«Записки Пиквикского клуба» (Честертон/Трауберг)

Материал из Wikilivres.ru
Перейти к навигацииПерейти к поиску

«Записки Пиквикского клуба»
автор Гилберт Кийт Честертон, пер. Наталья Леонидовна Трауберг
Язык оригинала: английский. Название в оригинале: Pickwick Papers. — Из сборника «Рецензии и критика сочинений Чарльза Диккенса». Источник: Тайна Чарльза Диккенса: Библиографические разыскания / Сост. Е. Ю. Гениева, Б. М. Парчевская. — М.: Книжная палата, 1990. — С. 132—140. — ISBN 5-7000-0188-8
{{#invoke:Header|editionsList|}}


«Записки Пиквикского клуба»

Пылко доказывая, что Бога нет, многие тешат себя так называемыми ошибками Моисея. Я слишком внимательно изучал богоборцев, но мне кажется, главная ошибка Моисея в том, что он забыл написать Пятикнижие. Ошибки помельче, тем самым, совершил не он, а кто-то другой, столь же неведомый. Ниспровергатели Библии разносторонни, нападки их разнообразны. От мысли о том, что непричесанное Писание так же вредно школьницам, как непричесанный Шекспир, они переходят к предположению, что целовать книгу почти так же опасно, как целовать нищих детей. Казалось бы, ни в Ветхом Завете, ни в Новом нет ни одного стиха, который ученые не снабдили бы хитроумным и неумным пояснением. И все же остался текст, на который они не покусились (во всяком случае, я покушений не встречал). Указуя на него, я осчастливлю множество вольных ораторов. Речь идет о тех поразительных строках, где говорится, что свет создан раньше, чем светила. Что может быть лучше для слоновьей логики изобличителя? Подумать только, солнце создано позже солнечного света! Мысль, породившая этот стих, совершенно чужда нынешним людям — для них это так же дико, как листва раньше первого листа, детство раньше первого ребенка. Она чужда нынешним людям и, как многие чуждые им мысли, очень мудра и глубока. Что бы ни значил стих Писания, с философской точки зрения тут ничего нелепого нет. Это не первобытная мысль, мы найдем ее у Платона. Правда была до первого судьи, милость — до того, как появились несчастные.

Как бы ни обстояли дела в религии и философии, для словесности мысль эта — просто клад или, вернее, ключ. Именно в этом разница между сочинительством и творчеством: то, что сочинено, построено, сделано, можно любить только post factum; то, что сотворено, можно любить заранее, как любит мать еще нерожденного ребенка. Суть истинной книги предшествует книге, сюжету, героям, подробностям, и автор наслаждается этой сутью, живет ею в пророческом восторжении. Он хочет написать смешную повесть, не зная ни одной смешной сцены; хочет написать печальную, не придумав повода для печали. Не зная ничего, он уже знает дух. Люди, достаточно пошлые, чтобы относиться серьезно к юмору, говорят, что нельзя смеяться собственным шуткам. Великий писатель смеется им прежде, чем пошутит. У тех, кто наделен даром смеха, смеются глаза, когда в голове нет ни единого смешного слова.

Так и творец смеется, не написав комедии, плачет, не придумав драмы. Когда явятся образы и сцены, они обрывочны, бессвязны, и видит он их чаще всего в минуты крайней усталости. Последняя страница приходит раньше первой; еще никто не влюбился, а творец уже знает все о свадьбе. Венчанье предшествует помолвке, смерть — поединку, а главное — цвет и дух повествования предшествует событиям. Вот вам довод в пользу мастерства, но изысканные стилисты слишком глупы, чтобы им воспользоваться. В одном смысле слова, очень реальном, стиль гораздо важнее сюжета и типов. Писатель знает, какую книгу он хочет написать, ничего другого о ней не зная.

У Диккенса «Пиквик» — глыба света, предваряющая светила, бесформенная масса, из которой возникли звезды. Можно накроить из этой книги сотни рассказов, как можно накроить из света сотни солнечных систем. Прежде всего, «Пиквик» — обещание, мечта о нерожденных героях. Диккенс еще не усвоил простых, профессиональных привычек — придумать сюжет, сосредоточиться на чем-то, написать разумную, отдельную повесть, отослать ее издателю. Он не решил, что будет писать, он только знал, о чем ему писать хотелось, и стал рассказывать десять историй сразу, смешивать нестойкие мечты и грубые воспоминания детства, бесстыдно приплетать случаи, не связанные ни с чем, словно запись в блокноте, начинать что-то, бросать, обрывать эпизоды. Но с первой страницы до последней книга исполнена простого, безымянного восторга; так восторгается человек, нашедший дело по себе. Подобно всем честным, хорошим писателям, Диккенс научился обуздывать себя, связывать сюжет и героев, писать причудливые, странные повести — но все же повести. Однако прежде, чем создать первую из них, он удостоился виденья. Диккенс увидел свой мир: переплетенье белых дорог, нагроможденье сказочных городишек, грохочущие экипажи, бурные ярмарки, буйные харчевни, хвастливых людей. Это и был «Пиквик».

