За всех — один…
(Из записной книжки)
Наступали. Медленно, но уверенно. Ежедневно продвигались на десять километров вперед и с любопытством «нюхали воздух». Временами задерживались и отдыхали. Казаки собирались группками и с упоением пели сечевую песню:
Далеко ли славный город Киев?.. |
А Киев, разумеется, еще далеко. Необходимо было положить не одну сотню, а то и тысячу лихих голов, чтобы увидеть золотые маковки святой Софии. Однако эта мысль никого не беспокоила, и среди казачества всегда было отличное настроение…
— Смешно, чтобы мы да не взяли Киев, когда там трус на трусе! — так говорили меж собой казаки, в то время как «партийные старшины» сидели по штабам и вели отчаянные споры о своих «программных истинах». Воздух у них стоял спертый, не продохнуть. Особенно это ощущалось во время отдыха, когда такие споры переходили всякие границы терпимости и господа старшины, поделившись на группы, с пеной на губах бросали друг другу:
— Что?! Водиченко — генерал?! Хам, а не генерал!.. Мужик… Бунтовщик!..
— А ваш Павлюченко — баба!.. Портянка!.. Мозгляк!..
— Кто сказал, что Павлюченко баба?.. Кто сказал, признавайся!..
— Я сказал, ведь это правда!..
— Что, правда?!. Ах ты!..
И в тот момент, когда самый рьяный сторонник Павлюченка лез со штыком на самого рьяного сторонника Водиченка, вмешивались самые рьяные сторонники «единого», разводили их и успокаивали тем, что в нынешних условиях, когда существует «единый фронт», ссориться из-за таких генералов, как Павлюченко и Водиченко, нет никакого резону…
— Уверяю вас, товарищи, что оба они одинаково доведут дело до всеобщей гибели… Попомните мое слово!.. — вырывался откуда-то из угла голос приблудного «социалиста-революционера».
— Что всему делу будет швах, это и я скажу! — раздавался голос молодого поручика, бывшего гетманчика. — Только не социалистам про то говорить…
— А вы думаете, черная сотня построит Независимую Украину? — раздавалось уже несколько голосов.
— Да уж не вы ее построите! — не утихомиривался гетманчик. — Около вас крутятся всякие шпики да изменники, а вы черт знает что вопите!.. Не лучше ли оглядеться вокруг себя и о другом подумать…
— Не гетманчику нас учить, не гетманчику! — уже кричал социалист-революционер.
— И не большевику на меня вопить! — горячился гетманчик.
— Прошу не забывать, что я капитан российской службы и за такие вещи морду бью!.. — выскакивал на середину старшинского собрания социалист-революционер, и гетманчик, закусив губу, шел в угол на место своего противника и там принимался считать до ста, «чтобы успокоиться».
Тем временем под окнами старшинского собрания ходили казаки и, прислушиваясь, шептались друг с другом:
— Гы… Гы… а наш брат никогда не будет так долго болтать да сердиться…
— А то… в морду ему, и всё, коли он того…
— Хи… хи… хи…
— Идем самогон искать…
— А ты знаешь?..
— Знаю!..
— Идем!..
И не было ничего удивительного, если в самую полночь возле старшинского собрания раздавалось неожиданное:
Не разбажу я песней годалою |
Хозяин собрания бомбой вылетал на двор и кричал:
— Вон отсюда! Как вам не стыдно! А еще казаки!
— Мы такие же казаки, как вы охвицеры! — доносился с улицы нахальный ответ.
Тогда на двор вылетало несколько сторонников Павлюченка и Водиченка и с диким криком священного негодования бросалось на дорогу, где грозно толпились дюжие казацкие фигуры, — начиналась расправа…
Кто-то убегал, кто-то попадал под арест, но наутро всё по-старому, ибо казак не подлежал суду хотя бы потому, что на него приходилось не менее трех старшин, и был он чем-то вроде «синей птицы»…
Когда выдвигались, шли в охотку и радостно пели свой «Казацкий гимн»:
Оце я, Ярема, га-га-га. |
Угнанные «по повинности» крестьянские подводы длинной вереницей тянулись следом за ними, и весь поход напоминал некую загадочную толпу, издалека смахивавшую на похоронную процессию или…
— А мы думали, в Могилев на ярмарку! — говорили крестьяне в каком-нибудь заброшенном каменецком селе, глядя на наши телеги.
