ЕЛИСЕЙСКИЕ РАДОСТИ
Невнятное находит колыханье
* * *
Невнятное находит колыханье.
Синеть, сквозить — ни радость, ни страданье.
Когда волнистая меня скрывает мгла,
струясь, мое двоится очертанье.
События, и планы, и дела —
простая тень, которая легла,
вся синяя, на бережку пригожем.
Но сами облака — событие. Приник
прозрачной влажностию этот миг
и отступает, мной отягощенный,
моими душами и запахами кожи,
чтобы дальше течь, сникать, не мочь, не сметь,
и на песочке теплом — замереть.
1933
Как много в мире есть простого
* * *
Как много в мире есть простого
обычным утром в пол-шестого!
Бог, этот страшный Бог ночной,
стал как голубь, совсем ручной:
принимает пищу из нашей руки,
будто бывать не бывало былой тоски.
Тикают ходики так умильно,
кушая завтрак свой простой, но обильный.
Для еды, правда, ещё рановато —
не везде убралась туманная вата,
и трава вся в слезах (твои ли ноги
шли вчера по ней без меня, без дороги?),
и восходит всюду, справа и слева,
то, что всходить должно: солнце и посевы —
и такая свежесть, и так все просто,
будто мы считать умеем всего лишь до ста.
1947-1955
О, ангел милый, дорогой
* * *
«О, ангел милый, дорогой,
ты страшных песен сих не пой
и темнотой меня не мучь,
мне этот вечер так тягуч,
и да, и нет — один ответ,
и да, и нет — один конец:
оледенелое окно —
общедоступный леденец.
А был когда-то ранний час,
и были ласковы сугробы,
я шел на рынок, чтоб достать
на три рубля конфеток пять,
о тайнах вечности и гроба
тогда мы рассуждали оба,
мы их изведали в постели
не как-нибудь, а в самом деле,
нет, нет, о, милый, дорогой,
не пой, не пой, не пой, не пой!»
Но ангел вьется, ангел вьется,
под потолком крылами бьется,
и с поколебленной им люстры
срывается граненый сгусток,
с прозрачным звоном упадает,
лежит в тарелке и не тает,
семью цветами отливает.
Как это просто, о-ля-ля,
да будет пухом мне земля,
приятен суп из хрусталя.
Нанюхался я роз российских
* * *
Нанюхался я роз российских,
и запахов иных не различаю
и не хочу ни кофею, ни чаю.
Всегдашний сабель блеск и варварство папах,
хоронят ли иль Бога величают
иль в морду мне дают, остервенясь —
скучаю меж соотечественников немусикийских,
но миром тем же мазан и пропах —
кто долго жил среди плакучих роз,
тому весь мир ответ, а не вопрос.
1935
Ты приоткрыл свои уста
* * *
Ты приоткрыл свои уста,
в них оказалась пустота.
Как окаемка золота
небес! Поспешности фигур.
А между тем уста жуют
былой и небылой уют.
Везде сплошная колыбель,
отсутствие совсем могил.
О милый месяц, неужель,
о неужель ты снова мил!
Плывет святая простота
через места, через уста,
и ряд фигур, тобой волнуем,
рот зажимает поцелуем.
Шорохи в ветвях древесных
* * *
Шорохи в ветвях древесных,
их значенье неизвестно -
мы не верим в бестелесных,
все не может быть иначе.
Набегают, набегают
в зеленеющем движеньи
холодеющие звуки.
Сунул я в карманы руки —
полное пренебреженье
к шорохам, деревьям, значит?
К этой тайне горько-сладкой?
Я не знаю, кто здесь гадкий,
я иль мир, или мы оба —
все не может быть иначе...
Неужели так до гроба
одиноких дум круженье,
свод небес почти постылый,
если ж Бог, то только с тыла?
1947-1955
Благодарение за тихие часы
* * *
Благодарение за тихие часы,
за нашей пищи преосуществленье.
