на Смоленской площади вдруг — извозчичья биржа и огромная вывеска «Продажа овса и сена», не про[386]честь нельзя, а это ведь все равно, что Отца и Сына!» (Чтобы пройти цензуру, отец и сын были напечатаны с маленькой буквы.) «А работать не любил, разбрасывался. Всю «Оксану» я за него составил. У него была — для заработка — древнерусская повесть для детей в «Проталинке», я повынимал оттуда вставные стихи, и кто теперь помнит, откуда они? «Под копыта казака — грянь! брань! гинь! вран!»…»
Читал стихи Бобров хорошо, громко подчеркивая не мелодию, а ритм: стиховедческое чтение. Я просил его показать, как «пел» Северянин, — он отказался. А как вбивал в слушателей свои стихи Брюсов — показал: «Демон самоубийства», то чтение, о котором говорится в автобиографическом «Мальчике»: «Своей, — улыбкой, — странно, — длительной, — глубокой, — тенью, — черных, — глаз, — он часто, — юноша, — пленительный, — обворожает, — скорбных, — нас…» («А интонация Белого записана: Метнер написал один романс на его стихи, где нарочно воспроизвел все движения его голоса». Какой? «Не помню». Я стал расспрашивать о Белом — он дал мне главу из «Мальчика» с ночным разговором, очень хорошую, но ничего не добавил.)
«Брюсов не только сам все знал напоказ, но и домашних держал так же. Мы сидим у него, говорим о стихах, а он: «Жанночка, принеси нам тот том Верлена, где аллитерация на «л»!» и Жанна Матвеевна приносит том, раскрытый на нужной странице». Кажется, об этом вспоминали и другие видимо, у Брюсова это был дежурный прием. «Мы его спрашивали: Валерий Яковлевич, как же это вы не отстояли «Петербург» Белого для «Русской мысли»? Он разводит руками: «Прихожу я спорить к Струве, он выносит рукопись: «а вы видели, что тут целая страница — о том, как блестит паркетина в полу? по-вашему, можно это печатать?» Смотрю: и верно, целая страница. Как тут поспоришь?»
«Умирал — затравленный. Эпиграмму Бори Лапина знаете: «И вот уж воет лира над тростью этих лет»? Тогда всем так казалось. Когда он умер, Жанна Матвеевна бросилась к профессору Кончаловскому — брат художника, врач, — «Доктор, ну как же это!» А он буркнул ей: «Не хотел бы — не помер бы»».
«А Северянина мы всерьез не принимали. Его сделал Федор Сологуб. Есть ведь такое эстетство — наслаждаться плохими стихами. Сологуб взял все эти его брошюрки, их было под тридцать, и прочитал от первой до последней. Отобрал из них, что получше, добавил последние его стихи, и получился «Громокипящий кубок». А в следующие свои сборники Северянин стал брать все, что Сологуб забраковал, и понятно, что они получались один другого хуже. Однажды он вернулся из Ялты, протратившись в пух и прах. Там жил царь, — так вот, когда Северянин ездил в такси, ему устраивали овации громче, чем царю. Понятно, что Северянин только и делал что ездил в такси. А народ тоже понимал, что к чему: к царю относились — известно как, вот и усердствовали для Северянина».
Одно неизданное асеевское стихотворение я запомнил в бобровском чтении с одного раза. «Сидел Асеев у меня вечером, чай пили, о стихах разговаривали. Ушел — забыл у меня пальто. Наутро пришел, нянька ему открыла, он берет пальто и видит, что на окне стоит непочатая бутылка водки. Он ужасно обижен, что вчера эта бутылка не была употреблена по назначению, и пишет мне записку. Прихожу — читаю (двенадцать строчек — одна фраза): «У его могущества, кавалера Этны, мнил поять имущество, ожидая тщетно, — но, как на покойника, с горнего удела (сиречь, с подоконника) на меня глядела — та, завидев коюю (о, друзья, спасайтесь!), ввергнут в меланхолию Юргис Балтрушайтис». Следовало пояснение об уединенных запоях Балтрушайтиса. «Почему: кавалера Этны?» — «Это наши тогдашние игры в Гофмана». — «И «Песенка таракана Пимрома» — тоже?» — «Тоже», — но точнее ничего не сказал.
Бобров несколько раз начинал писать воспоминания или надиктовывать их на магнитофон; отрывки сохранились в архиве. Я прошу прощения, если что-то из этого уже известно. «Но, — говорил Бобров, — помните, пожалуйста, что Аристотель сказал: известное известно немногим». — «Где?» — «Сказал — и все тут». Я остался в убеждении, что эту сентенцию Бобров приписал Аристотелю от себя, — за ним такое водилось. Но много лет спустя, переводя «Поэтику» Аристотеля (которую я читал по-русски не раз и не [387] пять), я вдруг на самом видном месте наткнулся, словно впервые, на бобровские слова «известное известно немногим». Аристотель и Бобров оказались правы.
О Маяковском он упоминал редко, но с тяжелым уважением, называл его «Маяк». «Однажды сидели в СОПО, пора вставать из-за столиков, Маяковский говорит: «Что ж скажем словами Надсона: «Пожелаем тому доброй ночи, кто все терпит во имя Христа» итд. Я сказал: «Пожелаем, только это не Надсон, а Некрасов», Маяковский помрачнел: «Аксенов, он правду говорит?» «Правду» — «Вот сволочи, я по десяти городам кончал этим свои выступления — и хоть бы одна душа заметила»».
Хлебников пришел к Боброву, не зная адреса. Бобров вернулся домой, нянька ему говорит: вас ждет какой-то странный. «Как вы меня нашли?» Хлебников поглядел, не понимая, сказал: «Я — шел — к Боброву». Входила в моду эйнштейновская теория относительности, Хлебников попросил Боброва ему ее объяснить. Бобров с энтузиазмом начал и вдруг заметил, что Хлебников смотрит беспросветно-скучно. «В чем дело?» — «Бобров, ну что за пустяки вы мне рассказываете: скорость света, скорость света. Значит, это относится только к таким мирам, где есть свет, а как же там, где света нет?» Я спросил Боброва: «А каковы хлебниковские математические работы?» — «Мы носили их к такому-то большому математику (я забыл, к какому), он читал их неделю, вернул и сказал: лучше никому их не показывайте». Кажется, их потом показывали и другим большим математикам, и те отзывались с восторгом, но как-то уклонялись от ответственности за этот восторг.
«Хлебников терпеть не мог умываться: просто не понимал, зачем это нужно. Поэтомy всегда был невероятно грязен. Оттого у него и с женщинами не было никаких рома нов». По складу своего характера Бобров обо всех говорил что-нибудь неприятное. «И Аксенова женщины не любили. Он был тяжелый человек, замкнутый, его в румынском плену на дыбе пытали, как при царе Алексее Михайловиче. Книгу его «Неуважительные основания» видели? Огромная, роскошная; он принес рукопись в «Центрифугу», сказал: «Издайте за мой счет и поставьте вашу марку, мне ваши издания нравятся; я написал книгу стихов «Кенотаф», а потом увидел, что у вас стихи интереснее, и сжег ее». (Не ошибка ли это? Судя по письмам Аксенова, он и в это время были знакомы лишь заочно.) «Так вот, «Основания» он написал для Александры Экстер, художницы, а она его так и не полюбила. А потом для Любови Поповой, художницы, он устроил у Мейерхольда постановку «Великодушного рогоносца», ее конструкции к «Рогоносцу» теперь во всех мировых книгах по театру, а она его так и не полюбила». Мария Павловна, жена Боброва, переводчица, вступилась; ее прозвище было «белка», Лапин ей когда-то посвятил стихи с геральдикой: «Луну грызет противобелка с герба неложной красоты; но ты фарфор, луны тарелка, хоть и орех для белки ты…» Бобров набросился на нее: «А ты могла бы?» — «Нет, не могла бы».
Поэт Иван Рукавишников, Дон-Кихот русского триолета, был алкоголик последней степени: с одной рюмки пьян вдребезги, а через полчаса чист, как стеклышко. Наталья Бенар (та, которая, когда умер Блок и все поэтессы писали грустные стихи, как у них был роман с Блоком, одна писала грустные стихи, как у нее не было роман а с Блоком), — Наталья Бенар носила огромные шестиугольные очки — чтобы скрыть шрамы: какой-то любовник разбил об нее бутылку. («Спилась из застенчивости», — прочитал я потом о ней у О. Мочаловой.) Борис Лапин («какой талантливый молодой человек был!»), кажется, был в начале кокаинистом. Вадим Шершеневич обращался с молоденькой женой, как мерзавец, а стоило ей сказать полслова поперек, он устраивал ей такие сцены, что она начинала просить прощения. Тогда он говорил: «Проси прощения не у меня, а у этой электрической лампочки!» — и она должна была поворачиваться к лампочке и говорить: «Лампочка, прости меня, я больше не буду», и горе ей, если это получалос ь недостаточно истово, — тогда все начиналос ь сначала.
Борис Садовской, чтобы подразнить Эллиса в номерах «Дон», натянул на бюст чтимого Данте презерватив. Эллис, чтобы подразнить Бориса Садовского — лютого антисемита, который больше всего на свете благоговел перед Фетом и Николаем I, — пока[388]зывал Садовскому фотографию Фета и говорил: «Боря, твой Фет ведь и вправду еврей — посмотри, какие у него губы!» Садовской сатанел, бил кулаком по столу и кричал: «Врешь, он — поэт!» («С. П., а это Садовского вы анонсировали в «Центрифуге»: «…сотрудничество кусательнейшего Птикса: берегитесь, меднолобцы»?» — «Садовского». — «Как же он к вам пошел, он же ненавидел футуризм», — «А вот так»).