«Борьба разворачивалась»… Об этом говорилось даже в тех воззваниях, которые я сочинял, пока в старшинском собрании проводились горячие прения на такие «актуальные» темы, как «кто лучше?», а вокруг собрания всё чаще раздавалось «не разбажу я песней годалою»…
Шли по свежим следам разрухи. Находили в придорожных рвах изувеченные трупы неизвестных. Хоронили их. Ставили кресты на свежих могилках и убеждались, что «мы все-таки лучше»…
В больших местечках нам выходили навстречу — попы, ксендзы и раввины. Говорили что-то про освободительную борьбу, а тем временем их глаза светились грустью и тревогой.
— Дайте же, наконец, нам покой! — просили бедные рабочие одной местечковой сахароварни, когда их обвиняли в сношениях с врагом и в государственной измене.
Не помогло. Судили и расстреляли. И с этого началось половодье судебных дел. Вдосталь было судей, еще больше преступников, а еще больше — свидетелей. И суды были не обычные, а всё ускоренные — «военно-полевыми» назывались. Сначала судили рабочих, потом евреев и крестьян и, наконец, стали судить самих себя. Говорили, что всюду измена…
Пришел ко мне «социалист-революционер». Сел к столу и тихо промолвил:
— Вы будете меня защищать, если меня схватят?
— Как это так? Кто схватит? — спросил я, не понимая.
— Видите ли, мне стало известно, что меня должны арестовать и судить как изменника…
— Но вы же не преступник, а я не адвокат, товарищ! — сказал я.
— Так-то оно так!.. — заговорил он дрожащим голосом. — Но мне хотелось бы на всякий случай заручиться вашим словом… Вы ведь пишете что-то…
— А вы бегите! — неожиданно вырвалось у меня.
Он засмеялся.
— Вижу, защитник из вас скверный, но все-таки… Все-таки очень вас прошу!..
Выкурил предложенную мною цигарку и ушел. Пройдясь несколько раз по крестьянской хате, где мне определили «квартиру», я спокойно взялся за свою работу.
Огромный плакат был почти готов. На фоне безбрежного моря человеческих голов, над которыми грозно вздымались острые косы и копья, выступало буйное пятно всадника: сжатой в руке саблей он указывал в задымленную даль полей, покрытых клубами шрапнельных огоньков. Оставалось написать призыв. Подумав немного, вспомнил что-то и стал выводить:
Приди, народ, из хат и с поля, |
И в тот момент, когда я выводил последнее слово призыва, в хату вошел казак-посыльный, вынул из книги адресованный мне пакет и сказал:
— Распишитесь.
Я расписался. Казак сложил книгу и, странно усмехаясь, заговорил:
— Ох и били же его, проклятущего. Два зуба выбили, а он так и не признался!
— Кого били? — спросил я, не понимая, о ком речь.
— Да там написано! — кивнул он на пакет.
Я разорвал конверт и прочел:
«По приказу Командующего дивизией вы назначены защитником крестьянина Григория Борыны, обвиняющегося в государственной измене, дело которого назначено к рассмотрению 18-го сентября с.г. в помещении Ольховецкой народной школы».
Плакат побледнел. Призыв зазвучал фальшиво. Одним движением руки смял его и швырнул в угол. Не далее как четыре дня назад он самостоятельно организовал мобилизацию своего села и привел в дивизию больше ста хлопцев, а это…
— Это что-то непостижимое! — сказал я вслух.
— Книги у него нашли … — сказал казак.
Я молча подошел к окну и стал смотреть на улицу. На улице стелилась вечерняя мгла, было сонно и тихо, и не хотелось верить ни в какие стремления.