Сей миской облекается непрочной
состав заоблачный или кисель молочный.
О жизнь богатая: есть даже молоко.
На цыпочках стоит недалеко
видение двусмысленных полей —
творимый, но не нами, клей,
скрепляющий взаимно лоскутки.
Друг другу мы становимся легки,
уже не мы, а близнецы иные.
Элизиум сочится, дождик лунный,
на лицах блещут капли неземные,
рабочий пот, иль слезы, или слюни —
не разобрать загробнейший удой,
но он становится насущнейшей едой,
и млеком ангельским, и молоком коровьим,
и дружественным сном, и неземным здоровьем.
В тот день, когда меня не станет
* * *
В тот день, когда меня не станет,
ты утром встанешь и умоешься,
в прозрачной комнате удвоишься
среди пейзажа воздуха и стен:
моей души здесь завалилось зданье,
есть лень и свежесть, нет воспоминанья.
1934
Жать рожь, жать руку. Жну и жму
* * *
Жать рожь, жать руку. Жну и жму
язык, как жалкую жену —
простоволосая вульгарна
и с каждым шествует попарно,
отвисли до земли сосцы,
их лижут псицы и песцы...
— Воспоминанье о земле,
о том, как там в постель ложатся,
чтоб приблизительно прижаться.
1933
Я живу близ большущей речищи
* * *
Я живу близ большущей речищи,
где встречается много воды,
много, да, и я мог бы быть чище,
если б я не был я, и не ты.
О играй мне про рай — на гитаре
иль на ангелах или на мне —
понимаешь? ну вот и так дале,
как тот отблеск в далеком окне.
И шейный срез, пахучий и сырой
* * *
И шейный срез, пахучий и сырой,
от делать нечего он трогает порой,
по слойке круговой закон моей природы
стараясь разгадать, пережитые годы
обводит пальцем он без всякого усилья,
скользит по связкам и по сухожильям,
упорствует в насвистываемом марше:
«О больше тридцати? Так ты меня постарше» —
откинулся, прилег, и лес стоит над ним,
над неказненным, неказистым, никаким.
1934
Что это так, согласен, но
* * *
Что это так, согласен, но
выбор не мал и без запроса —
устойчивое снесено
и предлагает нам земля
заелисейские поля,
туманные, как папироса.
Полный отказ от измерений!
Зато и счастливы же тени,
мои шуты, сержанты, дуры
и им подобные фигуры,
подмигивающие небесам:
«Теперь ты нам подобен сам,
небытие уж стало былью,
всё звёздною покрылось пылью,
так скидавай свою мантилью
навстречу ветреным красам».
1936
Я полюбил и раннее вставанье
* * *
Я полюбил и раннее вставанье:
чуть обнаруженных вещей
предутреннее очертанье.
Эта испарина полей —
нежнейший межпредметный клей,
почти сквозной, почти что млечный.
Я тоже растекусь, конечно,
смягчающей и смутной дымкой,
прежде чем стану невидимкой.
1947
Будь я из золота, тогда
* * *
Будь я из золота, тогда —
и если б был из серебра,
тогда полночная пора
мне б показалась недобра.
Но ты — земля, и я земля
(заелисейские поля),
я на тебе пасусь, пасусь,
тобою от тебя спасусь —
то наслаждение, не страх,
не обращение во прах.
Певучесть длинная в ногах,
из бедер полый небосвод
и впалый, как луна, живот —
чуть только я с тобой возлег,
нет ничего, есть только Бог.
1935
По ветру сердце треплется, как флаг
* * *
По ветру сердце треплется, как флаг,
и обнажается в небесной синеве,
поодаль и повыше от площадки,
где вечно стукаются шары,
живое многоточие игры.
Так значит есть хозяева в усадьбе,
и есть младой лакей, который утром,
осклабясь весь и на ногу с ноги переминаясь,
напиток аравийский подает.
