Отпущенное слово (Терновский)/Из двух писем

Материал из Wikilivres.ru
< Отпущенное слово (Терновский)
Версия от 14:42, 20 ноября 2014; Lozman (обсуждение | вклад) (1 версия)
(разн.) ← Предыдущая | Текущая версия (разн.) | Следующая → (разн.)
Перейти к навигацииПерейти к поиску

Отпущенное слово (Леонард Борисович Терновский)
Из двух писем


В 76 г некоторые резкие высказывания высланного из СССР А. Солженицына о эмигрантах и некоторых оппозиционерах-правозащитниках вызывали разноречивые суждения в обществе, занимали — и задевали — многих. Мне захотелось высказать и свое мнение обо всем этом. Тогда мне по наивности казалось, что раскол в стане противостоящих режиму оппозиционеров основан на недоразумении и преодолим. И хотелось — в духе Кота Леопольда — обратиться ко всем спорящим и ссорящимся со словами примирения, «всех согласить, все сгладить». В письмах к одному из уехавших за рубеж моих друзей я уже касался этих проблем. Немного «причесав» и отредактировав письма, я объединил их в некое эссе и отдал в Самиздат. Как мне передавали, «Отпущенное слово» было напечатано на Западе, но где именно — мне неизвестно. Фрагмент из преамбулы того эссе я вынес на закладку к данному сборнику. Ниже помещаю те самые отрывки.

Из двух писем.

1.

…Солженицын… почему это имя так цепляет всех за живое?

Вызывая разные — всегда крайние — оценки и возбуждая противоположные — всегда ревнивые — чувства, — от преданнейшей любви до жгучей ненависти, оно, это имя, неспособно, кажется, породить по отношению к себе только одного — равнодушия.

До чего кричаще-противоречивая личность! — Живой человек… Христианин, кому заповедь — не гневаться на брата и любить даже врага, — а разберись, поди, чего больше намешано в нем — сострадательной любви или негодующего гнева?! Гнева может быть праведного, но ведь все-таки гнева. «Не судите…» — а до чего же он резок, категоричен, нетерпим! Способен ли он вообще слышать тех, кто ему возражает? Павел Литвинов написал ему, по-моему, хорошее и верное по существу письмо. Александр Исаич же просто отмахнулся от него, раздраженно и, пожалуй, не без скрытой издевки. А то, что написано в «Теленке» о Валерии Чалидзе, оттолкнуло и возмутило многих, — и очевидной несправедливостью, и самоуверенной бездоказательностью. Но и списывать Солженицына, как ныне пытаются некоторые, тоже не годится. Не потому только, что он и сейчас пишет и говорит немало верного. Но в этом торопливом списании есть и моральная ущербность. Мы забываем вдруг, что недостатки Солженицына, так возмущающие многих из нас, — оборотная сторона так восхищающих нас достоинств. Что никогда, и выйдя из лагерной неволи, он не был волен в себе. Ибо явив миру «Архипелаг» и возжегши вечный огонь над его бессчетными жертвами и мучениками, он навсегда обожжен тем огнем. И, пройдя кругами Гулаговского ада, вынеся из тех нетей голоса погребенных и замученных, он остался вечным пленником тех голосов. Но оттого-то, одержимый и «зацикленный», он и смог сделать то, что было больше никому не в подъем, чего не сделал бы и он сам, не будь пристрастным и перехлестывающим. Он бодался с дубом так яростно и самоотверженно, что не удивлюсь, если от тех разящих ударов дуб уже надломлен внутренне, если со временем через того Теленка дуб и дуба даст. Да, в порыве повергнуть и потоптать зло этот Теленок (нет, — буйвол!), не щадя себя, не щадил и других: наносил и лишние, опрометчивые удары или не соразмерял их силу, в нетерпении нецеремонно подталкивал нас ступить туда, куда мы не хотели — или страшились — ступить.