Защищал как мог, но напрасно… Расстреляли, несмотря на то, что его освобождения добивалась вся сельская община. Расстреляли, несмотря на то, что ничего преступного он не сделал и что найденные у него книги оказались всего лишь стихами Демьяна Бедного. Расстреляли его за то, что он в свою бытность председателем Ревкома не допустил разорения родного села. Забыв о том, что его поведение достойно любого патриота, погубили 45-летнюю жизнь…
Вспоминаю, как он был бледен, когда сидел на школьной парте, заменявшей скамью подсудимых. Произнося «последнее слово», он сказал: «За мною нет и крупицы неправды, но говорить мне нечего, потому что некому…»
Сел за парту и так сидел, пока судьи не вошли и не вынесли свой жестокий приговор: «расстрелять!»… Он всех обвел тоскливым взглядом своих подбитых во время «допроса» глаз и плюнул прямо на стол, за которым заседали судьи.
Гордо держался этот хлебопашец!..
А вот «социалист-революционер» был не таков. Он волновался, дрожал и то и дело поворачивался ко мне с одним словом: «напишите!»…
Как живого вижу его перед собой. Вижу, как этот «социалист» дрожит не хуже какого-нибудь кролика, неожиданно взятого за спину…
Совсем иначе повел себя молоденький поручик, бывший гетманчик. На самонадеянный вопрос прокурора он только усмехнулся:
— А вы бы кокаину больше нанюхались, тогда бы и вопросы ставили толковее!..
Слово толковее произнес с ударением. Меткий был и знал, что сказать. Присутствовавший при этом командующий дивизией вскочил и чисто «Шевченковским языком» спросил:
— Что это значит?
Судьи смущенно молчали. Председатель суда поднялся и залепетал:
— Видите ли, господин генерал! Господин прокурор перед заседанием суда нюхает кокаин для вдохновения…
— Какого еще там вдохновения? Что за ерунда? Сейчас же освободите этаво челавека!.. — и показал рукой на гетманчика.
Это был, кажется, последний суд, заседавший «по всем правилам». Впоследствии суды были разные, но расстреливали еще больше, и главную роль в этих расстрелах играл не кто иной, как освобожденный гетманчик и тот самый «прокурор».
Боролись главным образом с «изменой» и находили ее на каждом шагу. Однако город, как это ни странно, веселился. Ежедневно устраивались различные вечера с музыкой и танцами, собиравшие пьяных и трезвых, чрезвычайно интересные… Иногда распорядители этих вечеров приглашали и меня, и тогда я, не смея отказаться, приходил, садился где-нибудь в темном уголке, «чтобы не мешать», и наблюдал за происходившим в зале.
Однажды, стремясь уйти незаметно, я пошел по какому-то темному коридору и попал в запущенную комнату. Сквозь окно падала со двора бледная полоса лунного света, и в комнате стояла молочная дымка. Что-то грустное было в этой дымке, и, вглядываясь в нее, я почувствовал непонятную тоску и неуверенность. Вдруг в коридоре послышались чьи-то шаги, а потом голоса.
— В затылок лучше всего… — говорил какой-то странный полузнакомый голос.
— В затылок так в затылок, только без промаха… — говорил другой, будто бы «прокуроров» голос.
— Только знаете, господин прокурор, сорок тысяч сейчас…
— Хорошо! Бери, только смотри!..
Зашелестели бумаги, и послышалось частое, неровное, лихорадочное дыхание.
— Ну, теперь я его не выпущу! — с упоением отозвался незнакомец.
— Но его уже нет в зале! — сказал «прокурор».
— Разве?! — спохватился незнакомый.
— Правду говорю!..
— А ну-ка идем! Он сидел около музыкантов в уголке…
Около музыкантов сидел я. Коротенький разговор «прокурора» с неизвестным заинтересовал меня и, вместе с тем, взволновал. Сначала я хотел выждать и уйти, но потом передумал и вернулся в зал. Сел на свое место и сразу же заметил, что за мной следят две пары глаз: одна «прокуророва», а вторая не чья иная, как гетманчикова. С минуту смотрел на них, сам не зная, что предпринять, а потом подошел и сказал:
— А револьверы, господа, у вас хорошие?..
— Какие револьверы?! — воскликнули в один голос.
— Такие, чтоб в затылок… — сказал я, не спуская с них глаз.
Они фальшиво засмеялись и побледнели. Заговорили про какого-то шпика, будто бы явившегося «с той стороны», но я не слушал их. Всё было ясно. Тот самый плакат с призывом и всадником наделал мне немало скрытых «приятелей», ведь разве можно говорить что-то наподобие «Приди, народ…»? Сам начальник штаба заметил мне:
— Такую сволочь гнать нужно, а не править!..