«Левкий Жевержеев, который давал деньги футуристам на «Союз молодежи», был библиофил. Это особенная порода, вы ее не знаете. Был я у него, кончился деловой разговор, встали: «Сейчас я покажу вам мои книги». Отдергивает занавеску, там полки до потолка, книги — такие, что глаза разбегаются, и все в изумительных переплетах. Я, чтобы не ударить в грязь лицом, беру том «Полярной звезды», говорю: «Это здесь, кажется, был непереиздававшийся вариант такого-то стихотворения Баратынского?..»— и вдруг вижу, что том не разрезан, а на лице у Жевержеева брезгливейшее отвращение. «Почему?» — спрашиваю. «А я, молодой человек, книг принципиально! не! читаю!» — «Почему?» «Потому что книги от этого пор-тят-ся».
«А вы знаете, что в «Центрифуге» должен был издаваться Пушкин? «Пушкин — Центрифуге», неизвестные страницы, подготовил Брюсов. Не потому неизвестные, что неизданные, а потому, что их никто не читает. Думаете, мало таких? целая книга!» (Я вспомнил эпиграфы, подписанные «А. П.». Потом в архиве Брюсова я нашел этот его договор с «Центрифугой»). «На Пушкине мы однажды поймали Лернера. Устроил и публикацию окончания пушкинской «Юдифи» — будто бы найдено в старых бумагах, в таком-то семействе, где и действительно в родне были знакомые Пушкина, и так далее. Лернер написал восторженную статью и не заметил, что публикация помечена, если по новому стилю, первым апреля. Этот номер «Биржовки», где была статья Лернера, мы потом в каталогах перечисляли в списке откликов на продукцию издательства «Центрифуга»».
Говоря о стиховедении, случилось упомянуть о декламации, говоря о декламации — вспомнить конструктивиста Алексея Чьи!черина, писавшего фонетической транскрипцией. У него была поэма без слов «Звонок к дворнику» — почему? «Потому что очень страшно. Ворота на ночь запирались, пришел поздно — звони дворнику, плати двугривенный, ничего особенного. Но если всматриваться в дощечку с надписью и только в нее, то смысл пропадет, и она залязгает чем-то жутким: ЗъваноГГ — дворньку! Это как у Сартра: смотришь на дерево — и ничего, смотришь отдельно на корень — он вдруг непонятен и страшен; и готово — ля нозе». Чичерин анонсировал какие-то свои вещи с пометкой «пряничное издание». «Да: мы с женой получаем посылочку, в ней большой квадратный пряник, на нем неудобочитаемые буквы и фигуры, а сысподу приклеен ярлычок «последнее сочинение Алексея Чьи!черина». Через день встречаю его на Тверской: «Ну, как?» «Спасибо, — говорю, — очень вкусно было» — «Это что! — говорит, — самое трудное было найти булочную, чтобы с такой доски печатать: ни одна не бралась!»
Когда о но ком-нибудь говорил хорошо, это запоминалось по необычности. Однажды он вдруг заступился за Демьяна Бедного: «Он очень многое умел, просто он вправду верил, что писать надо только так, разлюли-малина». (Я вспомнил Пастернака — о том, что Демьян Бедный — это Ганс Сакс нашего времени). Был поэт из «Правды» Виктор Гусев, очень много писавший дольниками, я пожаловался, что никак не кончу по ним подсчеты; Бобров сказал: «Работяга был. Знаете, как он умер? В войну: в Радиокомитете писал целый день, переутомился, сошел в буфет, выпил рюмку водки и упал. И Павел Шубин так же помер. Говорил, что проживет до семидесяти, все в роду живучие, а сам вышел утром на Театральную площадь, сел под солнышко на лавочку и не встал». Мария Павловна: «В Доме писателей был швейцар Афоня, мы его спрашивали: «Ну, как, Афоня, будет сегодня драка или нет?» Он смотрел на гардероб и говорил: «Шубин — здесь, Смеляков — здесь: будет!»» Я не проверял этих рассказов: если они не достоверны, пусть останутся как окололитературный фольклор. Этот Афоня, кажется, уже вошел в историю словесности. Извиняясь за происходящее, он говорил: «Такая уж нынче эпошка».
Бобров закончил московский Археологический институт в Староконюшенном переулке, но никогда о нем не вспоминал, а от вопросов уклонялся. Зато о незаконченном [389] учении в Строгановском училище и о художниках, которых он знал, он вспоминал с удовольствием. «Они мастеровые люди: чем лучше пишут, тем косноязычнее говорят. Илья Машков вернулся из Италии: «Ну, ребята, Рафаэль — это совсем не то. Мы думали, он — вот, вот и вот (на лице угрюмость, руки резко рисуют в воздухе пирамиду от вершины двумя скатами к подножью), а он — вот, вот и вот (на лице бережность, две руки ладонями друг к другу плавными зигзагами движутся сверху вниз, как по извилистому стеблю)»». Кажется, это вошло в «Мальчика».
Наталья Гончарова иллюстрировала его первую книгу, «Вертоградари над лозами», он готов был признать, что ее рисунки лучше стихов: стихи вспоминал редко, рисунки часто. Ее птицу с обложки этой книги Мария Павловна просила потом выбить на могильной плите Боброва. Ларионова он недолюбливал, у них была какая-то ссора. Но однажды, когда Ларионов показывал ему рисунки — наклонясь над столом, руки за спину, — он удивился напряженности его лица и увидел: Гончарова сзади неслышно целовала его лапищи за спиной. «Она очень сильно его любила, я не знал, что так бывает».
«Малевич нам показывал свой квадрат, мы делали вид, что нам очень интересно. Он почувствовал это, сказал: «С ним было очень трудно: он хотел меня подчинить» — «Как?» — «А вот так, чтобы меня совсем не было». — «И что же?» — «Я его одолел. Видите: вот тут его сторона чуть-чуть скошена. Это я нарочно сделал — и он подчинился». Тут мы поняли, какой он больной человек».
Я сказал, что люблю конструкции Родченко. «Родченко потом был не такой. Я встретил его жену, расспрашиваю, она говорит: «Он сейчас совсем по-другому пишет». Как? «Да так, — говорит, вроде Ренуара…» А Федор Платов тоже по-другому пишет, только наоборот абстрактные картины». Абстрактные в каком роде? «А вот как пришел ковер к коврихе, и стали они танцевать, а потом у них народилось много-много коврят». Федора Платова, державшего когда-то издательство «Пета» (от слова «петь»), я однажды застал у Боброва. Он был маленький, лысый, худой, верткий, неумолчный и хорохорящийся, а с ним была большая спокойная жена. Шел 400-летний юбилей Сервантеса, и чинный Институт мировой литературы устроил выставку его картин к «Дон-Кихоту». Мельницы были изображены такими, какими он и казались Дон-Кихоту: надвигались, вращались и брызгали огнем; это и вправду был о страшно.
Больше всего мучился Бобров из-за одной только своей дурной славы: считалось, что это он в последний приезд Блока в Москву крикнул ему с эстрады, что он — мертвец и стихи у него — мертвецкие. Через несколько месяцев Блок умер, и в те же дни вышла «Печать и революция» с рецензией Боброва на «Седое утро», где говорилось примерно то же самое; после этого трудно было не поверить молве. Об этом и говорили, и много раз писали; С. М. Бонди, который мог обо всем знать от очевидцев, и тот этому верил. Я бы тоже поверил, не случись мне чудом увидеть в забытом журнале, не помню каком, чуть ли не единственное тогда упоминание, что кричавшего звали Струве (Александр Струве, большеформатная брошюра о новой хореографии с томными картинками).
Поэтому я сочувствовал Боброву чистосердечно. «А рецензия?» — «Ну, что рецензия, — хмуро ответил он. — Тогда всем так казалось».
Как это получилось в Политехническом музее — для меня понятнее всего из записок О. Мочаловой, которые я прочел много позже (РГАЛИ, 272. 2.6, л. 33). После выходки Струве «выскочил Сергей Бобров, как будто и защищая поэзию, но так кривляясь и ломаясь, что и в минуту разгоревшихся страстей этот клоунский номер вызвал общее недоумение. Председательствовал Антокольский, но был безмолвен». Кто знает тогдашний стиль Боброва, тот представит себе впечатление от этой сцены. Струве был никому не знаком, а Боброва знали, и героем недоброй памяти стал именно он.
Собственные стихи Боброва были очень непохожи на его буйное поведение: напряженно-простые и неуклюже-бестелесные. На моей памяти он очень мало писал стихов, но запас неизданных старых, 1920–1950-х гг., был велик. Мне нужно был о много изобретательности, чтобы хвалить их. Но одно его позднее стихотворение я люблю: оно называется «Два голоса» («1 — мужской, 2 женский»), дата — 1935. На магнитофоне было записано его чтение вдвоем с Марией Павловной: получалось очень хорошо. [390]
Проза его — «Восстание мизантропов», «Спецификация идитола», «Нашедший сокровище» («написано давно, в 1930-м я присочинил конец про мировую революцию и напечатал под псевдонимом еще из «Центрифуги»: А. Юрлов») — в молодости не нравилась мне неврастеничностью, потом стала нравиться. Мне кажется, есть что-то общее в прозе соседствовавших в «Центрифуге» поэтов: у Боброва, в забытом «Санатории» Асева, в ждущих издания «Геркулесовых столпах» Аксенова, в ставшей классикой ранней прозе Пастернака. Но что именно — не изучив, не скажу. [391]
Одна его книга, долго анонсированная в «Центрифуге», так и не вышла, остались корректурные листы: «К. Бубера. Критика житейской философии». Где-то, по анонсам, было написано, что это был первый русский отклик на философию Мартина Бубера. Это не так: «К. Бубера» — это Кот БубЕра (так звали кота сестер Синяковых, сказал мне А. Е. Парнис), а книга — пародия на «Кота Мурра», символизм и футуризм, со включением стихов К. Буберы (с рассеченными рифмами) и жизнеописанием автора. (Последним и словами умирающего Буберы были: «Не мстите убийце: это придаст односторонний характер будущему». Мне они запомнились.) Таким образом, и тут в начале был Гофман.