«— Да как же это, барин...» В нитяных перчатках
дрожит горячего сосуда серебро,
через окошко облака трепещут,
березки парами, кисейные, гуляют
сквозь тень и свет в аллее неземной.
Улегся лев с ягненком, оба - мрамор,
остановилось время, как вода в кадушке
застойная. На стены вызываю
уютный призрак рамочек былых
и гроздья лиц на снимках групповых.
Склевать их сладость мухам недоступно
и, в исступлении, прозрачную преграду
они на память о себе покрыли
лирическим пунктиром извержений.
Так, вместе с временем, застыл и вихрь узорный
метелицы коричневой и черной.
Стоит моя луна высоко
* * *
Стоит моя луна высоко,
в пространстве заблуждает око,
в отчизне вздохов я живу,
но есть веселое в весле,
когда с него стекает круг
расплывающихся колец.
Со мной луне не одиноко,
мною волна оживлена,
колеблемая пелена.
Дай, душу я в тебя окуну,
полушай, ну? Луну,
луну я не уберегу
на этом диком берегу.
Здесь угнездился светлый идол,
обломком мрамора сверкая.
Луна ущербная какая!
Такую я еще не видел
иль не предвидел вообще.
Ошибочное изваянье
не в мраморе, а в москвиче,
и не решаясь, изнывая,
луна и в синеве очей.
Да, этот месяц, тощ и худ
в холодочке ранних утр
скромно плетется, неимущий
в расплывающиеся кущи!
Играючи небесный хвост
метет поля сияньем пестрым,
влекут неведомые сестры
на непостигнутый погост,
и пламенем слепимый алым,
покорственно перед стрекалом
влачится подъяремный скот,
но чрез просторы мировые
огромный бог, напрягши выю,
минуя вереницу стад,
бросает неземной канат.
Разве долины это - бездны?
Век золотой, а не железный!
На скалах взбеги сосен цепки,
у них кружится голова,
а рядом с оброненной кепкой
опустошенная трава
вся озарилась новым светом,
мечтательным, как человек.
Росой омытые поля
и тополя с их простотою,
они, а не петух, кричат:
рука к руке, нога с ногою!
Идем дорогою дорогою —
какая новая земля,
светящаяся чистотою!
Потоки хлынувшего света,
в него ведет дорога эта,
да, может быть, и все дороги,
а встречные - сплошные боги,
и благозвучен и далек
легкий очерк облаков.
Только стряхни стебелек,
приставший к виску.
1929
Я не просплю
* * *
Я не просплю
этот июль
его я не потеряю,
и сразу вот
на огород
до чая удираю.
У огурца
большого отца,
приподымаю плети,
и плод двойной
передо мной —
то огруцовы дети.
Для огурца
наши сердца
разверсты хуже могилы.
Так с кожурой
этой жарой
я ем тебя, мой милый.
Земля зелена,
и полна пелена,
что комья сырые греет.
Зверек растет,
как огород:
не знает, зачем он зреет.
Бросаю коту
не всю полноту,
а только хрусткий огрызок.
Он нюх и нюх —
зеленый дух
не то и ему не близок —
такого в рот
кот не берет,
нас отличает это.
Но все ж с ним я
одна семья,
одно зеленое лето.
И хлещет свет,
и смерти нет,
гуляем промежду грядок,
и мне тогда
сплошное «да»
весь этот небесный порядок.
1938
Я не люблю воспоминаний неодетых
* * *
Я не люблю воспоминаний неодетых:
хватает пестрых лоскутков на свете,
но для торжеств, справляемых сейчас
на небесах в прозрачный этот час,
в костюм лазоревый, небесного покроя
невольно облекается былое.
Не для того, чтоб облачною ложью
переиначить золотистость Божью,
но безобразящей не терпят наготы
златовоздушные порывы и мечты,
и молодость небывшая, и ты.