Нет, ни за кем, в том числе и за Солженицыным, я не признаю права призывать других к жертве и раздавать неугодившим затрещины. Я не раз уже собирался написать Солженицыну, чтобы сказать ему в чем он, по-моему, неправ, в чем и почему я с ним несогласен. Но есть ли в этом смысл? Говорят, у Александра Исаевича жизнеощущение пророка. Может ли он из своей пророческой одержимости услышать и принять чьи-либо возражения и доводы? Будь он менее категоричен, более терпим — так хотелось бы этого! — он не был бы самим собой.

И все равно спасибо, что он есть — такой, каким его создало Провидение. Как и всякий, он может ошибаться и оступаться, быть неправым в споре и перед нами. И тогда мы можем — и должны — спорить с ним, не соглашаться, поступать по своему — а не по его — разумению. Но нам нельзя не простить ему и ошибки, и неправоту, и незаслуженные обиды. Ведь своим духовным раскрепощением мы в немалой мере обязаны ему. И во многом через него к нам вернулись память и зрение. Так не забудем неблагодарно сколько зерен Добра он заронил в нас своим словом, сколько доброго и вечного уже сделал. И, даст Бог, еще сделает.

Одно из моих несогласий с Солженицыным — отношение к проблеме отъездов и к самим уезжающим. Тех из них, кто, уезжая на Запад, сердцем, по своим же словам, остается с Россией, Солженицын (смотри его ответ П. Литвинову) «не осуждает», нет, вот только «обходит уважением». Ну, а я не хочу никого без крайней на то нужды «обходить уважением», разве только несомненных предателей и палачей. И хотя, как ты знаешь, у меня не было (и не появилось) желания уехать самому, точно так же у меня никогда не было (и не появилось) никакой враждебности или осуждения по отношению к уезжающим. Больше того: иных моих уехавших друзей я вспоминаю не иначе, как с болью и сочувствием. Как погорельцев, как беженцев. Как людей, чья жизнь перерублена надвое и кому надо сызнова строить ее на пустом месте вдали от близких людей, со щемящей раной в сердце. Что нужды, что у кого-то из них вырвали согласие на эту мучительную операцию, другие сами торопили ее?! Проходит хмель пьянящей свободы, кончается наркоз… дано ли оставшимся во всей яви понять каким суровым испытанием подчас оборачивается эмиграция?!

Уехать, разумеется, — естественное право каждого. Это признает и Солженицын. Но он, как мне кажется, исходит при этом из убеждения, что отъезд из России тех, кто не считает ее чужой, кто не ощущает другую страну своей родиной, — непременно дурной, в лучшем случае извинительный поступок. А между тем само по себе решение уехать не хорошо и не дурно. Вернее, может быть — для разных людей — разным, и хорошим, и дурным, в зависимости главным образом от его мотивов. А также от соответствия их тем моральным и нравственным критериям, которые сам человек для себя признает.

Можно, конечно, представить себе и отъезд, который никак нельзя извинить, безусловно непорядочный. Например, если он куплен ценой предательства. Но несправедливо ни осудить, ни даже «обойти уважением» кого-то только за стремление для себя и близких к свободной, неутесненной произволом жизни. Конечно, свобода — это прежде всего свобода духа, а значит, возможна и в условиях внешней несвободы. Но, положа руку на сердце, — кто из нас до конца равнодушен к благам и соблазнам этого мира? Кому вполне безразлично «воздаяние» от людей? Кто, и стремясь к свободе, не предпочел бы не расплачиваться за это стремление по непомерной и непосильной для многих азиатско-жестокой цене? Тем более нельзя посчитать за безделицу стремление писателя, художника беспрепятственно творить, создавать духовные ценности, которые — если они подлинны — неизбежно вернутся со временем и на родину. Побудить кого-то к отъезду может и убеждение (пусть даже ошибочное), что в существующих условиях он сможет верней принести пользу своей стране извне, а не изнутри. Это высокий мотив. Положим, заявления в этом роде могут быть и красивой фразой, прикрывая лишь понятную заботу о собственной безопасности и благополучии. Но могут и, я думаю, чаще бывают искренними. Вспомним бодливого автора Теленка: по собственному его признанию он много лет — до сравнительно недавнего времени — был убежден в правильности именно такого образа действий. А сейчас, проникшись противоположными идеями, решительно отвергает его и словно забыл о самой возможности такого строя мыслей.