Из переводов чаще всего вспоминались Шарль ван-Лерберг, которого он любил в молодости («Дождик, братик золотой…») и Гарсиа Лорка. Если бы было место, я бы выписал его «Романс с лагунами» о всаднике дон Педро, он очень хорош. Но больше всего он гордился стихотворным переложением Сы Кун-ту, «Поэма о поэте», двенадцатистишия с заглавиями «Могучий хаос», «Пресная пустота», «Погруженная сосредоточенность», «И омыто и выплавлено», «Горестное рвется» итд. «Пришел однажды Аксенов, говорит Бобров, я принес вам китайского Хлебникова! — и кладет на стол тысячестраничный том, диссертацию В. М. Алексеева». Там был подстрочный перевод с комментариями буквально к каждому слову. В 1932 г. Бобров сделал из этого поэтический перевод, сжатый, темный и выразительный. «Пошел в «Интернациональную литературу», там работал Эми Сяо, помните, такой полпред революционной китайской литературы, стихи про Ленина и прочее. Показываю ему, и вот это дважды закрытое майоликовое лицо (китаец плюс коммунист) раздвигается улыбкой, и он говорит тонким голосом на всю редакцию: «Товали-си, вот настоящие китайские стихи!»«После этого Бобров послал свой перевод Алексееву, тот отозвался об Эми Сяо «профессиональный импотент», но перевод одобрил. Напечатать его удалось только в 1969 г. в «Народах Азии и Африки», стараниями С. Ю. Неклюдова.
Мария Павловна рассказывала, как они переводили вместе «Красное и черное» и «Повесть о двух городах»: она сидит, переводит вслух на разные лады и записывает, а он ходит по комнате, пересказывает это лихими словами и импровизирует, как бы это следовало сочинить на самом деле. И десятая часть этих импровизаций вправду идет в дело. «Иногда получалось так здорово, что нужно было много усилий, чтоб не впасть в соблазн и не впустить в перевод того, чего у Диккенса быть не могло». Мария Павловна преклонялась перед Бобровым безоглядно, но здесь была тверда: переводчик она была замечательный.
С наибольшим удовольствием вспоминал Бобров не о литературе, а о своей работе в Центральном статистическом управлении. Книгой «Индексы Госплана» он гордился больше, чем изданиями «Центрифуги». «Там я дослужился, можно сказать, до полковничьих чинов. Люди были выучены на земской статистике, а земские статистики, не сомневайтесь, умели знать, сколько ухватов у какого мужика. Потом все кончилось: потребовалась статистика не такая, какая есть, а какая надобна; и ЦСУ закрыли». Закрыли с погромом: Бобров отсидел в тюрьме, потом отбыл три года в Кокчетаве, потом до самой войны жил за 101-м километром, в Александрове. Вспоминать об этом он не любил, кокчетавские акварели его — рыжая степь, голубое небо — висели в комнате не у него, а у его жены. (Фраза из воспоминаний Марии Павловны: «И я не могла ничего для него сделать, ну, разве только помочь ему выжить». Я и вправду не знаю, как выжил бы он без нее.) Первую книжку после этого ему позволил и выпустить лишь в войну: «Песнь о Роланде», пересказ для детей размером «Песен западных славян», Эренбург написал предисловие и помог издать: Франция считалась тогда союзником.
О стихе «Песен западных славян» Пушкина он писал еще в 1915 г, писал и все десять своих последних лет. Несколько статей были напечатаны в журнале «Русская литература». Большие, со статистическими таблицами, выглядели они там очень необычно, но редактор В. Г. Базанов (писатели-преддекабристы, северный фольклор) был человек хрущевской непредсказуемости. Бобров ему чем-то понравился, и он открыл Боброву зеленую улицу. Литературоведы советской формации были недовольны, есениновед [392] С. Кошечкин напечатал в «Правде» заметку «Пушкин по диагонали» (диагональ квадрата статистического распределения — научный термин, но Кошечкин этого не знал). Сорок строчек в «Правде» — не шутка, Бобров бурно нервничал, все его знакомые писали письма в редакцию — даже академик А. Н. Колмогоров.
Колмогоров в это время, около 1960 г., заинтересовался стиховедением, этот интерес очень помог полузадушенной науке встать на ноги и получить признание. Еще Б. Томашевский в 1917 г. предложил исследовать ритм стиха, конструируя по языковым данным вероятностные модели стиха и сравнивая их с реальным ритмом. Колмогорову, математику-вероятностнику с мировым именем, это показалось интересно. Он усовершенствовал методику Томашевского, собрал стиховедческий семинар, воспитал одного-двух учеников-стиховедов. Бобров ликовал. А дальше получился парадокс. Колмогоров, профессиональный математик, в своих статьях и докладах обходился без математической терминологии, без формул, это были тонкие наблюдения и точные описания вполне филологического склада, только с замечаниями, что такой-то ритмический ход здесь не случаен по такому-то признаку и в такой-то мере. Математика для него была не ключом к филологическим задачам, а дисциплиной ума при их решении. А Бобров, профессиональный поэт, бросился в филологию в математическом всеоружии, его целью было найти такую формулу, такую функцию, которая разом описывала бы все ритмические особенности такого-то стиха. Томашевский и Колмогоров всматривались в расхождения между простой вероятностной моделью и сложностью реального стиха, что бы понять специфику последнего, — Бобров старался построить такую сложнейшую модель, чтобы между нею и стихом никакого расхождения бы вовсе не было. Колмогоров очень деликатно говорил ему, что именно поэтому такая модель будет совершенно бесполезна. Но Бобров был слишком увлечен.
Здесь и случился эпизод, когда Бобров едва не выгнал меня из дому.
В «Мальчике» Боброва не раз упоминается книга, которую он любил в детстве, — «Маугли» Киплинга, и всякий раз в форме «Маули»: «мне так больше нравится». Не только я, но и преданная Мария Павловна пыталась заступиться за Киплинга, — Бобров только обижался: «моя книга, как хочу, так и пишу» (дословно). Такое же личное отношение у него было и к научным терминам. Увлеченный математикой, он оставался футуристом: любил слова новые и звучные. Ритмические выделения он называл «литавридами», окончания стиха — «краезвучиями», а стих «Песен западных славян» — «хореофильным анапестоморфным трехдольным размером». Очень хотел применить к чему-нибудь греческий термин «сизигия» — красиво звучал и ассоциировался с астрономией, которую Бобров любил. Громоздкое понятие «словораздел» он еще в 1920-х гт. переименовал по-советски кратко: «слор». Мне это нравилось. Но потом ему понадобилось переименовать еще более громоздкое понятие «ритмический тип слова» (2-сложное с ударением на первом слоге, 3-сложное с ударением на третьем слоге итп.): именно после таких слов, справа от них, следовали словоразделы-слоры. Он стал называть словоразделы-слоры «правыми слорами», а ритмические типы слов — сперва устно, а потом и письменно, — «левыми слорами». Слова оказались названы словоразделами: это было противоестественно, но он уже привык.
Колмогоров предложил ему написать статью для журнала «Теория вероятностей» объемом в неполный лист. Бобров написал два листа, а сократить и отредактировать дал мне. Я переделал в ней все «левые слоры» в «ритмотипы слов», чтобы не запутать читателя. Отредактированную статью я дал Боброву. Он, прочитавши, вынес мне ее, брезгливо держа двумя пальцами за уголок: «Возьмите, пожалуйста, эту пародию и больше ее мне не показывайте». Все шло к тому, чтобы тут моим визитам пришел конец. Но статью нужно было все-таки обработать для печати. Я был позван вновь, на этот раз в паре с математиком А. А. Петровым, учеником Колмогорова, удивительно светлым че ловеком; потом он умер от туберкулеза. («Помните, «Четвертая проза» начинается: «Веньямин Федорович Каган…»? — я его хорошо знал, это был прекрасный математик..») Мы быстро и согласно сделали новый вариант, сохранив все «левые слоры» и только [393] внятно оговорив, что это не словоразделы, а слова. Бобров был не очень доволен, но работу принял, и Колмогоров ее напечатал.
От этой статьи пошла вся серия публикаций в «Русской литературе», а потом и большая книга. Книгу он сдал в издательство «Наука», но издательство не спешило, а Бобров уже не мог остановиться в работе и делал новые и новые изменения и дополнения. Когда редактор смог взяться за рукопись, оказалось, что она уже устарела, а новый вариант ее был еще только кипящим черновиком. Работу отложили, книга так и не вышла. Материалы к ней легли в архив, но из них невозможно выделить никакую законченную редакцию: сам Бобров в последние годы не мог уже свести в них концы с концами.
Сосед Боброва по писательскому дому, Ф. А. Петровский, мой шеф по античной литературе, спросил меня: «А вы заметили, в какой подробности устарел силуэт Крутиковой?» Я не знал. «Там у Боброва в руке папироса, а теперь у него в прихожей казенная вывеска: «Не курить»«. Бобров не курил, не ел сладкого, у него был диабет. Полосы бурной активности, когда он за неделю писал десятки страниц, чередовались с полосами вялого уныния. Кажется, это бывало у него всю жизнь. («Вы недовольны собой? да кто ж доволен собой, кроме Эльснера?» — писал ему в 1916 г. Аксенов. Аксенов с Эльснером были шаферами при венчании Гумилева с Ахматовой, и Эльснер уверял, что это он научил Ахматову писать стихи). Однажды среди стиховедческого разговора он спросил меня: «Скажите, знаете ли вы, что такое ликантропия?» — «Кажется, оборотничесгво?» — «Это такая болезнь, которой страдал царь Навуходоносор». — «А». — «Вы ничего не имели бы против, если бы я сейчас немного постоял на четвереньках?» — «Что вы!» Он встал на коврик возле дивана, постоял минуту, встал, сел и продолжал разговор.
«Сколько вам лет?» — спросил он меня однажды. «Двадцать семь». — «А мне семьдесят два. Я бы очень хотел переставить цифры моего возраста так, как у вас». Он умер, когда ему шел восемьдесят второй, — это было в 1971 году.
Переписка («точность — вежливость королей»). На письмо Людовика XV о рождении сына Елисавета Петровна медлила с ответом три года. Так из Трои — см. ЧУКЧИ, про Гектора.
Педагог Горький писал сыну: «Нет злых людей, есть только обозленные» (за эту фразу многое можно ему простить); в первую очередь это относится к учителям.
