За решёткой
(Из прошлого)
Сквозь кружево прозрачных занавесок виднелась сонная улица и на ней одинокие фонари. Изредка нудную ночную тишь тревожили пронзительные крики сирен на Днепре, и тогда какие-то причудливые тени, согнувшись, переходили из угла в угол моей уютной комнаты, украдкой заглядывали через мою низко склоненную над письменным столом голову и читали еще не законченные рифмованные думы, бисерными строками стелившиеся на маленьких листочках серой бумаги…
Я необычайно любил свою уютную комнату — в ней я мог быть таким, какой я на самом деле. В ней я произносил перед собой революционнейшие речи, строил сложнейшие планы государственных переворотов и грезил величественными сдвигами усыпленных сил массы, когда она сбросит цепи самоуверенного культурничества и не только разрушит государственные университеты с их заскорузлыми и нелепыми профессорами, но и уничтожит незыблемые дома разврата, в которых уважаемые отцы «почтенных» семейств пользуются продажной любовью «непочтенных» дочерей мостовых Большого Города…
Я не так самоуверен, как самоуверенны в своих положениях наши «патриоты», и потому хорошо знал, что в моих мыслях избыток крайней субъективности, но иногда мне казалось, что так думают и мечтают миллионы угнетенных, и это заставляло меня сочинять странные, непонятные мне самому песни, которые я часто записывал на маленьких листочках серой бумаги и пересылал в редакцию одного журнала, где они всегда печатались на первой странице со специальными заставками и концовками какого-то неизвестного мне художника…
Не знаю, отчего этот художник рисовал столь причудливые сплетения человеческих мышц, когда в моих песнях всё было таким ясным и таким явным:
Разделим тона в полутоны, |
Никаких страшных символов, никаких вымышленных аллегорий и ничего из того, что есть в картинах «славнейшего» буржуазного художника, которые он намалевал по специальному заказу для украшения публичной читальни «Национального Дома».
Собственно говоря, интересовало это меня так же, как литературно-эротический еженедельник «Брачные известия», который считался популярнейшим изданием в столице молодого государства и который я без отвращения не мог взять в руки.
Гораздо больше интересовала меня собственная корреспонденция. Дважды в день, утром и вечером, почтальон приносил мне пачку различных писем; многие были от совершенно неизвестных мне людей, которые хвалили мои песни и советовали писать кто «по-новому», кто «по-старому», а попадались и такие, кто угрожал «личной расправой»…
Перед тем как сесть к столу и написать про «зло баррикад», я долго ходил из угла в угол, гоняя тени и думая об анонимке. Это была первая «политическая» анонимка, и она не могла не взволновать меня. Я писал новую песню, а мой слух чутко ловил в молчаливой тиши глухой ночи неряшливо написанное на маленьком клочке желтой бумаги непрошеное:
«М. Г. Из достоверных источников мне стало известно, что вас в ближайшем времени должны арестовать и лишить всякой свободы действий. Зная вас как порядочного человека и симпатичного поэта, не могущего принести вреда созданию Великой, Единой и Неделимой Украинской Державы, а также не могущего поколебать прочного положения нашего Ясновельможного Пана Гетьмана, — считал необходимым предупредить Вас, дабы Вы имели возможность избежать ожидающей вас неприятности. С совершенным почтением, Ваш Доброжелатель».
— И кто бы это мог быть? — возникала в мозгу вопрошающая мысль. Но вслед за ней возникала другая, спокойная и рассудочная, которая убедительно заверяла:
— Ерунда какая! Стоит ли придавать значение таким вещам, как анонимка? Прежде всего, анонимки никогда не пишутся порядочными людьми, а кроме того, они всегда лживы!..
Борясь с мыслями, выводил последнюю строку новой песни, а ухо ловило осторожные шелесты теней и далекие шаги неизвестных людей, шедших на свет моей уютной комнаты…
Шаги чем дальше, тем яснее, и наконец сквозь кружево занавесок я увидел трех мужчин и одну женщину, внезапно остановившихся напротив моего окна.
Понял и почувствовал какой-то непривычный покой в душе. Встал, зажег свечу, сжег на ней неряшливо написанную анонимку, потом закурил папироску и стал ждать.