1946
Купола, что грудь, набухли
* * *
Купола, что грудь, набухли
безысходным молоком,
фонари уже потухли,
не мечтая ни о ком,
он надел ночные туфли,
этот город-городок:
лунный властвует поток.
Высунусь и я в окно:
посребренные луною
шпили облака пронзили
да и душу заодно.
Я не знаю, что с луною —
ей ли, старой, быть иною?
Что это вдали маячит
обращенное спиною?
Не спиною, а спиной,
это ничего не значит,
просто призрак неземной.
1951
Загробный вьётся мотылёк
* * *
Загробный вьётся мотылек,
то близок, то почти далек,
с его невзрачного лица
без восклицанья, без исканья
слетает липкая пыльца
на заводи прохладный лак
и на нахально вопиющих
разлегшихся
и не перестающих нукать:
«А ну прыгнуть тебе слабо!»
Колени подняты с мольбой:
«О ты, отец, повсюду сущий,
вы, ангелические кущи,
лечу туда сейчас с обрыва,
мои подошвы видит небо».
1935
Путник замечает ненужное вполне
* * *
Путник замечает ненужное вполне:
лошадиную кость и брошеный сапог,
в расщелине двух ящериц и мох,
и припек более жаркий, чем извне.
Пахнет незатейливостью такой мирок
и пылью, и чтобы сюда спуститься,
совсем маленьким должен сделаться рок,
словно насекомое или птица.
Не отсюда ли вечером возникает мошкара,
когда трубит назойливая детвора:
«пора, пора, пора и тебе смириться».
1933
Центр города, центавры на мосту
* * *
Центр города, центавры на мосту,
уединенные, как на посту в пустыне.
Но ничего, что ночь сошла с долины
и стынет, длинная, и для меня все те же
прохожие, бестрепетные лани,
ведь я не руки простираю — длани.
Кентавр разнообразием хорош:
лик надоест — косматостью утешит,
как пахнет шерстка сном неодиноким;
и хлебом, и дымящеюся миской,
и хлевом, и божественностью близкой
после зеленой скачки по лугам.
1964
Озеро на прогалине
* * *
Озеро на прогалине
вы не встречали, не
замечали в саду?
Ели су-
мрак простерли.
Тлеет костер ли
там иль то фонарик?
Запахом гари
тянет чуть-чуть.
О одинокое озеро
и в охотничьей позе ро-
весник мой... Не хочу,
это не я, а он
по привычке мечтает,
не я, а зеленый склон
в вечере тает.
1950
Как милый потолок смягчает
* * *
Как милый потолок смягчает —
какая ночь! — сияние небес.
— Хочешь, еще тебе налью я чаю,
ты с сахаром иль без?
— Не бес я, хватит, отрицаю
(своих небес я не вмещаю),
Какая ночь! Созвездия сухие...
Надпотолочная стихия,
нарядней чая и печальней:
смерть — победительница спальни.
О милый потолок, мерси,
успеем быть на небеси.
1935
Вечер нисходит
* * *
Вечер нисходит
прозрачен и юн,
отзвуки вроде
неизведанных струн.
Лениво всплывает
луна, бледна,
все, что не бывает,
сулит она.
Вроде природы
звуки из струн,
неудавшихся струн,
словно на небосводе
множество лун, лун, лун.
1947-1955
О желтенький собрат, о кенар
* * *
«О желтенький собрат, о кенар,
ты над геранию в окне,
и тот же ты в грудях, во мне
поешь, порхаешь тут и тут,
рождаешь востроносый зуд» —
взволнованная восклицает Мавра,
под кофтой ходят груди расписные
размеренно, как маврина икота.
Хозяина ученый сон объемлет,
полдневный сон над иноземной книгой,
там овцы пыльные и люди золотые,
и ходит ходуном пасхальный перезвон.
1938-1941
Колю я на балконе сахар
* * *
Колю я на балконе сахар,
воспоминаю Кольку и уста.