Патриотизм Когда шли на Куликово поле, то знали ли, против кого идут? Конечно, попы из отдела пропаганды успели объяснить, что на агарян и бусурман. Но как их представляли? Татар видели только киличейскими проездами; даже налоги на татар собирали вряд ли с объяснениями; а татарские набеги дальше Рязани редко шли.
«Патриотизм XIX в. — это обожествление географической карты» (J. Harmand). Мы потеряли такое чувство, как ощущение рода, приобрели такое, как патриотизм, и еще хотим понимать античность, не перерождаясь.
Пародия К. Пруткова «Он останется за гробом тот же гордый и немой» полностью относится к Ставрогину и Версилову: они произошли от тех же романтических героев, только те были задрапированы в страсти, а эти в идеи. [394]
Пародия Тютчевское «Умом Россию…» я воспринимал как пародию, а сочувствие Платонова его подлиповскому социализму всерьез; говорят, это тоже неправильно.
Печать «Частному человеку нельзя позволить публиковать догадок своих в деле государственном, ибо причины и виды высшей власти ему неизвестны, а если оные известны, то тем более». Из записки ок. 1820 (РСт 56, 1887, 99).
Писатель Отпевали Гоголя, не верили, что писатель; извозчик объяснял: это главный писарь при университете, который знал, как писать и к государю, и к генералу какому, ко всем (Барсуков, 11, 538).
«Писать надо ни для кого и ни для чего, а о чем». Ремизов у Кодр., 130.
Пика (С В. М.) Почему Пушкин так хвалил скромные элегии Сент-Бева? Привлекала мистификация? Или Пушкин так сильно не любил Гюго, что пропагандировал Сент-Бева в пику ему — как Теплякова в пику Бенедиктову?
Пир Трималхиона более всего напоминает описание обеда в «Опрометчивом турке».
Пискулит «Все вы пискулиты», писала М. Будберг Горькому; комментаторы ищут загадочное слово по всем словарям. От писк + скулить?
Сон в ЦГАЛИ: начало исторического романа — по правилам римского цирка, где гладиаторы билисьразнооружные, а звери разнопородные, император Нерон приказал устроить битву мушкетеров с ланцкнехтами, и она имела едва ли не больший успех, чем прошлогодняя травля меловых динозавров с юрскими; но затем, когда стало сниться, что на следующие игры был назначен бой кирасиров с кассирами, то я заволновался, проснулся и вновь оказался сидящим над поздним Андреем Белым.
По «Позевотою, потяготою и пустоглавием стражду», писал Костомаров. «Посудите, если все будет только одно положительное, такая куча выйдет, что ни пройти ни проехать; надо же кому-нибудь ее и прибирать с дороги» (РСт 1885, 6).
Подтекст Что достаточно для выявления подтекста? Чтобы совпадали две точки: слово и слово, слово и ритм и пр. Через две точки уже можно провести одну прямую — и, впрочем, очень много кривых (Ю. Левин согласился.) НН. вместо этого берет много точек и проводит через них много параллельных прямых, напр., к Розанову: узор, но не тот. [395]
Подтекст (С Ю. Щегловым.) Акмеистическая игра подтекстами — не что иное, как бывшая юмористика, освобожденная от комизма (как каламбурная рифма Маяковского). В начале эволюции были монтажи банальностей в устах чеховских героев, в конце — постмодернистские абсурды и Л. Рубинштейн. «Советский юмор был на цитатах, обнаруживавших мертвенность официальных клише, особенно взаимоисключающих, тоже как у Маяковского: «учитесь у классиков проклятого прошлого»«.
Подтекст — а когда, собственно, это слово пришло в язык? У Ушакова его еще нет.
Подтекст Когда Олег коня «и гладит и треплет по шее крутой», то нет ли здесь подтекста из Державина «песчинка может быть жемчугом: погладь меня и потрепли», и если да, то что это добавляет к смыслу Пушкина?
Подтекст У Батенькова есть строчка «И чувство чувства не поймет», которую копирует Мандельштам в «И сердце сердца устыдись», хотя при Мандельштаме этот текст Батенькова еще не был опубликован. (Замечено М. Шапиром). У античников это называется: был общий эллинистический источник. — У Языкова есть строчки «Блажен божественный поэт: ему в науку мир сует разнообразный колос родит..», но Некрасов их не читал: послание «А. М. Языкову» (1828) опубл. только в 1913. — Р. Торпусман, переводя Катулла, нашла в «Поэме воздуха» рядом две реминисценции из Cat. 46: praetrepidans предзноб блаженства и aequinoctianus в бурю равноденства. Латыни Цветаева не знала. — У самой Цветаевой в «Федре» предфинальная служанкина строчка «На хорошем деревце повеситься не жаль» копирует последнюю строчку парабазы в «Лягушках» 736 в пер. Пиотровского, опубликованном лишь позже: «А на дереве хорошем и повеситься не жаль!» (Вряд ли Пиотровский, готовя книгу, вышедшую в 1930, успел познакомить ся с «Совр. Зап.» 1928). Общего их эллинистического источника где-нибудь в пословицах Даля я не нашел.
Подтекст Ахматовой: «Не оглядывайся назад, ибо за тобой пожар Содома» — фраза из М. Швоба. «С новым годом, с новым горем» — фраза была в письмах Шенгели к Шкапской (1920-е гг.). А общий их подтекст — Северянин 1908: «С новолетьем мира горя, С новым горем впереди! Ах, ни счастья, ни отрады, ни сочувствия не жди!..» — От «прозрачной слезой на стенах проступила смола» у Мандельштама — сурковское «на поленьях смола как слеза».
Подтекст Даже серийная обложка Цеха поэтов (и первой Ахматовой) — копия с брюсовского Urbi et orbi. То-то Ахматова ненавидела Брюсова. [396]
Подтекст изобразительный. У Пастернака в «Маргарите» ее жест — одна рука лежащей заломлена под затылком и соединена с рукой [Фауста], другая скорее закинута, чем заломлена, прямая, в тень ветвей и дождя, — это поза врубелевского «Демона»; лиловый цвет — от «Демона» же и от «Сирени»; и все это подводит к врубелевскому витражу «Маргарита», хоть там поза и другая.
Сон сына: старый Ифит, ворчун вроде Лаэрта, «богатыри не вы» («когда мы с Фемистоклом при Соломине…» — С кем, с кем? — «А, ты его не знаешь!»): он был и с Моисеем в Исходе, и манна была не крупа, а кочанчики величиной с теннисные шарики, и их варили на огненном столпе. Господь растил их на своем небесном огороде, как Диоклетиан: стал бы он сыпать своему народу такую мелочь, как крупа! Он плавал и с аргонавтами: бестолковщина! про компас знали только понаслышке, у Ясона была подвешена на веревочке железная стрелка, но ненамагниченная, он каждое утро щелкал по ней и плыл, как по брошенному жребию.
Порядок это значит: всякую мысль класть туда, откуда взял. Детская привычка.
Подросток в своем развитии растянулся, как поезд, и изнемогает, бегая вдоль себя от головы к хвосту. — «Сковорода писал: мир ловил меня, но не поймал; ты сам лезешь миру в пасть, а он от тебя отплевывается». — «Беда в том, что ты сам себя черненьким полюбить не можешь, несмотря на все твои розановские усилия». — А он отвечает «Кто без греха, в того я первый брошу камень».
Пермь Пустому месту приказали быть городом, и оно послушалось, только медленно (Вигель).
Позитивизм (От X. Барана.) Р. Якобсон отчеркнул в Хопкинсе («О происхождении красоты», речь Профессора): «Я позитивист, я — шарящий раб, я буду ботанизировать на могиле родной матери; я стервятник, ждущий минуты растерзать сердце поэта перед чернью; я пошлый обыватель, которого проклинали и Шекспир, и Вордсворт, и Теннисон, и единственная моя награда — казнь, ненависть и презрение от истинного идеального поэта».
«Позитивизм хорош для рантье, он приносит свои пять процентов прогресса ежегодно» («Шум времени»). Нет, позитивизм, который не учит, не судит, а только приговаривает «вот что бывает», — это не безмятежность, позитивизм — это напряженность: все время ждешь, что тысяча первый лебедь будет черный, что следующий прохожий даст мне в зубы, а случайный камень заговорит по-китайски. От этого устаешь.
Плагиат «умоокрадение» (Лесков, 11, 176). [397]
Постоянные эпитеты Как они возникают. Софья Андреевна вспоминала: вот эту стену проломили в 187* г, я ему сказала: я родила тебе тринадцать детей, а ты устрой хоть место, где бы они могли двигаться, — как вдруг ее перебили: «Мама, как же тринадцать?» — и она замолкла, потому что действительно детей тогда было еще только пять.
Политика А. Осповат: «Книга Эйдельмана о Лунине была важней, чем Лебедева о Чаадаеве (только цитаты!) или Белинкова (только памфлет!), — она показывала легальную оппозицию в условиях деспотизма, политику как искусство для искусства, Лунин был как бы депутат от Нерчинского округа в несуществующий парламент. А Белинков — это, так сказать, листовка в 500 страниц».
Полифония Почему-то и Бахтин, и его последователи смотрят только на роман и не оглядываются на драму, где полифония уж совсем беспримесная, и все же никто не спутает положительного героя с отрицательным. Достоевский, как Мао, дает пороку высказаться, а потом его наказывает.
Потомки Г. А. Дубровская учредила международный культурный центр «Первопечатник» — должен был называться «Федоровский центр», но оказалось, что когда по имени, то нужна бумага, что потомки Ивана Федорова не возражают.
Пошлость — это истина не на своем структурном месте. Не только низкое в высоком, но и наоборот, напр.: бог в Пушкине. (Из записей Л. Гинзбург). — Мы называем вещь пошлой за то, что она напоминает нам о чем-то в нас, что мы сейчас хотели бы не вспоминать. Мы вымещаем на мире наши внутренние конфликты. А чтобы уберечь вещь от этого ярлыка, домысливаем к ней боль и надрыв: разве мало у нас средств для симуляции не-пошлости?