Наконец, отъезд может быть жертвой. Может статься, что для кого-то уезжать — зарез. И все-таки он едет, — для спасения, к примеру, близкого человека, который не уедет без него и которому остаться — гибель. Перед такой жертвой можно лишь склонить голову. Да задуматься о своей доле вины и ответственности в существовании тех условий, которые толкают столь многих выбирать нелегкий путь эмиграции.

Попробуем теперь разобраться, к каким внешним последствиям приводят отъезды. Среди них я назову немало положительных. Так, отъезды способствуют утверждению права на эмиграцию de facto и de jure. И пусть я не собираюсь этим правом воспользоваться, само признание этого права мне нужно. Далее: если утвердится право на отъезд (а еще лучше — право ездить туда и обратно, право длительно жить за границей частным лицом, не теряя гражданства), — это неизбежно изменит к лучшему и обстановку внутри страны. Ведь лагерь, ворота которого отворены, без колючей проволоки и вышек, в сущности уже и не лагерь. Отъезды способствуют и международной переписке, международному общению, пониманию «заграницей» нас, и нами — «заграницы». А ведь на нашей с тобой памяти, каких-нибудь полтора-два десятка лет назад, даже случайное письмо (не говорю уже — звонок) из-за границы было событием редкостным, выглядело странным и даже подозрительным.

Наконец, эффект «бумеранга». Иные из уехавших на чужбину помнят и думают об оставленной родине, стремятся и оттуда чем только могут помогать ей: разъясняют Западу нашу ситуацию, поднимают, когда надо, голос в защиту неправедно гонимых, возвращают звучание и жизнь слову, сказанному и заглушенному здесь. Какая уж тут враждебность или осуждение! — я могу быть им только благодарен. И пусть говорят они не в лад, — наши проблемы и не могут иметь однозначного решения. Вот ругаться между собой я пожелал бы там поменьше. Впрочем, нетерпимость я не приемлю ни для «там», ни для «здесь».

Это, конечно, лишь одна сторона дела. Как и всякая проблема, проблема отъездов имеет и другую сторону. Отъезд каждого из тех, кто незадолго открыто противостоял несправедливости и произволу, не только еще одна потеря и разлука для нашего и без того немногочисленного содружества (а тут еще и иные потери, иные разлуки…) В какой-то мере в глазах массы «простых» — да и только ли простых? — людей эти отъезды уменьшают престиж и моральный авторитет протестантов. — Вот, мол, такой-то боролся-боролся за справедливость, а припекло — уехал. Глядишь, мол, и другие горлопаны смоются. Какая же они мне компания? Мне-то, мол, ехать незачем и некуда, мне-то мыкаться здесь. Так чего же и кого же ради должен я переть на рожон, портить себе тут какую ни на есть жизнь?! — Справедливо это отчасти или нет, но слышать такое приходится. И это одна — не единственная и не главная — из причин, по которым я никуда не намерен уезжать. Главное же в том, что здесь моя страна, мой народ, и я ощущаю как свое право и как свой долг — вполне разделить их судьбу. Тем более — в беде. Чтобы совместно и наравне со всеми попытаться избыть эту беду. Чтобы попробовать сделать нашу общую судьбу хоть чуточку лучше. Чтобы отсюда — нравственно и словом — противостоять в меру сил тем, кто калечит и губит наш народ. Кто творит несправедливость его именем. Какие бы посты они ни занимали. Какой бы властью ни располагали. Какой бы ни была моя судьба.

Так — для себя — я это ощущаю. Такие — для себя — критерии принял. И именно потому, если когда-нибудь я все-таки решил бы уехать (а думать продолжал бы по-прежнему) — это было бы — опять таки только для меня, — дурным, малодушным, достойным осуждения поступком.