Припомним, что это верно и в житейском, биографическом смысле. Что бы «Пиквик» ни значил, для Диккенса он был «первым шансом». Новичку доверили огромное дело, чтобы он показал, на что способен. В самом точном смысле слова, «Пиквик» — образец, работа на звание мастера. Но образец кожи — кусок кожи, образец угля — кусок угля, так и книга эта — кусок Диккенса. Диккенс спешил показать, что в нем есть. Ему больше хотелось доказать, что он может писать хорошо, чем написать эту книгу, об этих людях. Что он хотел, то и сделал. Ни один подмастерье в мире не представил такого образца. Свиток кожи закрыл всю улицу, глыба угля подожгла город. Началось это все с издательского заказа; по заказу написано гораздо больше книг, чем хочется думать гордым писателям. В наши дни вечно толкуют об Аполлоне и Адмете, о том, что талант не может себя стеснять, следуя чужому замыслу. На самом же деле так творили величайшие из великих, от Шекспира, перелицовывавшего плохие пьесы и превращавшего в пьесу плохие повести, до Диккенса, создавшего шедевр для обрамления чужих рисунков. Таланты нежные, тонкие, робкие и впрямь не пойдут на это ни ради общего блага, ни ради личной выгоды. Великий талант наделен беспечной щедростью, и может делать все, что угодно.

Второстепенный поэт не сумеет писать по заказу, первостепенный — сумеет. Чем сильнее ум, чем шире кругозор, тем вероятней, что любой предмет покажется значительным и многообещающим. Несправедливо и жестоко бить человека камнем, чтобы он написал стихи; но чем он талантливей, тем вероятней, что камень заинтересует его и он о нем напишет. Нехорошо указывать на рекламу горчицы, требуя красноречия; но чем красноречивей человек, тем вероятней, что горчица его вдохновит. Далеко не в первый раз это подтвердил тот грандиозный опыт, когда Чэпмен и Холл предложили Диккенсу сочинить историйки, почти подписи, к рисункам Сеймура, хорошо изображавшего спортивные сцены. Диккенс кое-что изменил, но главное принял; а главным был мистер Уинкль. Если мы подумаем, чем бы он стал у скучного «шутника» и чем стал в книге, нам покажется, что Диккенс создал живого человека из мусора и тряпок. Диккенсу предстояло блестяще и успешно трудиться на многих поприщах, писать прекрасные книги, творить бессмертных героев. Ему предстояло принимать поклонение целых континентов, как государственному мужу, и повелевать издателями, как деспоту; но лучше всего, должно быть, он творил, когда творил в оковах. Возможно, лучшую свою книгу Диккенс написал как поденщик.

Конечно, чем дальше он писал, тем свободней становился, тем легче избавлялся от чужого; так Шекспир возвестил свою свободу от старых хроник, выбросив (не без оснований) второго из дядюшек Гамлета. Поначалу клуб Нимврода, придуманный издателями, был не хуже Пиквикского клуба, придуманного молодым Диккенсом; но вскоре Пиквикский клуб стал намного лучше какой бы то ни было издательской выдумки. Последнее ограничение исчезло по вине печальной случайности — Сеймур, из-за которого все и начали, застрелился, не сделав рисунков. Но все уже было истинной шелухой по сравнению с «Пиквиком». Диккенс набирал силу. Многие считают, что первая часть книги плохо согласуется со второй, резонно указывая, что мистер Пиквик превращается из дурака и шута в почтенного негоцианта. Но перемена еще сильней во второстепенных персонажах. М-р Уинкль, истый идиот, внезапно становится романтическим влюбленным, влезающим на стену и увозящим красавицу. М-р Снодграсс, который вел себя нелепо в серьезных положениях, в положении нелепом повел себя достойно, серьезно и мужественно. Один лишь м-р Тапмен почти не меняется, но мы узнаем о нем все меньше. Диккенс пишет уже всерьез — о занятном, но всерьез, и Снодграсс с Уинклем годятся ему на роли романтических героев. Тапмен не годится и выпадает из книги.

Перемена в немалой степени обязана прекраснейшему из персонажей. Казалось бы, странно, что Сэм Уэллер придал повествованию серьезность. Однако это так. Первые плоды его появления почти случайны. К встрече с ним Сэмюел Пиквик уже не был главным шутом, и шутом стал Сэмюел Уэллер, а Пиквик, тем самым, начал обретать все больше простоты, доброй важности, истинного достоинства. Кроме того, Сэм оттеснил его от рампы, и он стал сливаться с фоном. Но все это — частности, главное — в ином. Сэм Уэллер сделал книгу серьезной, ибо вместе с ним возникла главная тема Диккенса — то, что Диккенсу было суждено проповедовать всю жизнь, и лучше всего именно тогда, когда он проповедовал бессознательно. Вместе с Сэмом Уэллером в книгу вошел английский народ.