Почва Моды: «на смену деструктивизму идет феминизм». В России нет для него почвы? Тем страшнее: для пролетарской революции в России тоже не было почвы, а что вышло?
Пост «Допостсоветский», выражение О. Проскурина. («В этой стране все просто: или пост, или пост», писал С. Крж.)
Постструктурализм — стремление высвободиться из-под авторитетов? Но авторитетно ведь каждое письменное слово (т. е. допускающее перечтение) в отличие от устного. Если, чтобы вызволиться, я начинаю писать сам — это я борюсь за подмену одной власти другой, а мы знаем, что из этого бывает. Пляшущий стиль Деррида — это атомная бомба в войне за власть над читателем. [398]
Последний «Извините, что в последний момент…» — «Ах, что вы, вся наша жизнь — из последних моментов!..»
Предательство «Если на человека нельзя положиться, значит, просто не он тебе поддержка, а ты ему» (из письма).
Препинание Н. Бр.: «Гийом Бюде в трудных местах текста рисовал на полях свой профиль: не из этого ли появилась фигурная скобка?»
Причины
Изложить хошу в поему повесть горестных причин,
Всем любимым подаему, кто свободен злых личин.
Что есть в мире, все преложно, постоянства тверда нет,
Доказать о том возможно то, что явный есть предмет, итд
(РСт 72, 1891?)
Причины
Но синий шар вращает так же чинно
Своих личин простую карусель,
И многому, что было без причины,
Столетья подыскали даже цель.
(В. Маккавейский, «От Бафомета»)
Причины «Кто хочет делать, находит средства, кто не хочет, находит причины» (с арабского). Ср. ДЕТЕРМИНИЗМ.
Причины «Очень знаю, откуда приходят ко мне дурные мысли, одному безумцу предоставляю знать, откуда берет он благие». Чаадаев 1913, 1, 151.
Просто «Ведь есть же такая вещь, как просто понимать, которую вы упорно отрицаете», сказал мне С. Ав. («С., когда я позволял себе что-нибудь просто понимать, это всегда кончалось катастрофой».) «Просто» — это значит несообщимо.
Проза Сенеки выигрывает, если печатать ее короткими абзацами: видимо, так его и воспринимали, как римского Шкловского или Дорошевича. Но добиться такой разбивки русского перевода не удалось: непривычно.
Поэзия «Новейшая поэзия разделяется на два вида: стихи, которые читать невозможно, и стихи, которые можно и не читать» (Альм. «Первая тетрадь кружка Адская Мостовая», кажется, 1923, типография ГПУ. Стихи там были такие: «Вечерами в маленькой кофейне Матовые светятся огни. Перелистывая томик Гейне, Тонкую страницу поверни») А Вейдле, «О поэтах», 124, цитировал Лунца: «Бывают хорошие стихи, плохие стихи и стихи как стихи; последние ужаснее всего».
Поэт В. Розанов обнял Б. Садовского и сказал: «Какой тоненький — настоящий поэт» (РАрх 1, 1991). [399]
Поэт Высоцкий говорил, что первым, кто назвал его поэтом, был врач-гинеколог в лекции о вреде алкоголя: «Поэт Высоцкий недаром сказал: нальем стаканы, зальем желанья…»
Поэт М. М. Дьяконову сбавили гонорар за его долю в коллективном переводе Низами: «Он не пользуется подстрочником, а стало быть не поэт» (М. М. Д, И. М. Д, Избр. пер., предисл.).
Психология Военную психологию в России стали разрабатывать только после русско-японской войны, рассудив, что причины поражения в ней — конечно же только психологические.
Пролетарий После перестройки я стал чувствовать себя не обывателем, а пролетарием: наемный работник государственного сектора. При советской власти (с ее непонятным смыслом слова пролетарий) это было невозможно.
Прогресс Просветительство и марксизм провозглашали прогресс, но даже они делали оговорки, что в культуре прогресс относителен. Единственный, для кого прогресс абсолютен и в культуре, — это Бахтин, для которого настоящая литература начинается с романа XVIII в., а все остальное — преддверие. Как для христианина история — преддверие явления Христа.
Пропаганда «Клеветникам России» при жизни Пушкина переводилось на немецкий язык 6 раз: по нему его и знали в Европе.
Прохирон Янину позвонила редакторша: «У вас написано: новгородская конституция опиралась на византийский Прохирон, что будем делать?» Он ответил: «Зачеркните «византийский», а Прохирон звучит вполне по-русски».
Сон А. под новый год. Выведена новая порода животных: вроде собачек, корма не требуют, сосут людям пальцы и трутся носами, а лекторы говорят, что этим решается мясная проблема, если мясо запекать в тесто. Потом оказывается, что эти зверьки рождаются и у людей, как мутанты или гибриды, и сын делает открытие, что они должны сменить людей на земле, так как устойчивее к радиации и пр. Начинаются споры, есть ли их в тесте или передавать им информацию всей человеческой культуры. Это трудно, потому что они очень умные, но только с голосу, а грамоте не научаются; но, может быть, это значит, что зато они могут телепатически слышать живого Пушкина и пр., и это можно развить. В то же время жаль отказаться есть их с лапшой, — и на этом сон обрывается.
Пространство А. В. Михайлов писал в философской энциклопедии заметку о Т. Манне; «вы понимаете, кто там был рядом». Когда начался маоизм, соседнюю статью выкинули, а Манна велели (С. Аверинцеву) расширить вдесятеро. Пока расширяли, решено было Мао восстановить, и Манна велели (кому?) сократить вполовину. Так и пошло. [400]
Прюдство — упрек М. Золотоносова в рец. на «Избранные статьи». Знаете, я античник, и об относительности всех приличий имею представление. Но и об относительности всех неприличий тоже.
Природа и общество «Холодной зимой общество дикобразов теснится близко друг к другу, чтобы защитить себя от замерзания взаимной теплотой. Однако вскоре они чувствуют взаимные уколы, заставляющие их отделиться друг от друга. Когда же потребность в теплоте опять приближает их друг к другу, тогда повторяется та же беда, так что они мечутся между этими двумя невзгодами, пока не найдут умеренного расстояния: которое они могут перенести наилучшим образом» (цит. у М. Шкапской, «Сама по себе», 11).
Природа и общество Жалуются, что Евгений в «Медном всаднике» из-за государства лишился места в жизни, и не замечают, что государство же и дало ему место в жизни — регистраторский чин по табели. Евгений попал в ту самую щель между природой и обществом — общество недозащитило его от природы. Только до романтиков жертва жаловалась на природу, а теперь жалуется на общество.
Пушкин «Сейчас у нас не пушкинисты, а временно исполняющие обязанности пушкинистов», сказал Л.
Пушки к бою Мы идем в будущее задом, да еще зажмурившись.
Путь от нашего разумения к пониманию подлинника и обратно к нашему разумению. Но понимание подлинника — путь бесконечный, поэтому с какого места мы поворачиваем обратно — это характеризует не подлинник, а только нашу выносливость.
Пчела Письмо от О. Ронена: «Сегодня на устном магистерском экзамене нашу аспирантку-древнерусистку (монголку) спросили: а что вы читали последнее из современной русской литературы? Она ответила: «Записи и выписки». — К какому жанру, по-вашему, это произведение принадлежит? — Она (неуверенно): «Пчела»?
Пустяки Филонов сказал: вообще, что это за пустяки — ритуальное убийство! — Хлебников ответил: «Нет, это тоже интересно» («Вестник», 1, 48, от Шкловского).
Сын в 14 лет начал стихи: «Взгляни в окно: ты видишь клены Наряд свой сбросили зеленый, Одевшись в пурпур и кумач, И лучезарное светило Народам мира осветило Всю грандиозность их задач. Теперь взгляни в окно другое: Согнулась улица дугою Под алой тяжестью знамен…» Я умолял его дописать до конца, послать в газету и посмотреть, что будет написано в ответе, но не добился. [401]
We still, alas, cannot recall it —
This dreadful ailment's heavy toll:
The spleen is what the English call it,
We call it simply Russian soul.
«Евгений Онегин», I, 38, пер. J. E. Falen
Русская душа «Открылись широта и рубежи, уступы переливчатой натуры, парение насмешки и души в тумане мировой полукультуры…» — Ю. Кузнецов, «Выходя на дорогу…», 30 (аннотировал в 1978), посв. В. Кожинову.
Русская душа Ее не удается описать списком добродетелей, потому что не удобно отказать в таких же добродетелях другим нациям. (Впрочем, многие смело отказывают.) Может быть, попробовать описать ее списком пороков? в сопоставлении с такими же списками для других наций? и проиллюстрировать это табличкой из письмовника Курганова, односложно гавкающей почти по-крученыховски?
Радость Самое парадоксальное, остроумное и радостное на свете — это что дважды два все-таки четыре, несмотря на то что все это без конца повторяют.
Рай Притча Сведенборга — Борхеса: был постник-священник, умер, попал в рай. Там сперва ликуют, наскучивает — поют [402] славу, наскучивает — ведут богословские беседы (спасение — не только верой, но и разумом!), и этого тоже хватает на всю вечность. Но отшельник был неученый и заскучал, и тогда ангелы упросили Господа выгородить ему пустыньку, чтобы ему было хорошо. В ад и рай попадают по собственному желанию, но грешникам райский свет болезнен, и они просятся оттуда в ад почти по Эриугене.
Раздвоенность «Ты любишь себя без взаимности: одно Я говорит «я хороший», другое Я: «нет, мерзавец»; то ли дело я, одно говорит «я мерзавец», а другое отвечает «именно»«.
«Разнузданное благородство» — выражение Мирского об Огареве.
«Разлагаться тоже надо умеючи», говорил Мандельштам (против Вагинова — за Бодлера): Ежег. РОПД-93, 48.
Расизм «Русские в Америке — расисты, потому что чувствуют себя третьим сортом и рады думать, что есть еще и четвертый и пятый сорт» (рассказ Н. Б.).
Рецензия на рукопись: «Написано без скидок на среднего преподавателя». Следующая была уже без скидок на среднего академика.