Через минуту послышался звонок к сторожихе. Звонили настойчиво, нагло и решительно. Один мужчина подошел к самому моему окну и встал на стреме. Когда немного спустя сторожиха открыла им входную дверь и они стали спотыкаться на лестнице в направлении моей комнаты, я сам вышел им навстречу, держа в руках свечу.
— Руки вверх! — крикнул высокий черноволосый усатый мужчина, шедший впереди других.
— Не бойтесь! — сказал я. — Прошу в комнату!..
Высокий мужчина направил на меня дуло браунинга и, не поворачивая голову назад, сказал:
— Вперед!..
Мгновенно из-за его плеч выскочили приземистый и толстый, как монастырский эконом, белокурый жандарм и маленькая черноволосая женщина, напоминавшая партийную соратницу. Встали около меня и так вместе вошли в комнату.
— Почему же вы того господина не зовете? — спросил я высокого мужчину, кивнув на окно.
— Не ваше дело! — отрубил он. — Садитесь и сидите тихо… Будем вас обыскивать…
Мне становилось весело. Столько времени всё один да один, а тут такой неожиданный случай. Я громко засмеялся и спросил:
— Вы, наверное, что-то очень ценное потеряли, если ищете в такое время?..
— Прошу соблюдать тишину! — сердито буркнул усач, открывая ящичек письменного стола.
— О, с большим удовольствием! Только позвольте мне закурить…
— А где же ваши папироски?
— Там, в ящичке…
Усач извлек коробку с папиросами и молча стал набивать ими свои карманы. Набив полный карман, он закурил одну папироску сам, а остальные пододвинул ко мне.
— Можете курить, — сказал сговорчиво.
Я заглянул в коробку. От целой сотни папиросок, из которых я выкурил не более десятка, осталось всего две. Я взял одну и улыбнулся:
— Странно! Вы первый раз в этой комнате, а чувствуете себя как дома…
Усач презрительно фыркнул и ответил:
— Я везде одинаковый…
Прошелся по комнате, рассматривая стены и чему-то улыбаясь. Перед портретом Шевченко остановился на минутку, горько скривился и махнул рукой:
— Куда ни пойди, всюду этот.
Сплюнул и повернулся ко мне:
— Революционер, значицца?..
— Откуда же мне знать?..
— Начинайте!.. — нервно крикнул он товарищам.
Приземистый полез в шкаф с книгами, а женщина стала рыскать по всем углам и выбрасывать на середину комнаты всё, что привлекало ее внимание и казалось подозрительным. Усач старательно перетряхивал все мои бумаги и то и дело злобно поглядывал в мою сторону…
— Так и есть… так и есть… — цедил сквозь зубы. — Он самый, голубчик…
— Никак нашли что-то? — спросил я его наивным голосом.
— Да, да… нашел… ага… — шипел он, складывая в кучу все мои бумаги, письма, фотографии и записные книжки.
— Что вы собираетесь делать?
— Потом узнаете!
— Видите ли, мне бы хотелось узнать сейчас, тогда я знал бы, как к этому относиться.
Усач положил на кучу последнюю записную книжку и сказал:
— Как хотите, так и относитесь, а сейчас одевайтесь и пойдем!..
— Куда?
— Потом узнаете!
— Я должен знать сейчас, ведь нужно же что-то с жильем решить…
— Оно вам больше не понадобится!..
— Как это?!.
— А так… Одевайтесь!.. Если хотите, берите и постель с собой…
— Так вы что же, арестовываете меня?!. — с наигранным удивлением воскликнул я, притворяясь страшно взволнованным.
Это, как видно, пришлось ему по душе, и он совершенно иным, почти сочувствующим тоном произнес:
— Что ж поделаешь?.. Приказ такой!.. Слишком вы беспокойный человек были!..
— Почему был, а не есть?..
— Потому что теперь вас запрут, и всяким этаким штучкам уже не бывать!..
— Вы думаете?..
— Без всяких сомнений!.. Одевайтесь!..