Повернулся и вышел из зала.
Идя по сонной улице местечка, ни разу не оглянулся, только привыкшее к стрельбе ухо чутко ловило каждый выстрел с недалекой позиции.
— Там стреляют прямо в лоб! — думал я.
У дверей моего жилища стояла согбенная фигура, которая будто бы к чему-то прислушивалась. Смерив ее взглядом, заметил, что она в чем-то черном и длинном, не то в еврейском халате, не то в поповском подряснике. Я спросил:
— Зачем вы тут стоите?
— Я… я господина жду… — заговорил он, заикаясь.
— Но сейчас ночь! — сказал я. — Зайдите завтра…
— Нет, господин! — распрямился он. — Дозвольте сегодня, дозвольте!
В его голосе звучали слезы.
Отворив двери, я пропустил своего странного гостя вперед, а сам стал искать спичку.
— А может, без света поговорим, а? — сказал гость.
— Отчего же так? — спросил я, зажигая лампу.
Мой странный гость оказался старым евреем со сморщенным лицом и белой патриархальной бородой. Его большие черные глаза горели парой углей, а тонкие ноздри горбатого носа дрожали, как у породистого коня. Он держал свою мохнатую шапку и неловко покашливал.
— Садитесь и рассказывайте! — сказал я, пододвинув ему стул.
Он глубоко вздохнул:
— Я стоя вам скажу!
Вдруг упал на колени и схватил меня за ноги:
— Только вам скажу!.. Только вам!
— Успокойтесь, Бога ради! — схватил я его за плечи. — Что вы, в самом деле!..
Он медленно встал на ноги и, вытирая рукавом халата слезы, пылко заговорил:
— Вы знаете Аврума Штуцмана, истинного и богобоязненного еврея, который ежедневно читает святую Тору и ежедневно думает о том, чтобы сделать доброе дело?..
Я молча покачал головой.
— Аврум Штуцман — это я! — ударил кулаком в грудь. — Это я читаю святую Тору и думаю о добром деле!
— И какое доброе дело вы задумали, господин Аврум? — спросил я.
Он наклонился ко мне и торжественно изрек:
— У меня есть своя идея: за всех — один!..
— Что это означает?
— Это означает, что я хочу пострадать…
— Как? Зачем?! — удивился я.
— Пусть меня одного, старого, расстреляют, а молодых отпустят!..
— Я вас не понимаю! — сказал я, вставая с кресла. — Как же это так, чтобы вас расстрелять за кого-то другого?
Я пристально посмотрел ему в глаза, надеясь прочесть в них ответ на свой вопрос, но он совершенно спокойно продолжал:
— Мне восемьдесят семь минуло… Я уже старый… В храме меня за старшего признают… В жизни чтят и ценят, а в тяжелое время приходят ко мне советоваться… И теперь приходили, но я сделал вид, что о чем-то думаю и не слышу их мучительных вопросов… Несколько раз приходили, а я всё думал… Ни слова не сказал… Не сказал, ибо и вправду надумал сделать доброе дело… За всех — один!.. За всех один!..
Закашлялся. Хватаясь руками за стол, он жадно ловил воздух, и всё его большое тело содрогалось и тряслось, как старая верба в бурю. Мне было сердечно жаль его. Усадив на стул, как мог успокоил его, но он не унимался:
— Мой старший сын, уважаемый человек и хороший кантор, вчера пропал по дороге из храма, и его труп нашли на свалке… Сегодня другого сына забрали казаки, и он не вернулся до сих пор… У моего соседа Шлемы забрали дочь… У резника жену изнасиловали… И все, все они приходили ко мне советоваться, и я никому ничего не сказал, ибо твердо решил: за всех — один!.. За всех один!..
— Но это же невозможно сделать! — сказал я.