«Религия — опиум для народа? может быть! Но политика для него — героин!» — Граффито в университетской уборной в Риме.
Рецептивная эстетика считает, что текст непонятен, но читатель делает его понятным. (Но кто делает понятным читателя хотя бы самому себе? кто кого светлей?) Я говорил сыну: «Тебе не нравится эта книга? Неважно: важно, чтобы ты ей понравился». (Ср. БОГ.) Это я выворачивал наизнанку Теренцианово Pro captu lectoris habent sua fata libelli, а рецептивизм только повторяет Теренциана без ссылки на источник.
Романтизм Б. Садовский, «Черты из жизни моей»: «По зимней дороге… днем развлекали мой путь станции и постоялые дворы… По ночам луна сияла… под звук колокольчика, слушая ямщицкие песни и вой волков, летел я, дремля в кибитке…» — как будто ямщицкие пути были ночными, а ночлеги дневными.
Романтизм Наполеон, романтический герой, был человек без страстей: чистый ум, движущий страстями армий. Цветаева, его поклонница, наоборот ей нужна была топка страстей, чтобы работал двигатель фабрикации рационально вывереннейших стихов.
Род «Скверное кофе» от лица рассказчицы и «кофе простыл» от лица светского персонажа — у Берберовой в «Аккомпаниаторше». [403]
Роскошь «И не позволяй себе роскоши стать кому-то необходимым».
(Часть II. «На добрую память». Глава 3. «Тихие откровенности». …И терпение переполнилось. Последней каплей была казнь какого-то учителя в какой-то андалузской деревне. Все взметнулось, небо вспыхнуло зеленью и погасло. Улицы замостились головами — булыжник потрясал котелками, и по воздуху распоролись шелковые черные бабочки. Рви! Загорелась медь предохранителей, и шип ее зеленых паров нельзя было заглушить свистками. Огороды Больших бульваров лопнули от гордости. Черная мощь не обочлась. Рви! Загородились порочные бесконечности штукатуренных рвов. Свет пропадал с каждым криком, и они хрипели все новыми пророчествами и прорицаниями. Хрюканье обуви по каменной земле и лязг падающего гофрированного железа отсчитывал надсаждающийся перебой фабричных гудков. Рви! Все на улицу! Мощный мрак шлепали по морде горящими газетами. Светлые змеи пробегали по фетровой икре и улетали, помахивая хвостиком. Ревущие обшлага распадались крыльями, и черные пучеглазые утюги врезались в кучи, замолкавшие, чтобы снова заныть «Невозможно!» Рви!.. Зацепи зарю земляную бездельницу! Царапай разъезжее! И стекло валилось звонкой инструментовкой ударных. «От, крепкое. Бью в него ломом, дырка есть, а звезды не получаются». Но звезд нигде не было в продаже. — И. Аксенов, «Геркулесовы столпы», роман, ЦГАЛИ, 1095, 1, 29.
Сатира (сатир?). Аким Нахимов был «лицом некрасив, но физиономию имел многообещающую и сатирическую» (В. Маслович).
Сам Работа в искусстве начинается с самоутверждения, в науке кончается самоутверждением.
Самоубийство Сколько у Пушкина было в жизни дуэлей? Пушкинисты избегают прямого ответа. Его многочисленные вызовы и единичные дуэли аналогичны рулеточным выстрелам Маяковского, которых было много, но сработали они, только когда стало необходимо.
Самоутверждение Марионетка, которая, утверждая свою свободу воли, рвет одну за другой свои нити и в конце концов остается грудой членов лежать на сцене, — откуда этот образ?
Свобода Т. В. объясняла: стоики различали провидение и судьбу: первое — программа, вложенная в живое существо, второе — ее реализация, а в зазоре между ними — свобода воли. Ю. Ф. сказал мне: вот она, та внутренняя свобода, которой вам недостает.
Свобода тщеславия — выражение Пимена Карпова.
Себя Каша, которая сама себя хвалит, кошка, которая сама себя гладит (слышались в интонациях доклада НН). «Идет дальше и видит: стоит каша фуфу и сама себя помешивает» (афри[404]канская сказка). — Есть понятия «специалист по самому себе», «доклад о собственной эрудиции», с выходом в эстетику постструктурализма.
Сенека теперь воспринимается как аналог новому русскому, этакий римский Березовский, со своим богатством (от подарков императора, но не все же!) правящий государством из-за кулис. Только это и занимало современников, а что он еще был философ и хороший писатель, это знал лишь тонкий слой элиты.
Сократ «Господи, прости их, они ведают, что творят» — это ведь вариация Сократа, «кто грамотней: тот, кто делает ошибки нечаянно или нарочно?»
Связь времен Фейхтвангер писал на античные и средневековые темы с современными реалиями — а как бы выглядел роман на современную тему с античными реалиями? Как стихи Поплавского?
Секс Если переходить на сексологические термины, то литература (и наука) есть не что иное, как вуайерство при людях и природе. Мы, читатели, — не собеседники, мы подслушиватели чужих диалогов.
Семантика метра Что, если бы Пушкин не перешел бы в «Руслане» на лирический 4-ст. ямб и остался бы при эпическом 4-ст. хорее «Ильи Муромца» и «Бовы»?
О, дела давно минувшего,
О, старинные предания!..
Князь Владимир Красно Солнышко
Во своей высокой горнице
С сыновьями правил пиршество…
Было бы впечатление погруженности в предмет вместо дистанцированности — по существу, Пушкин в «Руслане» уже играет точкой зрения, как потом будет в сцене смерти Ленского.
Семантический ореол Ремизов, уходя, вешал на дверь записку: «Выхожу один я на дорогу» (Седых, 113).
Синонимы В изд. АН одновременно выходили полные собрания Герцена и Белинского, при либерале Герцене были «комментарии», а при рев. демократе Белинском «примечания».
Синтаксис Мы учимся сути по придаточным предложениям: в них те предпосылки, которые обычно умалчиваются по самоподразумеванию, а в главных предложениях может быть и вздор.
Синтаксис «В отношении таких слов, которые являются нелитературными, грешен, употребляю. Но по отношению к людям никогда, [405] стараюсь не обижать личность. А для того, чтобы связывать различные части предложений, бывает». Ю. Лужков (Ит. 28. 10. 1997).
Склонение «…оказалось совершенной фрустрой», сказал в докладе Г. К.
Слова «Когда последние — это были vпостась и vccon — были по сажены на корабль… Это просыпаются слова. Они спят днем, когда вещи бодрствуют, и бодрствуют ночью, когда все спит. Тогда и следует их брать… Если мы не хотим погибнуть, с корабля нужно высадить глаголы движения… Ах, наречия загромождают трюм и делают наш корабль похожим на барку с кирпичами…» Это не Кржижановский, это Ш. ван Лерберг, «Весы», 1907, 2.
Со Право на сосуществование, борьба за сосуществование.
«Спокойно жить — это когда знаешь, что можешь умереть, когда хочешь».
Смерть «Умру и буду тебя вспоминать», сказал Н. Брагинской ее сын.
Смерть Киплинг: «Кто не дотерпел до смерти, тому нечего было терпеть». — «Равви, долго ли еще? у нас уже нет терпения! — Евреи, не дай бог, чтобы это длилось столько, сколько у нас есть терпения!»
Смерть «Распряжки и вывода из оглобель не трепещу» (Лесков, 11, 494).
Смерть «Идя потом домой, он соображал, что от смерти будет одна только польза: не надо ни есть, ни пить, ни обижать людей — от жизни человеку убыток, а от смерти польза» («Скрипка Ротшильда»).
Сознание и бытие Доклад О. Вайнштейн об одежде западных гуманитариев: кто-то ходила, одетая по-феминистски просто, но в архив одевалась корректно: в фуфайке ей приходилось самой таскать пыльные папки, а когда была в дамском пиджаке, то ей помогали служители.
«Совок? От лопаты слышу».
Справедливость и милосердие — атрибуты Божьи, школа диалектики. «Проси, говорит, у меня милости, — отца родного съем; а будешь, говорит, по закону требовать, а тем паче по естеству — шабаш» (Щедрин, «Завещание моим детям»). В. Микушевич: «Венцлер, фрейбургский теолог, автор книги «Проблема зла у Вл. Соловьева», сказал мне: Бог Вас простит, потому что без Вас ему было бы скучно». [406]
Сон сына. В библиотеке отыскались подлинные письма Витрувия в китайское посольство — вложенные в чье-то собрание сочинений машинописные листы капитальным шрифтом, сложенные в гармонику. Почему-то сплошь похабного содержания: «а с таким-то вот что случилось…» — наверное, это у них был та кой фольклорного происхождения код для подрывной информации.
Спираль Г. Френкель открыл, что это была необходимая основа композиции ранней поэзии и прозы, начиная от Гесиода: исполнение устное, назад не перелистнешь, периодически приходится возвращаться и напоминать главное. М. Е. Сергеенко самостоятельно нашла то же в «Земледелии» Катона. Я разобрал с этой точки зрения последний отчетный доклад Ленина в 1922 г.: безукоризненно то же, мысль периодически прерывается и возвращается к «Но гвоздь в…»
Спираль Со слов Е. Г. Эткинда: Эйхенбаум начал однажды оппонирование на защите словами: «Прежде всего я хочу сказать, что диссертация полностью удовлетворяет требованиям и автор заслуживает звания, — прошу это запомнить, потому что по том мне будет очень трудно к этому вернуться».
Способность У меня не то чтоб нет способности учиться языкам — у меня слишком велика способность их забывать. Читаю без словаря, как без очков: понятно, но не ясно, не сбиваешься с пути, но ничего не видишь по сторонам.
Способность к самостоятельности и потребность в несамостоятельности — тяжелое совмещение.
Современность Наше позитивистское «главное для интерпретации произведения — восприятие современников» — по существу, тоталитаризм современничества, исторический презентицентризм. А деструктивистский протест — это антиисторический презентицентризм, вот и вся разница.
Современность «Современники вообще любят плохую литературу», сказал А. Панченко.