Через минуту я уже был одет. Завернул в одеяло свою подушку, а они забрали мои бумаги, и мы вышли в покой ночи. Сейчас же подошел и тот, что дежурил у моего окна. Он был с карабином и сердился, потому как оделся легко, а осенняя ночь была уже холодная…
Шли словно мертвой улицей… Усатый впереди, я за ним, а все остальные за мной. Нигде никого, только фонари тускло светят и наши тени танцуют на звучных тротуарах. На углу каких-то двух улиц встретили троих в сером, в железных «черепахах» и с карабинами в руках. Все трое шли рядом и громко скребли сапогами — издали казалось, будто они волокли тяжелые кандалы.
— О, надежная охрана! — сказал я вслух.
— Да! — ответил усатый. — Она и вас охранять будет.
Поравнявшись с нами, все трое сразу остановились и взяли карабины наизготовку.
— Кто идьот? — спросил один на ломаном московском языке.
— Свои! С арестованным! — громко сказал усатый.
— Куда? — спросила «черепаха».
— В тюрьму!..
— А, тюрма!.. Карашо, карашо!..
Пошли дальше. Мы свернули в какой-то переулок и вышли на широкую улицу, которая ровной лентой фонарей тянулась далеко во тьму тихой осенней ночи и исчезала где-то за городом в черной полосе сонных лесов.
Небо над нашими головами было глубокое, темно-синее, а звезды яркие и кроткие. Совсем не казалось мне, что я лишен свободы и иду под стражей в тюрьму, а в душе ощущалось нечто нежное, кроткое и проникновенное, как эти звезды, и мне хотелось говорить с людьми, смотреть им в глаза и вызывать в их сердцах такую же чуткость.
— Вы женаты? — спросил я усатого.
— Женат!.. Черт бы ее побрал!.. — сердито буркнул он.
— Отчего же так? — смутился я.
— Сволочь моя жена!.. Лентяйка!.. Всё бы ей гулять, а дела не любит…
Я замолчал…
Вошли в пригород. Низенькие, симпатичные домишки, покосившиеся заборы, шепчущие осенние сады вокруг и сухая листва на узеньких тротуарах. Что-то минорное звенело в воздухе и окутывало мою душу. «Скорее бы уже на свое место!» — думал я, идя за усатым.
Вдруг на фоне звездного неба, среди густых садов, вырисовались контуры чего-то большого, грандиозного и страшного. Догадался, что это и есть та знаменитая тюрьма, о которой сложено столько самых диковинных легенд и о которой до сих пор рассказывают самые неправдоподобные вещи.
За высокими каменными стенами огромный, черный, в несколько этажей дом — тюрьма. Подошли к железным воротам, возле которых стояли двое часовых в «черепахах», и остановились. Усатый показал им какие-то бумаги и стал стучать в ворота.
— Кто там? — послышался из-за ворот хриплый голос.
— Свои! Арестованного привели! — крикнул усатый.
Зазвякали ключи, забряцали цепи, заскрипели ржавые замки, и ворота распахнулись. Осторожно, водя глазами во все стороны, показалось лисье с рыжими, коротко подрезанными усами лицо дежурного надзирателя.
— Этот? — кивнул на меня.
— Да уж не я! — сказал усатый.
— Что, вор?..
— Где там! Обыкновеннейший политикан!..
— А-а-а!.. Политический, пожалуйте! — ехидно оскалил золотые зубы.
И тут я почувствовал, как из ворот на меня повеяло земляным холодом, и я, неожиданно для самого себя, сделал шаг назад.
— Не хочу!..
— Что!? — вытаращилось лисье лицо. — Тащите ево!
Приземистый и тот, что сторожил окно, схватили меня за плечи и толкнули вперед. Откуда-то прибежали еще двое с карабинами и встали около меня, а я между ними один, как пойманная мышь. Взяли и повели прямо в дом, у дверей которого тоже стояли часовые; привели в какую-то темную и сырую комнату, едва освещенную маленьким ночничком. Здесь меня раздели догола, обыскали до последней ниточки и забрали у меня не только деньги и перочинный нож, но даже подтяжки.
— Ещо повесится! — сказал «дижурный». — Знаем мы энтих политических!..