— Почему невозможно? — вскочил он. — Почему? Ведь вы веруете в Иисуса и знаете, что он позволил себя распять за всех? Знаете, что он тоже был еврей?.. Я знаю, что они воюют и без крови не могут… Без крови нет войны… Только я хотел бы, чтобы вместо молодой пролилась моя старая, моя мудрая, моя холодная кровь… Им же всё равно, кого расстрелять, лишь бы расстрелять, а так было бы очень хорошо… Б-б-бах! И нет Аврума Штуцмана, истинного и богобоязненного еврея, но зато есть много молодых и сильных, которые будут жить и вспоминать меня… Помогите же мне!..
Схватил меня за руки своими костлявыми пальцами и возопил:
— Умоляю вас!..
— Что же я могу?! — отозвался я, пораженный речью старика. — Я ничего не могу!..
— Почему?! Ведь я хочу не только за евреев, а за всех молодых, которые сейчас гибнут!.. За всю молодую и глупую кровь хочу отдать свою старую и мудрую!.. Разве оно того не стоит, а?..
— Так-то оно так, но как это сделать? — сказал я. — И потом, почему вы с этим пришли ко мне?..
— Как почему?! — сурово откликнулся он. — Я видел, как вы защищали Борыну, я знаю, как вы защищали наших мужиков и евреев, потому и пришел к вам…
— Ну, хорошо! — заговорил я, сам еще не зная, что делать. — Зайдите завтра утром, и мы что-нибудь придумаем…
— Придумаем, говорите?! — обрадовался он. — О, я так и знал!.. Это же так просто: за всех — один!..
— Да, да!.. Мы обязательно что-нибудь придумаем!.. Должны придумать!..
— Спасибо вам, спасибо!.. Сейчас я пойду читать святую Тору, а завтра утром: за всех — один…
Поклонился и вышел… Закрыв за ним двери и оставшись один, я пытался о чем-то думать и не мог. Голова горела, как в огне. Я прекрасно понимал одно: этот старый еврей был обычной жертвой текущих житейских переживаний, но откуда у него взялось такое странное желание?..
— Ну и откуда?! — в сотый раз спрашивал я самого себя и не мог найти ответ.
Чуть свет меня разбудили. Посыльный из штаба, задыхаясь, говорил мне, что враг прорвал наш фронт и что вражеская конница уже в наших тылах. Вскочив, я мигом выбежал на улицу, по которой уже тянулась длинная вереница наших телег, и совершенно неожиданно столкнулся с Аврумом.
— Я уже готов! — закричал он мне издалека.
— К сожалению, ваше самопожертвование излишне! — сказал я. — Мы отступаем, и сюда придут те, кто уже здесь был!..
— Придут те?! — изумился он. — Придут те, говорите?
— Да!.. Они скоро будут здесь!..
Он взял меня за руку и промолвил:
— Тогда я пойду к ним или еще к кому-нибудь!..
Отвернулся и пошел от меня. Не успел я пройти десяти шагов, как услышал за собой выстрел и следом за ним истошный крик. Обернувшись, увидел какого-то казака на коне и с винтовкой в руках, который еще раз выстрелил в Аврума. Аврум взмахнул руками и повалился ничком на землю, прямо под колеса телег. Подводчики остановили лошадей и сочувственно закачали головами. Казак шпорил своего коня и придурковато усмехался.
— За что ты его убил? — бросился я на казака.
Тот, не переставая так же придурковато усмехаться, сказал:
— Надо было убить, вот и убил!.. Пусть не шпионит!..
— Он сумасшедший, а не шпион!..
— Сумасшедший?! — удивленно откликнулся казак. — А господин «прокурор» говорили, что он шпион и что его надо расстрелять!..
— Когда он говорил?
— Еще вчера, когда этот к вам приходил!
— Подводы, выступай! — послышалось откуда-то сзади.
Два дюжих подводчика в тулупах взяли труп за плечи и за ноги и положили его под тыном. Казак огрел коня плетью, и подводы тронулись.
Некоторое время я стоял над трупом и думал, подавать жалобу на казака или нет, но ни до чего не додумался. Решил расспросить самого «прокурора», но на телегах его не было. Уже за местечком, в которое по нашим следам вошел «враг», выяснилось, что как «прокурор», так и гетманчик куда-то сбежали…
И одна только мысль беспокоит меня по сей день.
— Не хотелось бы мне, чтобы эти, идя по нашим следам, думали, что они «лучше»…
г. Збараж. 1921 г., 25 августа