Специализация Почему, при всех недостатках, классическим стал все же Еврипид Анненского, а не, например, Мережковского? Потому что Мережковский навредил себе, переводя всех трех трагиков подряд и унифицируя их своим стилем: над ними читатель говорил «это Мережковский», а над Анненским «это Еврипид». Вот выгода самоограничения.
Статистика (ФЗ 1997) В 1996-м половина жителей России не прочитала ни одной книги. В. Виноградов говорил: «Мы любим гордиться размахом: нам скажут обидное, а мы в ответ: «Зато у нас одних неграмотных больше, чем все население Дании». [407]
Стиль К. Федин, как все сверстники, формировался на Достоевском, но без влияния стиля Достоевского — потому что это с ним было в Германии, по переводам. Точно потому же ускользнул от русской стилистической моды и Вяч. Иванов.
Стиль «Почему Пушкина не преподать иностранцам? потому что прозрачен, у него или одно значение, или, сквозь него, бесконечно много. А у Цветаевой четыре или пять, все можно перебрать» (кажется, А. Осповат).
Стилизация «Какой породы была Муму?» — Никто не помнит. Испанской породы, спаниель. А обычно ее представляют более плебейской, стилизуя под Герасима. (Кажется, Р. Лейбов.)
«Столпотворение истины», описка М. Альтмана в заглавии Флоренского, «Разг. с Вяч. Ив.», 117.
Социалистический классицизм Постановление французской Академии о «Сиде» написано совершенно советским языком: так-то так, но требуется вот что.
Смирно Подходить ко всякому человеку по форме «смирно», как для молитвы, — Л. Толстой, 54, 173, 189.
Соборность Вяч. Иванов начинал ее с любви втроем: если двое стали одно, то почему бы им не любить третьего? — Однако, если один чувствует себя раздвоенным, то может ли он любить хотя бы второго?
«Коллективный солипсизм» — писал Шестов о большевизме.
Страдание «Царица страдала убеждением, что ее призвание — спасти Россию», восп. Бьюкенена.
Старость «Как себя чувствуете? — Хуже, чем раньше, но лучше, чем потом». (Слышано от В. Е. Холш.).
Старость Представить себе творчество старого Пушкина легче, чем старого Лермонтова. Первого — по образцу Вяземского и Тютчева, а второго по образцу — Огарева?? — «Как сказано у старика Лермонтова…» — сказал кто-то.
Старуха В «Пиковой даме», гл. 3, графиня, умирая, «покатилась навзничь», а в гл. 4 утром «мертвая старуха сидела окаменев». Помнил ли это Хармс?
Стрекоза и муравей по-папуасски будет попокоруа и кикихи. [408]
Сумма Анненский в разговорах «выработал целую мистическую теорию: мир заключает в себе лишь известную сумму зла, и страдающие должны радоваться, если свалится на них лихая беда или лютая болезнь: они тем облегчат бытие всего человечества» (П. Митрофанов у Венг. II, 287).
А ночью с 1 на 2 сентября приснился неясный мифологический персонаж и сказал:
Вчера было первое,
А теперь второе.
Наше дело нервное,
А мы не герои.
Тайна Афоризм из АиФ 1997, 23: «Как мы живем — это государственная тайна, а на что живем — коммерческая».
Тайна Священная свадьба Зевса и Геры справлялась на Самосе, длилась 300 лет и была тайной (Сх. к «Ил.», 1, 609. Возможна порча текста).
Такое Была пародия Б. Аннибала на «Дали» Брюсова с примечаниями к каждому слову («Я чтил Христа, равно и Будду, и Маркс был так же мною чтим. Теперь стихи писать не буду, а только примечанья к ним. — Христос — основатель христианской религии; Будда — основатель буддийской религии; Маркс — известный петербургский издатель»). К строчкам «Вошел — и знаком Зодиака был каждый осенен мой шаг» было примечание: «Зодиак — такое слово». Это лучшее примечание, какое я знаю: комментарий так и должен сообщать читателю, что такие-то слова рассчитаны на понимание (такое-то), а такие-то на непонимание. Есть произведения — «Конец хазы» или «Туатамур», — которые разом выцветают, если к ним приложить словарик
Текстология Для Пастернака вдохновение, «сила» были синонимами быстроты, «сейчас же и тут же». А работал он, как ломовая лошадь, и поэтому черновики уничтожал.
Тмесис Сказка Державина начинается: «Царь жила-была девица, Шепчет русска старина…» — отсюда весь тмесисный стиль цветаевской «Царь-девицы». Ср.: «если чего-нибудь ждать настоящего, то только здесь — не у бизнес- же- менов в Америке!» (слова Есенина в письме Зубакина Горькому, Немир. 138). Еще точнее: «Контр твоя революция нам теперь вполне известна…» (Рассказы Синебрюхова).
Толстой Нейгауз говорил: я понимаю, что Гольденвейзер не противится злу, но почему он так противится добру? [409]
В. П. Зубов писал Ф. А. Петровскому письма от лица помещицы Коробочки и других лиц. «Скажите, пожалуйста: от кого ушел Лев Толстой? С. А. пишет, что от Черткова, тот — что от Татьяны Львовны, та — что от Гольденвейзера, тот — что от Гусева, тот — что от Сергеенки, тот — что от Александры Львовны, та — что от Булгакова, а г-н Мейлах пишет, что от всех сразу, кто же прав?»
Тщеславие Аракчеев делал запись на вкладках евангелия каждый раз, когда он отказывался от Андреевского ордена.
«Товарищи!» — обращалась Цветаева к белогвардейцам («…жива еще — Мать — Страсть — Русь!»)
Точка зрения Нумерация мест в зале заседаний — слева направо, но с т. зр. сидящих или президиума? В Академии наук на Лен. проспекте — с т. зр. президиума; сидящие могут обидеться.
Транскрипция По телевидению показывали «Бесов» Вайды, и переводчик произносил фамилию Chatoff — «Чатов». Чего требовать, итд.
Традиция в литературе — это ощутимая ограниченность принятого набора слов: большего или меньшего, чем в уличном разговоре?
Благотворная денница
Разорвала ночи мрак,
И пустынная синица
Пела утро кое-как.
Языков
Труд Непрочитанный Языков — я бы начал о нем так: «Он был великий труженик: в Дерпте у него писалось столько строк в месяц, что не удивляешься, что он ничему не учился, а удивляешься, когда он успевал пить…»
Труд Тынянову было трудно не открывать новое, а доказывать очевидное — поэтому он и перешел от науки к литературе. Его критические статьи недооценены, а он был лучшим критиком, чем литературоведом: его жанр — эссе, бессильный в русской традиции. А 30-е гг. требовали больших жанров: видимо, Тынянову легче было примениться к ним в беллетристике, чем в науке.
Трусость «Есть несколько рецептов устоять перед соблазнами, но лучший — трусость» (М. Твен, «По экватору»).
Турецкий «Отец умер со свойственной его турецкой душе беспечностью» (Ясин., 219).
Увя В Письмовнике Курганова в списке междометий перечисляются: увы, увя — видимо, от oh Weh. [410]
Узелок У мексиканских индейцев при очищении от грехов женщина сжигает веревочку с узелком на каждого мужчину (Фрезер, 34)
Узелок Узелковое письмо перуанского типа самостоятельно изобрел капитан Головнин в японском плену, выщипывая разноцветные нитки из мундира, когда хотел побольше запомнить, а записывать было не на чем. Это тогда японцы будто бы перевели с его голоса оду Державина «Бог» на японский язык, о чем комментаторы поминают с гордостью, хотя этого перевода никто не видел.
Устав На стенке в РФФИ выписка: «Подчиненный перед лицом начальствующим должен иметь вид лихой и придурковатый, дабы разумением своим не смущать начальства» — Устав Петра I.
Утилитарность искусства. Глеб Успенский в Колмове страдал запорами, но не давался клизме; а услышав, как санитар Федор напевает литургический стих («ах! вы настоящий христианин!»: он ведь и в письмах обращался: «Святой Иван Иванович…»), дался, и Федор ставил промывание, напевая стихиры (Летоп. ГЛМ, 4, 1940).
Ународовать в знач. популяризировать писал Срезневский: «и десятисложный стих ународовался».
Утка газетная, Ente от N. Т., non testatur. ANN значит nomen nescio.
Устрицы Белинский был до них великий охотник (Неведенский, 45).
Управление Тютчев о Грейге сказал: Конногвардейскому офицеру поручают финансы, публика удивлена, но не очень; а попробуйте Рейтерна сделать конногвардейским командиром, все с ума сойдут! (Феокт., 294).
Уровень Л. Пинский о студентах в Ярославле: «Вижу, не понимают, стал понижать уровень, понижал, понижал, но так и не достиг дна» (восп. З. Паперного, ТынСб 10, 741).
Уф Наполеон спросил придворного, что скажут добрые французы, когда он умрет. «Ах, они скажут что же теперь с нами будет» итд. «Вы думаете? Может быть. Но сперва они скажут: Уф!» Мировая культура сказала «уф» после смерти Пикассо, русская после смерти Толстого, но не после смерти Пушкина: Пушкина она похоронила заблаговременно еще в 1830.
Ушко — сон сына о верблюде, которому всю жизнь хотелось пройти в игольное ушко, а вместо этого он попал в царствие небесное. [411]
А приятелю С. Аверинцева («надо его знать, чтобы оценить», сказал С. А.) приснился говорящий кот. Он счел кота оракулом и спросил, будет ли война. Кот ответил что-то матерное, а про войну — неразборчиво. Другой кот со шкафа пояснил: про войну он говорит только по-китайски.
«Фальшивый купон» — не он ли образец того рассказа Хармса («Связь»), где неведомо взаимосвязанные герои в финале едут в одном трамвае? а заодно и поэтики совпадений в «Докторе Живаго», о которой теперь много пишут?
Feedback Эпиграф в ОГ: «Делая подлость, не ссылайтесь на время. Помните, что время может сослаться на вас».
Festina lente — «не спешите, но делайте быстро».