Затем велел мне одеться и следовать за ним. Усатый и остальные больше мной не интересовались. Путаясь в обвисших штанах, я шел следом за ним вверх, куда-то на третий или четвертый этаж. Пошли узеньким коридором, по одну сторону которого были маленькие зарешеченные окна, а по другую — ряд небольших железных дверей с круглыми дырками посередине. Остановились у двери в самом конце коридора. «Дижурный» вынул из-за пояса связку ключей и стал отпирать дверь. Я, ожидая, пока он отопрет, подавленно смотрел на дверь и задавал себе вопрос: «Для чего, в сущности, понадобилось извести на эту дверь столько железа, когда хватило бы только дерева?..»
Наконец дверь открылась, и «дижурный» крикнул:
— Ну, марш! Чиво там ещо разглядывать!..
И только я переступил порог, как дверь за мной захлопнулась и меня объяла сырая тьма…
Напрягая глаза, я долго всматривался в темноту и наконец увидел перед собой, чуть не под самым потолком, маленькое зарешеченное окно, сквозь которое скуповато пробивался бледный рассвет. Бросил свои одеяло и подушку на пол, а сам направился к окну. Вдруг на что-то наткнулся, и оно вскрикнуло:
— Кто здесь шляетца? Нэ падхады!..
Я отступил и сказал:
— Я и сам не знаю, кто я… Только что впихнули сюда…
— Значытца, украинэц? — снова послышался голос.
— Украинец!..
— Так тибэ и нада! Другой раз своя гэтьман нэ захочэш!..
— А почему вы думаете, что я его хочу? — спросил я у неизвестного, уже догадавшись по выговору, что он принадлежит к роду «васточных чэловэков».
Передо мной что-то зашевелилось, и через минуту вспыхнул огонек спички. На кровати, стоявшей под окном, лежал длинный мужчина в черной черкеске и пристально вглядывался в меня своими непривычно блестящими, полубезумными глазами. Длинный орлиный нос был обращен ко мне, а из черной небольшой бородки хищно улыбались два рядка крепких белых зубов.
Протянул мне свою длинную жилистую руку и сказал:
— Познакомымса! Абрамянц, армянын, партии Дашнакцатун!
Я пожал ему руку и назвал свою фамилию.
— А какой партии? — спросил он меня.
— Никакой! — ответил я.
— Как так?! — вскочил он. — Так для чэго ж тэбэ, душа мой?..
— Не знаю! Догадываюсь, что за песни…
— За пэсни, гаварыш?! — вскрикнул.
Спичка догорела, и стало темнее, как раньше. Встал с кровати, схватил меня за руку и дико расхохотался:
— Вот так кыш-мыш!.. Вот так штука!.. Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха-ха!.. Так за пэсни, гаварыш?..
— Да, за песни, которые я сочинял…
Абрамянц вдруг затих и шумно бухнулся на кровать.
— Лажысь и ты, душа мой! — промолвил он глухим голосом.
— Где же ложиться? — сказал я, ища в темноте свои одеяло и подушку.
— Там ещо одын кровать есть! Вот я посвэчу нэмножка! — ответил он как-то слабо, почти шепотом.
Зажег спичку и сказал:
— Скарэе, душа мой! Нэздоровыца мынэ…
Я увидел вторую кровать с порванным сенником и соломенной подушкой, а около нее прикованный к стене железный столик. Поскорее расстелил одеяло, положил подушку и лег.
Ложась, глянул на Абрамянца, и что-то страшно сжало мне сердце. — В его глазах, смотревших на меня, была такая страшная тоска, как у скотины, которую кладут связанной под нож мясника. — Невольно отвел в сторону глаза, а спичка в это время погасла, и я услышал:
— Спакойной ночи, товарыщ!
— Спокойной ночи! — ответил я и сразу же почувствовал в своем теле такое страшное изнеможение, что так и обомлел.
Лежал и не мог пошевелиться. Вроде бы спал и вместе с тем ни на минуту не переставал ощущать тяжелые холодные стены тюрьмы, в которых так неожиданно оказался.
