Милосердие Арнолда Беннета[1]
В одной из своих остроумных и добрых бесед Арнолд Беннет сетовал на равнодушие и жалел, что мы так плохо понимаем наших ближних. В этом я с ним согласен; но он пошел дальше — он сказал, что мы не вправе никого судить, точнее — не вправе никого осуждать. Не так давно он сам дал нам пример всепрощения и снисходительности в доброжелательной и умной рецензии на мою книгу. Правда, он усомнился в том, что умный человек может мириться с догмой. На самом же деле есть два типа людей: одни принимают догму сознательно, другие — бессознательно. Я принадлежу к первому типу, и в этом — мое единственное преимущество перед нашим славным писателем. По всей вероятности, он не знает, что проповедует определенные догмы; более того — он не знает, что именно подразумевает под догмой. В конце концов утверждение «всякая догма нелепа» само по себе не лишено догматизма. Но сейчас я буду говорить о другом. Не только догму осуждает Беннет — он осуждает осуждение.
Арнолд Беннет не затемняет вопрос хитроумной софистикой кальвинистов, верующих в предопределение, — для этого он слишком умен. Он просто апеллирует к состраданию и даже к христианской любви. Как все, приводящие такой довод, он думает, что защищает человечность. Как все, приводящие такой довод, он добивается прямо противоположных результатов. На смену суду приходит не милосердие, а убийство. Я слышал не раз такие споры и могу заверить, что они развиваются примерно так: кто-нибудь говорит, подобно Беннету: «Будем терпимей, не надо осуждать наших братьев». Другой человек, попроще, удивляется: «Вы что, действительно позволите кому угодно залезть к вам в карман?» Тут первый отвечает: «Нет, как можно! Я накажу его, чтоб защитить себя и общество. Но я не стану осуждать его, не мне его судить». К этому моменту он забывает, что начал с призыва к милосердию, и чувство юмора не подсказывает ему, что вор, вполне возможно, предпочел бы моральное осуждение.
Конечно, Арнолд Беннет прав в мистическом, и потому — самом глубоком смысле. Мы не знаем того, что знает Господь о человеческих поступках; не знаем и того, что знает Господь о потребностях общества. У человека, отравившего ради денег малолетнего племянника, могут быть тайные мотивы, неведомые нам. Точно так же его поступок может принести неведомую нам пользу. Да, мы не безгрешны, когда судим преступника; не безгрешны мы и тогда, когда защищаем интересы общества. Мы слепы в обоих случаях. Одно ясно нам в нашем неведении: решение Беннета не мягче, а жестче прежних. Он считает, что мы вправе наказывать, но не вправе судить. Другими словами — мы вправе быть жестокими, но не вправе быть хорошими.
Дело в том, что осуждение — это комплимент. Осуждая человека, мы льстим ему, взываем к свободной воле творца собственной души. Короткие фразы «Негодяй!» или «Трус!» — не что иное, как сокращения. Когда, завидев миллионера на званом обеде, вы (вполне резонно) приветствуете его восклицанием «Мерзавец!», вы просто сокращаете, за недостатком времени, такую примерно речь: «Как можешь ты, образ и подобие Творца, пасть столь низко и стать подлым, словно последний мерзавец?» Когда на приеме вас представляют нечистому на руку министру и вы говорите ему «Гад», вы просто проглатываете для краткости все остальные слова такой речи: «Как тяжело видеть этого министра! Он, который, быть может, выше ангелов, пошел на поводу низменных страстей, и теперь он — гад». Так вместо «омнибус» говорят «бус». Точнее, это похоже на знаменитый анекдот XVII века о пуританине по имени «Если-бы-Господь-не-пострадал-за-тебя-ты-был-бы-проклят-Хиггинс», которого в просторечии называли «Проклят Хиггинс». Называя человека трусом, мы спрашиваем его, как мог он стать трусом, когда способен стать героем. Называя его грешником, мы признаем, что он способен стать святым.
Но, наказывая его во имя общественных интересов, мы вообще не думаем о нем. Преступление и наказание больше не связаны. Нормальный человек всегда может приблизительно сказать, чего именно заслуживает тот или иной поступок. Но никогда нельзя сказать, чего именно требует общественное благо. Даже если бы мы могли, мы бы не стали варить миллионера в масле или сдирать кожу с бедного министра — мы чувствуем, что за комиссии при сделках не следует наказывать так жестоко. Однако совсем не очевидно, что эти меры не принесли бы пользы обществу. Взяточничество разрушает страну, а мысль о страшной боли вполне способна отпугнуть от преступления. Мы потому и не делаем столь фантастических жестокостей, что у нас есть представление о том, какое наказание соответствует вине. Если бы мы думали только о «пользе общества», мы стали бы намного хуже. И действительно: там, где принимали во внимание только интересы государства, жестокость не знала границ. Например, в Древнем Риме — признанной модели государства — запросто, без зазрения совести пытали подозреваемых рабов. Если они оказались бы невинными и вы бы стали возмущаться, власти вполне могли ответить: «А мы их и не судим. Мы защищаем общество».
Конечно, я не считаю, что только в этом — причина всех жестокостей, испещривших века. Нередко люди проявляли жестокость из прямо противоположных побуждений. Но именно этим жили языческие тираны, именно в этом современный мир успешно подражает язычеству. Современная тирания похожа в двух отношениях на пытки рабов: во-первых, теперь, как и в древности, речь идет о пользе общества, а не о праведном суде над личностью; во-вторых, у нас, как и в древности, от этого страдают в основном бесправные и бедные люди.
Языческое государство держится на рабовладении. Наши политики скажут вам, что наказание нужно не для морального возмездия, а для упорядочения общественной жизни. Они же скажут вам, что в первую очередь упорядочить надо жизнь бедных, необразованных людей. Конечно, все это — еще не пытка. Но стоит применить этот принцип, и путь к пытке открыт. Психологически мы уже созрели для нее. Вероятно, мои гуманные читатели удивятся, если я скажу, что для матери нет худшей пытки, чем принудительное расставание с детьми. А это случается сплошь и рядом в бедных кварталах. Никто и не думает утверждать, что любящая мать отсталого ребенка заслуживает страшнейшего наказания. Никто не скажет, что любовь к собственному ребенку — тяжкое преступление, требующее сурового возмездия. Но бесконечно легко доказать, что это нужно для пользы общества. Так, вычеркнув осуждение, мы способствуем тирании. Люди редко доходят до этих вершин зла, пока судят виновного. Только наказание, очищенное от мщения, может быть таким гнусным.
Нетрудно найти примеры куда более близкие к нам, чем пытки римских рабов. Так называемая «третья степень»[2], которую применяют в Америке, — самая настоящая пытка. Она, как любая пытка, разрушает нервы, и предпочесть ее прежним не больше оснований, чем предпочесть дыбу испанскому сапогу. Как и всякую пытку, ее применяют на следствии, то есть не для наказания личности, а в интересах государства. Полиция может ответить с тем же правом, что и древние: «Мы не судим — мы защищаем общество».
Эта тирания сильнее день ото дня, и нам нечего надеяться на свободу и на демократию, пока все мы не потребуем, чтобы нам предъявили моральный счет. Мы не почувствуем себя свободными, пока не обретем священного права на возмездие. Осуждая человека, мы признаем за ним право выбора. Заявляя, что иначе он сделать не мог, мы унижаем его. Тогда уж придется считать, что мы можем делать только то, что делаем, а наши правители могут делать с нами все, что им угодно. Но, я надеюсь, раньше, чем это случится, толпы встанут по всей Англии и потребуют виселицы.