Физиология Я как тот персонаж из притчи Заяицкого, который забыл, что психология — наука неисчерпаемая, а физиология исчерпаемая, не рассчитал темпа и к 45 годам выучил ее до конца. Очень был недоволен: в старой науке ничего не осталось, а новую начинать поздно. Так и кончил жизнь, занимаясь рыбной ловлей. А я (не умея ловить рыбу) взялся за новую, за лингвистику стиха, и недоволен, что жизни уже не хватит.
Фирс С. Г. Голицын, «длинный Фирс», не сделал карьеры, потому что именины Фирса — 14 декабря.
Хмель Костров трезвый не любил стихов Петрова, а пьяный любил (Вяз. ЛП, 69).
«Хорошее искусство — это то, которое современникам кажется старинным, а потомкам — новым». Плутарх, «Перикл», 13, о Парфеноне.
Хер Ответ А. С. Хвостова на послание А. В. Храповицкого начинался: «От хера умного к посредственному херу Пришло послание. Доволен я чрез меру…» итд. («Раут», III, 155).
Цензура Благоразумный цензор держится системы: угадывать, как могут истолковать статью враги; неблагоразумный и такой системы не держится, а только боится (Никитенко, 22 дек 1852). Цензор Ахматов запретил арифметику, потому что в одном месте между цифрами стоял ряд точек, обнаруживавший тайный умысел (25 февр. 1853).
«…а Царевна-лягушка став красавицей, еще долго чувствовала себя чудовищем» — и наоборот. — «Принц, конечно, к Золушке пришел, но не женился на ней», сказала девочка. [412]
Цареубийца «Оставалось истребить последнего тирана, а таким был он сам». Ремизов о Савинкове, Ив., 266. См. АФИНЫ.
Ценность Психолог сказал: «У Житкова в «Что я видел» самое замечательное и труднодостижимое для взрослого — безоценочность».
Цель «Дядя Филя! Что делается на том свете, ты чувствуешь?» — «Так себе — пустяки и мероприятия. Это несерьезно, Иван Федорович, зря люди помирают» (Платонов, «Четырнадцать красных избушек»).
Центон русский, из малоизвестных (ср. ПОСТМОДЕРНИЗМ): у Вересаева в рец. на «Алкея и Сафо» В. Иванова, по поводу сборки текстов из порознь дошедших фрагментов:
Вновь я посетил
Тот уголок земли, где я провел
Отшельником два года незаметных.
Вот мельница, — она уж развалилась;
Прервали свой голодный рев [колеса?]…
«Человек человеку — черный ящик». «Человек человеку — Розеттский камень».
Человек «Еще в Петербурге я спросил К., как он к человеку относится. Ничему не удивляюсь, ответил К., жду от каждого самой последней подлости, но верю в добро — такая у меня повадка» (Ремизов, «Учитель музыки»), — «Теперь уж приходится спрашивать не «веришь ли в бога», а «веришь ли в человека»«(Вяч. Иванов М. Альтману, 80).
«В человеке еще живет один маленький зритель — он не участвует ни в поступках, ни в страдании, он всегда хладнокровен и одинаков. Его служба — это видеть и быть свидетелем, но он без права голоса в жизни человека, и неизвестно, зачем он одиноко существует. Этот угол сознания человека день и ночь освещен, как комната швейцара в большом доме. Круглые сутки сидит этот бодрствующий швейцар в подъезде человека, знает всех жителей своего дома, но ни один житель не советуется со швейцаром о своих делах. Человек никогда не помнит его, но всегда ему доверяется — так житель, уходя из дома и оставляя жену, никогда не ревнует к ней швейцара. Это евнух души человека. Жители входят и выходят, а зритель-швейцар провожает их глазами. От своей бессильной осведомленности он кажется иногда печальным, но всегда вежлив, уединен и имеет квартиру в другом доме. В случае пожара швейцар звонит пожарным и наблюдает снаружи дальнейшие события». — «Чевенгур».
Четырнадцатый век Островскому сказали, что «Грозу» перевели во Франции, он удивлялся: «Зачем? для них ведь это — четырнадцатый век». Стивен Грэм, английский славянофил, исходивший пешком [413] Россию и по Лондону ходивший в косоворотке, объяснял свое умиление: «Там все — как у нас при Эдуардах!» — т. е. тоже в четырнадцатом веке. Кто удивляется на то, что у нас сейчас происходит, пусть прикинет: прошло сто лет — какой у нас нынче век? Пятнадцатый. То-то. Кстати, тогда тоже поджигали тех, кто выбивался из цеховых уставов обязательного равенства.
Штаны В начале XX в. в петербургском свете это слово было приличнее, чем вульгарное «брюки» (В. Набоков к «Онегину», I, 26). Когда Остап Бендер предпочитает не «Штанов нет», а «Брюк нет» («граждане довольные расходятся по домам») — это уже другая культура. На двусмысленном пограничье стоит трагедия «Владимир Маяковский», где в нарастающем гуле кричат: «Штаны, штаны!», и от этого страшно.
Шиш Дьявол может являться хоть в образе Христа (но не Богородицы), и Тереза Авильская проверяла, показывая шиш: от шиша бежал (В. Злобин, в кн. о Гиппиус). «Чертенята ангелятам шишики показывают» — с осуждением о «Посолони» (Рем, «Крашеные рыла», 99).
Шапка-закидайка — там же, 97
Штопор «Пусть я не микроскоп, а штопор, все равно не стоит мною гвозди забивать!» — Маршак говорил: если человека расстреливают, пусть это делает тот, кто владеет винтовкой.
Эгоцентризм Ахматова говорила: когда на улице кричат «дурак», необязательно оборачиваться («Арион» 1997, 1).
Эволюция Дарвинизм и ламаркизм совместимы: русская литература в советских условиях развивалась как вымиранием слабых, так и приспособлением сильных.
Et quibusdam aliis Какой-то писатель по радио: «Беседовали мы, в частности, о всевозможных вещах…»
Эпикур На него удивительно похож Ленин в «Мат. и эмпириокр.»: пусть материя будет энергией, пусть чем угодно, только бы не проявлением божества.
Юности зерцало Когда стараются сочинить новую российскую идею, это напоминает, как американцы в XIX в. сочиняли себе национальные обычаи, например — есть с ножа.
Второй разбойник: Вот я никогда снов не вижу, а они меня видят.
«Дон Жуан» [414]
Японский рецепт долголетия: раз в неделю ничего не делать. «Синий журнал», 1912, 25.
Я Бердяев, «Самосознание»: «Андрей Белый сам говорил про себя, что у него нет личности, нет Я: иногда казалось, что он этим гордился». Не было личности, а была индивидуальность, категория неморальная.
Я и мир «Ваш круг общения? — Это те, с кем я себя нормально мироощущаю». Интервью с артисткой Л. Зайцевой, КП 18. 04.97.
Язык «Вы думаете, что казенный язык — это разговорник, в котором есть только готовые фразы, а это — словарь, которым можно сказать и любые собственные мысли». См. РИТОРИКА.
Язык Анненский «любил просторечие, произнося его как иностранные слова» (восп. Волошина).
Язык На феррарско-флорентийском соборе, переводя с латинского, «глаголющи тремя языки, гречьскы, фрязскы и философскы» (цит. Лотман, Письма, 617). См. КУРГАНОВА ПИСЬМОВНИК.
Язык «Ботать по дерриде» — выражение в НЗ (кажется, Г. Дашевского).
Язык Н. Ав., когда к ней пристают цыганки, говорит им первые вспомнившиеся стихи Вергилия или Горация, и те с бранью отстают. От собственного языка они отшатываются еще скорее: А. А. Белецкий сказал мне, как ответить по-цыгански «пошел прочь», но я забыл.
Язык «Никакой язык». «Тетушкин язык». «Язык утверждает, что ничего не случилось». Выражения Б. Житкова.
Сон на заседании. Берег моря, олеографически голубое небо, пустой пляж, уходящий вдаль. Я иду по темной кромке песка, издали приближается девушка-подросток, босая, подвернутые брюки, клетчатая рубашка. Она смотрит в меня, и я понимаю: она ждет, что я почувствую вожделение, а она поступит, как захочет. Но я не могу почувствовать вожделение, потому что не знаю, какой я? Такой, как есть? как был в давнем возрасте? как представляю себя в фантазиях? И оттого, что я этого не знаю, я медленно исчезаю и перестаю существовать.
Леноре снится страшный сон —
Леноре ничего не снится. [415]
Примечания
1
Напомню: лингвистические традиции Москвы существовали только для лингвистов. Я учился на литературоведа и поэтому за пять лет ни разу не слышал на лекциях имени Соссюра — только изредка в коридорах. У Пушкина альманашник говорит: Руссо был человек ученый, а я учился в Московском университете. Эти слова мне не приходилось забывать ни на минуту. (обратно) 2
Все цитаты — по памяти, кроме немногих обозначенных. Прошу прощения у товарищей-филологов. (обратно)
Оглавление • Михаил Леонович Гаспаров Записи и и выписки •I. От А до Я •II • ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ И РЕВОЛЮЦИЯ • ПРИМЕЧАНИЕ ФИЛОЛОГИЧЕСКОЕ • ПРИМЕЧАНИЕ ИСТОРИЧЕСКОЕ • ОБЯЗАННОСТЬ ПОНИМАТЬ • ФИЛОЛОГИЯ КАК НРАВСТВЕННОСТЬ • ПРИМЕЧАНИЕ ПСЕВДОФИЛОСОФСКОЕ • ПРОШЛОЕ ДЛЯ БУДУЩЕГО • ПРИМЕЧАНИЕ ПЕДАГОГИЧЕСКОЕ • КРИТИКА КАК САМОЦЕЛЬ •III. От А до Я •IV • ВЕРЛИБР И КОНСПЕКТИВНАЯ ЛИРИКА •V. От А до Я •VI • ВРАТА УЧЕНОСТИ • АНТИЧНОСТЬ • СТИХОВЕДЕНИЕ • ПЕРЕВОДЫ • КРИТИКА • СЕМИОТИКА: ВЗГЛЯД ИЗ УГЛА • ОТВЕТЫ НА АНКЕТУ ЖУРНАЛА «МЕДВЕДЬ» •VII. От А до Я