Снаружи уже совсем рассвело, когда ко мне пришел сон: родное село, выгон, стадо собирается, пастух ходит возле него и играет на волынской дудке так жалобно-жалобно… По дороге идут люди и все почему-то плачут… Чувствую, как сжимается горло, в глазах полно слез, и при этом хочу смеяться… Хочу смеяться, но слезы льются сами, и я начинаю плакать, как плачут все люди… Плачу и чувствую, что моя подушка вся мокрая, однако проснуться я не могу… С огромным усилием открываю глаза и вижу перед собой красный круг с огромными решетками, на которых распят человек. Испуганно оглядываюсь вокруг. Ничего особенного. Восходит солнце. Абрамянц, скинув с себя одежду, совершенно голый, влез на окно, вцепился обеими руками в решетку и так застыл.
— Товарищ Абрамянц! — позвал я.
Даже не шевельнулся.
— Товарищ Абрамянц! — позвал я снова, уже громче.
Он ни звука.
Я вскочил с кровати и потащил его за ногу. Он испуганно вздрогнул и спрыгнул на кровать.
— Чэго тыбэ нада?! — оскалил на меня зубы.
— Простите! — сказал я. — Мне казалось, что… знаете, мне приснилось…
— А ты, душа мой, туда пасматры, как там всьо жывьот! — показал на окно рукой.
Я встал на его кровать и хотел уже лезть на окно, но он меня задержал:
— Осторожно нада смотрэть, а то «чэрэпаха» стрэлять будэт…
Встал рядом со мной, и мы вместе осторожно стали высовывать головы в окно. Я еще никогда не видел мой родной город таким. Снизу от Днепра широкими волнами плыли серебряные туманы, из которых, как волшебные корабли, выплывали озаренные утренним солнцем золотые купола Святой Софии, Михайловского и Девичьего монастырей, а там, под серебряной завесой туманов, ревел, гудел и шумел тысячами голосов пробудившийся Большой Город.
— Какая красота! — вырвалось из моей груди.
— Цурюк! — послышалось внизу.
Абрамянц дернул меня за руку, и мы вместе упали на кровать.
— Гаварыл жэ я, что нада осторожно! — сказал мне с укором.
Мне стало неловко. Чтобы прервать неприятное молчание, я сказал:
— Но красота-то какая, Боже мой!..
— Какой там красота! Ныкакой красоты здэсь нэту! Вот как у нас на Капказ красота, так красота!.. Солнцэ там какой! Нэбо какой! Воздух какой! Люди какой!.. Эх!..
Вскочил с кровати и суетливо забегал по «камере»: шесть шагов вперед, шесть шагов назад… Бегал, плевался и ругался:
— Какой красота? Дурак такой! Посадылы в свой турма и думают, какой карош дело!..
Я неподвижно сидел на его кровати и молча смотрел, как он всё бегал и ругался. Наконец он немного успокоился и обратился ко мне:
— Ны бойся! Мы карош чэлавэк ны трогаем! Мы карош чэлавэк лубым!..
— А кто его знает, какой я! — сказал я тихо, желая вызвать его на более сердечную беседу.
— И ны говоры! — загорячился он. — Ты карош чэлавэк!.. Я это знаю!..
Он сел рядом со мной и закрыл лицо ладонями.
— Что с вами? — спросил его осторожно.
Вздрогнул и хотел встать, но остался на месте и тихо произнес:
— Вот ты выдыш тэпэр, что я плачу!.. Выдыш, что плачу, и это значыть, на Капказ хочу!..
— А на Кавказе теперь, наверное, очень хорошо… — начал я говорить, но он перебил меня:
— Ны говоры! Ны нада! Я сам скажу тыбэ, как у нас карашо! Ныкакая турма там нету! Всэ карош люды и карош жывут… Када чэлавэк подлый бывает, тогда ему падло дэлают… А када чэлавэк карош, так прыходы до нас и жывы с намы, но толькы ны раздражай, а то наш народ сэрдытый дэлается и тогда быт будэт, рэзат будэт и стрылят будэт…
Склонился еще ниже:
— И прырода у нас карош, и дэвушкы, и пэсни карош…
Закачался взад и вперед, взад и вперед.