Никто в английской словесности не сумел изобразить столь верно людей, населяющих наш остров. Бесконечный поток разумной чуши выдуман блистательно, но не так уж сильно отличается от того, что говорят бедняки. Английский бедняк живет в мире юмора, он дышит иронией. Политику или просто джентльмену шутка приходит на ум иногда, и он старается получше подать ее; бедняку редко придет в голову серьезное слово, да и оно поразительно, как шутка. Ирония для бедных — не приправа, она питательна и сытна. Помню, как-то мой кеб заехал в тупик, и я воскликнул: «Ну, что ж это!», а кебмен: «Вот это правильно!» Вызволяя лошадь из кирпичной ловушки, убежденный сатирик остался верен отточенной и освещенной временем сатире, тогда как я, принадлежащий к более скучному сословию, выразил свои чувства впрямую, с наивностью детей и дикарей.

Этот вечный источник дивной насмешки нигде не воплощен вернее, чем в Уэллере. Диккенса обвиняют в преувеличениях, часто он в них и повинен, но не здесь — он просто сгущает краски, создает символ. Сэм Уэллер преувеличивает остроумие бездомного лондонца ничуть не больше, чем полковник Ньюком преувеличивает достоинство офицера и джентльмена. Животворящий дух бедняцкого братства придал книге особую серьезность и правдивость. Бессознательные чудачества Уинкля и Тапмена развеялись как дым перед весомыми и осознанными чудачествами Сэма. Кроме того, отношения Пиквика со слугой внесли в литературу то, чего в ней прежде не было. Комические писатели нередко рассказывали об умном мерзавце и смешном простаке; но здесь все лучше и человечней, ибо хитрый слуга — не мерзавец, а хозяин-простак — не смешон. Сэм Уэллер воплощает веселое знание жизни, Сэмюел Пиквик — еще более веселое неведение. Диккенс выразил очень глубокое чувство, порождавшее веру в святость детей, когда поставил наверху того, кто слабей и простодушней. И сметливость, и наивность прекрасны; обе они забавны. Но сметливость должна быть служанкой, наивность — госпожой.

Диккенс очень честно описал Уэллера, и это придало книге одно едва ли замеченное свойство. Здесь нет обычной трогательности — и потому кое-что трогает сильнее. Резонно полагая, что общий тон — смешной, Диккенс придерживался правил игры. Наверное, только здесь он подавлял свою чувствительность, и потому только здесь чувствительное не слащаво. Прекрасный пример — свидание Сэма с овдовевшим отцом. Самый верный почитатель Диккенса невольно содрогнется, представив, что мог бы сделать из этой сцены любимый автор. Миссис Уэллер вопрошала бы, о чем говорят волны, а муж ее, скорее всего, ей бы ответил. Но, стремясь сохранить единый тон, Диккенс создает достойную, трогательную, поистине скорбную сцену. Отец и сын, люди простые и честные, не притворяются, что усопшая была особенно хороша; они почитают тайну смерти и немощь человеческую. Старый Тони Уэллер не говорит жене, что она стала белым ангелом, он безукоризненно добр и безукоризненно мудр: «„Сузен — говорю — ты была мне хорошей женой. Держись, старушка, ты еще посмотришь, как я тресну твоего Стиггинса“. Она улыбнулась, Сэмивэл… а все равно померла».

Наверное, здесь в первый и в последний раз Диккенс выразил все достоинство скорби. Он сдержал сострадание; позже он его не сдерживал. Можно не сдерживать смех, в нем есть свобода, но сострадание неразрывно связано с самообузданием, скорбь по природе своей пытается себя победить. Смех — центробежен, от него можно лопнуть, говорят же: «схватился от смеха за бока». Скорбь — центростремительна, и Диккенс ошибся, когда об этом забыл. Единственная слабость великого Диккенса в том, что жалость, умиленье, печаль — словом, все, что мы зовем "трогательным ", — он пытался сделать общедоступным, словно газета или корь. Приятно думать, что в лучшей своей книге он от этого свободен. На солнце его славы нет и этого пятна. «Пиквик» останется навеки великим образцом того, что считают величием Диккенса, — достоинства и доброго дружества, смешных приключений на старых английских дорогах, гостеприимства английских харчевен, чести и мягкости английских манер, а прежде всего — образцом смеха или, если хотите, чудачества. Хорошая шутка священна, ее не оспоришь. Наши отношения с ней — прямые, как с Богом. Если мы видим ее, нас не опровергнешь, как и тех, кому явилось видение. «Пиквик» явился нам, и выше этого юмор Диккенса не поднимался. Он разделил гору на множество дивных царств, но в закоулок истинной печали больше не вернулся.


Info icon.png Данное произведение является собственностью своего правообладателя и представлено здесь исключительно в ознакомительных целях. Если правообладатель не согласен с публикацией, она будет удалена по первому требованию. / This work belongs to its legal owner and presented here for informational purposes only. If the owner does not agree with the publication, it will be removed upon request.