Да, сахарны. Колю не Колю — сахар.
Такой, как он, едва ли один из ста,
теней и света обреченный знахарь
и провозвестник окрыленных воль.
Гол, как сокол, нисходит месяц в дол
и бражничает там, желанный —
далеко колкий Колька, это странно.
1936
Этот город — раскрашенный переулок
* * *
Этот город — раскрашенный переулок
и домишки, что пирогов требуют,
или по крайней мере теплых булок, —
ах, он и всегда-то был на пол-дороге к небу,
хотя локти, ах, локти бывали полнотелы
у хозяйки, розою что у печки рдела.
Так-то, Русь, сядем с тобой покалякаем
о заутренях вкусных, о парнях — непокойниках,
о парче на покров, теперь поузорчатей —
не по-нынешнему мы когда-то плакали.
1941
Мечтатели уселись, слышат
* * *
Мечтатели уселись, слышат,
как талый снег, сию минуту
замешенный на солнце и вине,
клокочет, булькает у голубей
в коротких горлышках раздутых,
переливаясь через край,
когда про недалекий рай
уверенные голуби воркуют.
Которую весну или какую
творят они? Но солнце голубей
становится, прозрачнее и выше.
Наверное, там хорошо, на крыше.
1933
По тем ступеням, по которым
* * *
По тем ступеням, по которым
теперь спускаюсь шагом скорым,
был и подъем по ним ничтожен?
На тех ступенях, на которых
разношуршащий этот ворох
стопою шаткой потревожен?
По тем ступеням, по которым —
ничтожен тоже, ну так что же:
хорош опавших листьев шорох
на тех ступенях, на которых.
1947-1955
В стране советов я живу
* * *
В стране советов я живу,
так посоветуйте же мне,
как миновать мне наяву
осуществленное во сне?
Как мне предметы очертить
и знать, что я, а что не я —
плохой путеводитель нить,
бесплотная, как линия.
Действительность скользит из рук,
почти немыслимый предел
мне примерещился и вдруг
вещественностью завладел.
Гоню математичность в дверь,
довольный тем, что окон нет —
невинностью она как зверь
и для меня, и для планет.
1956
За чаепитием воскресным
* * *
За чаепитием воскресным
мне интересны и прелестны
равно и крендель и хозяин.
Одушевленнейших предметов
и речи неодушевленной
благожелательный свидетель,
сижу, простое изваянье,
с наружностию мнимо-грустной,
напиток попиваю вкусный,
и белым голуби пометом
мне плечи твердые марают,
и ветви с ветерком играют.
1933
Для наших русых — русичей иль россов
* * *
Для наших русых — русичей иль россов —
среди помойных ям и собственных отбросов
мир оказался тесен, и в ничто
они себя спихнуть старались разом.
Пустые розы на откосе у траншеи,
уже пустой
болтаются, как голова на шее,
и шепотом кивают соловьям,
зиянье ям преображая в песень:
вы, вы вымерли, и мы хотим за вами,
о Боже мой, кто нас сорвет,
кто нас возьмет домой,
в жилище призраков и русых и российских,
убийственных, витийственных и низких?
29-30 июня 1966
Среди тенет неодинокий
* * *
Среди тенет неодинокий,
но жизнь как повесть ни о ком —
там нераспутанным клубком
скатались все страницы дней,
тела минувших не-теней,
бреданья юности клубокой,
скитанья в тьме голубоокой.
1964
И неулегшиеся волны
* * *
И неулегшиеся волны
колышат прошлого ковчег,
набитый туго двойниками:
семь пар нечистых, чистых семь —
уединенье! слабый счет
преувеличен зеркалами.
Внутри хозяин — самовар
дает предутреннейший пар,
любимая статуя на диване —
коллекция уюта. Голубок
клюет мои заломленные руки,
оливковая ветвь в окно стучит,
давая знак, что пляшет сельский вид,
и сам ковчег, и все друзья, и други.