Тоненьким голосом, сквозь слезы затянул:
«Одын вэрблуд в лубов играл, другой вэрблуд в лубов играл, трэтый вэрблуд…»
Махнул рукой:
— Нэт, лучэ ны нада! Здэсь ныкарашо, а там карашо… Жывы сыбэ, шашлык кушай, карош дэвка любы, карош выно пэй, грэйся на солнцэ, нюхай воздух, и нычэго тыбэ ны нада…
Вскочил и снова забегал по камере.
— Сказалы, что я разбойнык, и посадылы в этот турма, а я только Дашнакцатун и большэ нычэго…
— Что же это значит? — спросил я.
— Нычэго нэ значыт, душа мой! — сказал он.
— А всё же…
— Всэго толкы своя Вэлыкый Армэныя хочэт!
В это время в маленькую дырочку в двери просунулся чей-то красный нос и послышалось сердитое:
— Чиво разоряетесь?.. Сидите смирно!..
— А я ны хачу! — крикнул Абрамянц и ловко плюнул на дверь.
Красный нос грязно выругался и скрылся.
— Штобы не энтот новый, так чорта два дал бы ему чаю… — послышалось уже где-то в другом конце коридора.
— Это он про мыня так… — засмеялся мне Абрамянц.
Прошелся раза два по комнате и снова потянулся к окну.
— Осторожно, товарищ! — предостерег я его.
— Ничэго!.. Я толькы на «чэрэпаху» посмотру…
Вскарабкался на окно, уцепился за решетку и с любопытством высунул голову.
— Цурюк! — послышалось снаружи.
— Товарищ! — крикнул я ему.
— Нычэго… — ответил он, высовываясь еще выше.
— Б-бах! — рявкнуло снаружи, и Абрамянц, ловя руками воздух, навзничь упал на кровать. Голова его залилась кровью, из которой на меня смотрели неподвижные глаза. Нос, казалось, загнулся еще больше и стал совсем орлиным… Пораженный такой неожиданностью, я не знал, что делать, и так и окаменел над свежим трупом своего случайного свободолюбивого товарища.
Через несколько минут в камеру прибежал «дижурный» надзиратель, а с ним тюремный врач и двое часовых. Коридорный часовой с красным носом топтался в двери и смущенно моргал.
— И кто бы мог подумать, что он на такое решится!..
— Да… — процедил сквозь зубы «дижурный», — а мы от него не только гинджал, но и подтяжки забрали когда-то…
Позвали двух санитаров с носилками, и те вынесли его. Вслед за ними вышел и «дижурный» со своими часовыми, и в камере остались я и коридорный часовой. Он долго и сочувственно смотрел на так внезапно опустевшую кровать Абрамянца и, тяжело вздохнув, сказал:
— Теперь вам здесь страшно будет одному…
Я сидел на своей постели и молчал.
— Ничего, — продолжал он, — если вдруг чего, вы меня позовите. Я сразу же прибегу… Беспокойный был этот азиат, вот и доигрался…
Я только теперь обратил внимание на то, что он говорит по-украински, да еще и с подольским выговором.
— Почему же вы по-московски не говорите? — спросил я его.
— Да я это… по-московски только с москалями говорю, а вы же не москаль, — сказал он.
— А вы сами откуда?
— Я сам из Калиновки, рядом с Винницей. Степан Багрий зовусь…
— Почему же вы здесь служите?
— Вот те раз! — обиделся он. — А где же я должен служить?.. Семь лет в армии прослужил, пять лет стражником был, три года на войне мыкался, и чтобы я не имел права здесь служить? Я ведь не один, семья у меня: старая мать, жена, четверо детей…
— Конечно, конечно! — отозвался я мягко. — Вы имеете полное право…
— Вот видите! — довольно улыбнулся он. — Надо же на что-то содержаться…
— Да, да! Правду говорите…
— А вы думали, я просто так?.. Нет, я всё для деток… Старший сын уже учится…
— Где же он учится?
— У жандармов… Ученым шпионом будет…
— О, это очень хорошо!..
— А то!.. Я, сами видите, не для себя стараюсь…
Вздохнул. Глянул еще раз на пустую кровать Абрамянца и вышел из камеры. Хлопнула дверь, лязгнул замок, и стало тихо…
Сколько я еще так сидел — не знаю. И только когда в дырке появился красный нос знакомого мне коридорного часового, зачем-то пристально за мной следившего, я встал и начал ходить по камере. Рассматривая серые каменные стены, увидел много разных надписей, под которыми нашел две-три подписи известных революционеров и патриотов.