2.

Что нового у нас? Ты помнишь, наверное, то смятение, которое захватило многих людей нашего круга года три-четыре назад? Немалую роль в его возникновении сыграли, я думаю, ошеломляющие метаморфозы двух героев знаменитого процесса. Вот тогдашние ощущения: растерянность, зыбкость. Неуверенность даже в самом себе. Было это отчасти и у меня. А сейчас это наваждение, по-моему, почти рассеялось. Скажу опять-таки по себе: я чувствую себя сейчас сильнее и уверенней. Не в отношении внешних обстоятельств, конечно. И не применяюсь к ним, не стал я благоразумным прагматиком. Просто я готов спокойней отнестись к любой перспективе. Произошла переоценка ценностей, открылся новый угол зрения: что раньше виделось немыслимой, невыносимой трагедией, страшным крушением и едва ли не концом жизни, всем, чего непременно надо избегнуть, — то привыкаешь понемногу различать как — да, трудный, да, горький, но — возможный, но — преодолимый расклад, как жребий и до меня выпадавший многим и многим, как судьбу, которую надо принять и понять, как испытание, от которого недостойно увиливать. И хотя жизнь не поставила меня пока перед крутым, решительным выбором, я уже не боюсь его. Не ищу, но и не боюсь. Не ищу по крайней мере обминуть свою судьбу (да ведь и не обминешь ее!). И в том, что касается внешних обстоятельств, я готов все больше полагаться на Провидение.

Это не фатализм. Ибо в каждой ситуации я все равно сам делаю выбор, но соразмеряясь не с возможными последствиями, не с вероятным «воздаянием» от людей, а прежде всего с компасом своей совести.

Так проще, верней и даже, сказал бы я, выгодней (если только правильно понять эту «выгоду»). Насколько легче и светлей стала бы жизнь, сколько отпало бы пустых, как оказывается потом, хлопот и зряшных расстройств, если б научиться не слишком печься об этих самых внешних жизненных обстоятельствах! Да и когда с нашим коротким зрением можем мы знать, что к чему приведет, что из чего последует?! И что — со временем — обернется для нас благом, а что — бедой?!

Жизнь, я думаю, чаще сгибает тех, кто сам склонен согнуться. Если же человек старается (всякий по своему) распрямиться, предпочитает духовное благо (что может, конечно, пойти и во вред благополучию в общепринятом, житейском смысле), — если он готов к такому выбору — жизненный искус, я верю, пойдет ему во благо, а не во вред. Устремит вверх, а не вниз (опять-таки не в житейско-банальном смысле).

Вот, друже, тот строй мыслей, который помогает мне сегодня без боязни и даже со скромной надеждой смотреть вперед.

— Говоришь о благе, о Провидении. Уж ни к вере ли ты подвинулся? — вправе спросить ты.

Что я могу тебе ответить? Конечно, к вере и к верующим я отношусь с величайшим уважением. Мне самому близка вера в Высшее Начало, в Высший Смысл мироздания. Мне особенно дорога нравственная сторона христианства. И мотивами своих поступков я все уверенней называю не соображения «пользы», а соображения нравственные.

Но в сущности я по-прежнему скептик. Сомневающийся. Такой уж склад ума, видимо. — Не знаю. Может быть. Наверное. Хорошо бы. — только так на возможные вопросы о моем отношении к «божественному» мог бы по совести ответить я.

 


 

Говорят, благими намерениями вымощена дорога в ад. И я сознаю, что написать красивые и правильные слова гораздо легче, чем следовать им. А если при дверях мой черед испытаний? Как я? Что тогда?

Тогда — тогда да поможет мне Провидение, да ниспошлет Оно мне довольно мужества и сил не поступить вопреки моим сегодняшним мыслям и словам.

 


 

Обнимаю тебя.

Твой Л. Т.

Январь-апрель 76 г.