1936
В мокром снеге доски прели
* * *
В мокром снеге доски прели,
пахло далью и навозом,
под заглавием Беспечность
стала выходить газета,
посвященная вопросам.
О как просто все узнали,
что в сегодняшнем апреле
облака не перестали
размножаться в бесконечность,
чтобы сохранилось это.
1933-1938
ДОВЕСКИ
Наш домик маленький
* * *
Наш домик маленький
на краю света.
Домик — маленький
детеныш света,
вопроса и ответа.
От хлопьев улицы храня покой невинный
* * *
От хлопьев улицы храня покой невинный
безруких полудев, причесанных и чинных,
витринное стекло течет, едва задето
прикосновеньем точек легковейных.
Мельканье это и прохожих лица,
домов окраска, жидкие сугробы —
все в манную преобразилось кашу,
мне сладковаты люди и лошадки,
и, пятилетний, я хочу в кроватку.
Радио-шумная столица
* * *
Радио-шумная столица
общедоступно веселится,
эфирно простирает ребра
и призывает быть бодрей,
и всем равно стандартный обруч
индустриалит русь кудрей.
Чай в этот час мне что-то кисел —
августа двадцатых чисел
растворились в нём частицы,
ах, почему ты там, в столице.
Но, дорогая голова,
недостижимая, но та же,
ужель тебе не снится даже
ущербный серп и два пирожных,
прибои волн неосторожных,
под нами колкая трава?
И если правда, что сейчас
услужливый радио-чепчик
для развлеченья оковал
лица знакомого овал,
то, злая сталь, качайся легче,
чем лунный луч и я в тот раз.
1931
Под вечерок, окончив труд
* * *
Под вечерок, окончив труд,
исполнив честно нужный Pensum
там на лужайке добрый люд
пьет пиво и горланит песни.
Студентов юный, бурный круг —
noch einen Krug — пример народу,
чтоб, шляпу сняв, среди подруг
воспеть и радость и природу
(себя и благость и натуру,
и прехорошенькую дуру),
а после, возвратясь домой,
в восторгах соблюдая меру,
усесться с свежей головой
за примечания к Гомеру.
1930
Облака вроде пестрой парчи
* * *
Облака вроде пёстрой парчи,
пей и бейся, и криком кричи:
хорошо, что Востока в нас много,
на Востоке всегда больше Бога,
а в сиротстве Европы убогой,
там у дамы всегда узколобой
целованье руки под луною.
Пусть мы скорбны своею судьбою,
о, таилище, о, прельщенье,
к преизбыточному влеченье!
1933
Лежу в объятиях стихов
* * *
Лежу в объятиях стихов,
качайся, утлая кровать,
любимому нельзя соврать:
да, утром ждет другой мой милый,
мой милый чай, и хлеб, и масло.
Звезда вечерняя погасла,
любвеобильные мечты
из снов и легкой пустоты.
1942
Не в комнате, а в Нём одном
* * *
Не в комнате, а в Нём одном
(свет запредельный за окном)
сижу и словно каюсь.
Такой-то час, такой-то день —
в число любое миг одень,
к которому я прикасаюсь.
23 февраля 1942
Эридисе, Эридисе!
* * *
«Эридисе, Эридисе!»
я фальшивлю, не сердися:
слух остался в преисподней,
мне не по себе сегодня —
всюду в каше люди, груди,
залпы тысячи орудий.
Неужель это не будет,
чтобы мир, не вовсе дикий,
вспоминал об Евридике?
Это не воздух, а настой
* * *
Это не воздух, а настой
из юной зелени,
он крепче чая
и, истощая, насыщает
метафизической тоской —
так, видно, велено.
Но это разве шестью
строками выразишь?
Чуть терпко пахнущею свежестью
исходит тишь.
Умышленно её молчание
иль без отчета?
Оно почти как обещание
чего-то.
1952
|
|