«Д. Дмитрук. „Крестьянский союз“. Административно. Олонецкая губерния. 1907 г.».
«Алексей Петров. „Р. П.С.-Р“. Покушение на…», ниже приписано карандашом:
«Вечная память, дорогой товарищ! Расстрелян в левом углу тюремного двора в ночь с 11-го на 12-ое октября 1906 г.».
«Абрамянц, армянской партиа Дашнакцатун…»
Отчего-то сжало сердце и потемнело в глазах. В ушах зазвучало наивно-искреннее: «Када чэловэк карош, так прыходы до нас и жывы с намы…»
— Вот и дожился! — возникла в голове грустная мысль. Нашел в кармане кусочек карандаша и дописал:
«Вечная тебе память, свободолюбивый товарищ! Убит через окно немецким часовым 26-го сентября 1918 г.».
Дни проходили за днями, а я всё сидел и скучал. Написал свою фамилию рядом с Абрамянцем, а ниже нарисовал календарь и вычеркивал из него каждый прожитый день…
После долгих моих просьб и «лестных отзывов» коридорного часового, с которым я почти подружился, мне разрешили читать Библию и вести записи. Иногда в мои руки попадал захватанный номер газеты, и тогда в моей камере был настоящий праздник. Я по десять раз перечитывал каждую строку ненавистных когда-то газетных хроник и не пропускал даже объявления…
«Книжный магазин „Время“ имеет на складе»… — читал я.
— Гм… интересно… — говорил сам себе и читал, читал, читал…
И вот случилось так, что недели три подряд я не видел ни одного газетного клочка. Просил коридорного часового, но тот почему-то избегал меня и на мои вопросы о том, что происходит в мире, отвечал:
— Гетман порядки наводит.
— Какие порядки?
— А кто его знает… — говорил неохотно и торопился сбежать.
Длинные осенние ночи угнетали мою душу и истощали разум. В густой темноте вокруг меня, казалось, блуждала несчастная тень Абрамянца, а я всё ходил шесть шагов вперед, шесть шагов назад и всё думал, вспоминал, грезил и тосковал…
Однажды ночью проснулся от орудийной стрельбы. Вскочил и стал прислушиваться. Стреляли где-то недалеко — даже тяжелые стены дрожали, и так до самого утра.
— Значит, переворот! — радостно говорил я себе. — Эх, люблю перевороты…
Только утро, а я уже на окне. Замерло всё, и ничего не видно.
— Значит, зима уже! — довольно потирал руки. — Досиделся…
— Гр… рум… гр… рум… гр… рум…
— Ги-ги-и-и… — заверещал снаряд над тюрьмой.
Где-то лязгнуло, что-то посыпалось, и стало тихо.
Вдруг дверь в камеру распахнулась, и на пороге появился некий господин в черном пальто и серой шапке. За ним, с видом побитой собаки, топтался часовой Степан.
Господин протянул руку по направлению ко мне и сказал:
— Вы свободны!..
Повернулся и пошел дальше. Степан подскочил ко мне:
— Замолвите там за меня словцо, чтобы я здесь старшим был!.. Сами знаете, надо содержаться, и сын учится!.. — жалобно промолвил он.
— Что?! — воскликнул я, поспешно одеваясь. — Да мы… да мы эту тюрьму разнесем!..
Он так и присел:
— Вот те раз!.. Как же без тюрьмы?!.
— Нам решетки не нужны, — сказал я, складывая свое одеяло. — Свобода, так свобода!..
— Да Боже вас сохрани! — удивлялся Степан. — Да вам же последний мужик скажет, что без тюрьмы никак нельзя!..
Я его уже не слушал. Схватил свою постель в охапку и бросился по ступеням на двор.
…У ворот ревели толпы взволнованного народа и радостно приветствовали бледных и истощенных узников… Морозило, падал мелкий снежок, и где-то гремело: «Слава!..»
21 августа 1921 г.